Три часа утра. Не лучшее время, чтобы фотографировать без источников света, вспышки или высокочувствительной пленки, и все же я, распластавшись по капоту угловатого серого автомобиля, который уже должна бы водить, направляю объектив фотоаппарата в небо в надежде запечатлеть луну, прежде чем на нее наползет облако. Я щелкаю кадр за кадром на длинной выдержке, пока луна не скрывается, а небо не чернеет.
Машина поскрипывает, когда я сползаю на землю, и стонет, когда я открываю дверь и забираюсь внутрь. Я блокирую двери и сворачиваюсь на обитом тканью заднем сиденье.
У меня есть пять часов, чтобы привести себя в порядок.
Проходит пятнадцать минут. Я общипываю искусственный мех с чехлов на передних креслах, хоть они мне и нравятся. Я не могу остановиться – белый ворс летит во все стороны.
К половине пятого я успела несколько раз впасть в истерику, заработала головную боль, засунула кулак в рот и кричала. Мне нужно как-то сбросить напряжение и хоть немного поспать.
В окне моей комнаты загорается свет. Потом свет загорается в кухне. Дверь открывается, и мама, потуже запахнув халат, выходит на порог. Я тянусь к аварийке, нажимаю пару раз и смотрю, как она возвращается в дом. На пленке остался один кадр, и я через лобовое стекло фотографирую наш темный дом с двумя освещенными окнами. Я назову этот снимок «Мой дом в 5:23». Может, когда-нибудь, когда у меня не будет раскалываться голова, я взгляну на него и попытаюсь понять, почему я, вернувшись домой, каждую ночь проводила в холодной машине в паре шагов от теплого дома, где родители лежали без сна, сходя с ума от тревоги.
Около шести я наконец засыпаю.
Папа стучит в окно, чтобы меня разбудить. Я открываю глаза – уже светло. Папа стоит в костюме.
– Вот это у тебя намело, – говорит он.
Задняя сторона кресел полностью облысела. У меня болит рука.
Я иду к школе длинной дорогой; листок со свежим расписанием сложен в крошечный квадратик и спрятан глубоко в кармане. Я прохожу мимо торгового центра; «Сэйфвея»[1] с его огромной парковкой; выставленного на продажу участка, где раньше был боулинг, пока администрация не решила, что боулинг в пригороде не нужен, и не снесла здание. Два года назад, пятничным вечером, я выскочила на одну из дорожек и сфотографировала, как Ингрид запускает в меня тяжелый красный шар. Я расставила ноги, и шар прошел между ними. Администратор наорал на нас и выставил за дверь, но позже простил. Эта фотография висит у меня на двери гардеробной: смазанное красное пятно, сосредоточенный горящий взгляд Ингрид. А за ней – огни, незнакомцы и ряды туфель для боулинга.
Я останавливаюсь на углу, чтобы почитать заголовки на витрине газетного ларька. В мире наверняка что-нибудь да происходит: наводнения, научные прорывы, войны. Но этим утром, как чаще всего и бывает, «Лос-Серрос Трибьюн» предлагает мне только местные новости и прогноз погоды.
При первой возможности я сворачиваю в переулок: не хочу, чтобы знакомые останавливались и предлагали подвезти. Скорее всего, они захотят поговорить об Ингрид, и я буду тупо пялиться на свои руки. А может, они не захотят говорить об Ингрид, и мы всю дорогу будем ехать в долгом тяжелом молчании.
В переулке между многоэтажками шуршат по гравию колеса, и рядом со мной возникает Тейлор Райли на скейтборде, заметно вытянувшийся за лето. Он ничего мне не говорит. Я смотрю, как мои кроссовки поднимают пыль. Он проезжает мимо и останавливается, дожидаясь меня. Он делает это снова и снова, не говоря ни слова, даже не глядя в мою сторону.
Его волосы выгорели на солнце, а кожа потемнела и покрылась веснушками. Он мог бы играть в каком-нибудь ситкоме себя – самого популярного парня в школе, который не подозревает о своей популярности. Неизменным атрибутом телеверсии Тейлора был бы не скейтборд, а бомбер, а вместо того чтобы сидеть на уроках со скучающим видом, он бы отстаивал честь школы на соревнованиях. Он бы ездил в школу на дорогой тачке в компании какой-нибудь красотки-выпускницы, а не тащился бы по узкой грунтовой дорожке рядом с мрачной молчаливой девчонкой.
Дорожка заканчивается, и мы оказываемся на тротуаре. В нескольких домах от нас скопилась пробка из машин, поворачивающих на школьную парковку. Мне хочется развернуться и убежать домой.
– Соболезную насчет Ингрид, – говорит Тейлор.
– Спасибо, – отвечаю я машинально.
Машины одна за другой проезжают мимо и сворачивают на парковку. Девчонки визжат и обнимаются, как будто не виделись много лет. Парни лупят друг друга по спинам – должно быть, это считается дружеским жестом. Я стараюсь на них не смотреть. Мы с Тейлором поворачиваемся друг к другу и изучаем его скейтборд, неподвижно стоящий на земле. Хлопает дверь машины. Раздаются шаги. Алисия Макинтош влетает в меня и заключает в объятия.
– Кейтлин, – выдыхает она.
Меня обдает приторным цветочным ароматом. Я стараюсь сдержать кашель.
Она отступает на шаг, придерживая меня за локти. На ней узкие джинсы и желтый топ, на котором голубыми блестками выложено: «КОРОЛЕВА». Рыжие волосы рассыпались по плечам.
– Ты такая сильная, – говорит она. – Ты молодец, что вернулась в школу. Я бы на твоем месте… даже не знаю. Лежала бы пластом, наверное, натянув одеяло на голову.
Она смотрит на меня взглядом, который, видимо, считает понимающим. Ее большие зеленые глаза распахиваются еще больше. В тот единственный семестр, когда я ходила в драматический кружок, нас учили, что для того, чтобы заплакать, нужно долго не моргать. Может, она забыла, что мы с ней вместе ходили на эти занятия? Она продолжает сжимать мне локти, и вот наконец по ее веснушчатой щеке сбегает слезинка.
«Алисия, – хочется сказать мне, – когда-нибудь ты получишь “Оскара”».
Но вместо этого я говорю:
– Спасибо.
Она кивает, сдвигает брови и выжимает из себя еще одну слезу.
Ее внимание переключается на что-то другое. К нам идут ее подруги. На них разные версии одного и того же топа: «ПРИНЦЕССА», «АНГЕЛ», «ИСПОРЧЕННАЯ ДЕВЧОНКА». Видимо, в этом году Алисия у них главная. Наверное, я должна быть польщена, что ее руки сейчас пережимают мне сосуды.
– Ты, наверное, опоздаешь из-за меня. Но я хочу, чтобы ты знала: если тебе что-нибудь понадобится, я буду рядом. Я знаю, что мы с тобой давно не общались, но ведь раньше мы так дружили. Я с тобой. Днем и ночью.
Я не могу представить, чтобы когда-нибудь дружила с Алисией. Не потому, что мы такие разные, – у меня просто не получается думать о том, что было до старших классов. До увлечения фотографией, до экзаменов, до тревог, связанных с поступлением. До Ингрид. Я помню Алисию еще совсем ребенком, когда она, уперев ладошки в бока, сообщила всей песочнице, что единорогом может быть только она. А еще я помню девочку с каштановыми волосами, заплетенными в косичку, и в пастельных бриджах, которая скачет по асфальту, играя в лошадку, и я знаю, что эта девочка – я, но воспоминания кажутся чужими.
Она стискивает мои локти в последний раз и отпускает меня.
– Тейлор, – говорит она. – Ты идешь?
– Да, сейчас.
– Мы опоздаем.
– Я вас догоню.
Она закатывает глаза. Ее подруги подходят к нам, и она ведет их к корпусу английского.
Тейлор откашливается. Поглядывает то на меня, то на свой скейт.
– Надеюсь, это не прозвучит бестактно, но… как она это сделала?
У меня подкашиваются колени. «Если у кареглазого мужчины и кареглазой женщины родится ребенок, у этого ребенка, скорее всего, будут карие глаза», – думаю я. Главный вход прямо перед нами, футбольное поле – слева. Я засовываю руку в карман и нащупываю расписание. Как и в последние два года, первым уроком у меня фотография. Усилием воли я заставляю себя пошевелиться. Я отступаю на траву, прочь от Тейлора, и бормочу: «Мне надо идти». Я представляю, как мисс Дилейни ждет меня, как она поднимается с места, когда я вхожу в кабинет, и, не замечая других учеников, подходит ко мне. Я представляю, как она касается моего плеча, и меня переполняет облегчение.
Я не разговаривала с мисс Дилейни с тех пор, как это произошло. Может быть, она извинится перед классом, отведет меня в подсобку кабинета, и мы сядем с ней и будем говорить о том, как несправедлива жизнь. Она не станет спрашивать, в порядке ли я, потому что для нас этот вопрос не имеет никакого смысла. Она посвятит урок лекции о том, каким печальным будет этот год. В память об Ингрид темой первого проекта станет утрата, и еще до того, как я сдам свою фотографию, все будут знать, что это самая трогательная, душераздирающая работа в классе.
В толпе одноклассников я захожу в кабинет. Там светлее и прохладнее, чем раньше. Мисс Дилейни стоит у доски – как всегда, безупречна в своих отутюженных брюках и черной водолазке без рукавов. Мы с Ингрид пытались представить ее в повседневной жизни: как она выносит мусор, бреет подмышки и так далее. Между собой мы называли ее по имени. «Представь, – говорила Ингрид, – как Вена в трениках и растянутой футболке просыпается в час дня с похмельем». Я пыталась представить, но ничего не получалось. Вместо этого я видела, как она сидит в шелковой пижаме на залитой солнцем кухне и попивает эспрессо.
Несколько человек уже заняли места. Когда я вхожу, мисс Дилейни бросает взгляд на дверь и тут же отворачивается – это как яркая вспышка, которая бьет по глазам. Я жду на пороге, давая ей возможность посмотреть снова, но она не двигается с места. Может, она ждет, чтобы я подошла к ней сама? За моей спиной начинает скапливаться народ, и я делаю несколько шагов вперед и останавливаюсь у шкафа с книгами по искусству, пытаясь сообразить, что делать.
Она не могла меня не заметить.
Одноклассники обходят меня с обеих сторон, и мисс Дилейни здоровается с каждым и улыбается, а меня, стоящую в нескольких шагах от нее, игнорирует. Я не понимаю, что происходит, но чувствую, что тону в толпе, поэтому выхожу вперед и встаю перед ней.
– Здравствуйте, – говорю я.
Ее темные глаза, скрытые за очками в красной оправе, скользят по мне.
– Добрый день.
Она произносит эти слова так равнодушно, словно едва меня знает.
На нетвердых ногах я прохожу к парте, за которой сидела в прошлом году, открываю блокнот и делаю вид, что чрезвычайно увлечена чтением. Может быть, она ждет, пока все рассядутся и урок начнется, чтобы сказать несколько слов об Ингрид. Последние из учеников заходят в кабинет, и я притворяюсь, что не замечаю пустующего места рядом со мной – места, где раньше сидела Ингрид.
Звенит звонок.
Мисс Дилейни обводит нас взглядом. Я жду, пока она посмотрит на меня, улыбнется, кивнет, сделает хоть что-нибудь, но кабинет словно заканчивается справа от меня. Она улыбается всем, но я для нее не существую. Она явно не хочет меня видеть, и я не имею ни малейшего понятия, как мне поступить. Я бы собрала вещи и ушла, но мне некуда пойти. Хочется залезть под стол и спрятаться, пока все не уйдут.
На стенах кабинета вывешены наши выпускные работы с прошлого года. Ингрид единственная, у кого мисс Дилейни взяла целых три фотографии. Все они висят в ряд, по центру стены. Одна из них – это пейзаж: два каменистых склона, поросших колючим кустарником, и извилистый ручей между ними. Вторая – натюрморт с разбитой вазой. А третья – мой портрет. Освещение очень контрастное, а выражение моего лица похоже на гримасу. Я не смотрю в камеру. Когда Ингрид проявила этот снимок в лаборатории, мы с ней отступили на полшага, наблюдая за тем, как на влажной бумаге проступает мое лицо, и Ингрид сказала: «Это же ты, на сто процентов». А я ответила: «О боже, и правда», хотя с трудом себя узнала. Я смотрела, как под глазами залегают тени, а в углу рта образуется незнакомый изгиб. Это была я, но жестче, суровее меня обычной. Вскоре я смотрела на совершенно незнакомое лицо, ничуть не напоминающее девочку из хорошего района, у которой любящие родители и отдельная ванная комната.
Возможно, это было предзнаменование, потому что теперь я понимаю эту фотографию куда лучше.
Своих работ я сперва не вижу вовсе, но потом замечаю одну. Видимо, мисс Дилейни сочла ее бездарной, раз повесила в таком месте – в единственном темном углу кабинета, над радиатором, который выступает из стены и загораживает часть снимка. Ингрид потрясающе рисовала – так, что любой предмет выходил у нее красивее, чем в жизни, – но я думала, что фотографировать нам с ней удается одинаково хорошо.
Когда я делала этот снимок, я была уверена, что это будет шедевр. Мы с Ингрид ехали на скоростном поезде в гости к ее старшему брату, который живет в Сан-Франциско. Дорога была долгая, потому что мы живем в глубоком пригороде. Когда мы проезжали Окленд, случилась какая-то задержка, и некоторое время поезд стоял на путях. Двигатель замолчал. Пассажиры заерзали на местах, устраиваясь поудобнее. Я выглянула из окна: за автострадой на фоне пронзительно-голубого неба теснились ветхие жилые дома и огромные заводы. Я сделала снимок. Но, наверное, вся красота заключалась в цветах. В черно-белом исполнении фотография получилась унылая, и мисс Дилейни, скорее всего, права: кто захочет на такое смотреть? И все же видеть ее запрятанной в угол ужасно стыдно. На стене висит миллион фотографий, но мне кажется, что моя окружена яркой неоновой рамкой. Как бы незаметно снять ее со стены?
Весь урок мисс Дилейни улыбается, рассказывая, как много ожидает от своих талантливых учеников; улыбается так сильно, что у нее, наверное, болят щеки. Древние часы на стене у меня за спиной тикают мучительно медленно. Я вглядываюсь в них несколько секунд, мечтая, чтобы урок поскорее закончился, и замечаю шкафчики в дальней части кабинета. Свой я в прошлом году так и не разобрала, потому что пропустила последнюю неделю учебы.
Мисс Дилейни записывает на доске термины для повторения: диафрагма, экспонометр, выдержка. Меня охватывает волнение; я думаю о вещах в своем шкафчике. Я знаю, что там лежат мои старые фотографии; среди них могут быть снимки Ингрид. Я снова оборачиваюсь на часы – минутная стрелка едва сдвинулась с места. Конечно, следует дождаться окончания урока, но сейчас вежливость заботит меня меньше всего. В конце концов, мисс Дилейни ведет себя не слишком вежливо. Так что я отъезжаю на стуле от стола, не обращая внимания на противный скрежет металлических ножек, и встаю. Пара человек оборачивается посмотреть, что происходит, но, увидев, что это я, они быстро отводят глаза, словно случайный зрительный контакт может их убить. Мисс Дилейни продолжает говорить, как будто ничего не произошло и она вовсе не игнорирует тот факт, что Ингрид нет. Она не сбивается, даже когда я подхожу к своему шкафчику и начинаю вынимать фотографии. Я настолько опьянена собственной смелостью, что не возвращаюсь на место сразу, а разглядываю старые снимки, о существовании которых успела забыть. Среди них есть несколько фотографий, сделанных Ингрид, – я хотела снять с них копии, – и я перебираю их, пока не нахожу любимую: травянистый холм с мелкими полевыми цветами, голубое небо. Ничего безмятежнее просто невозможно представить. Это место из сказки, место, которого больше нет.
Я разворачиваюсь, сжимая в руках фотографии своей старой жизни и испытывая непреодолимое желание кричать. Я представляю, как делаю это – так громко, что элегантные очки мисс Дилейни разбиваются, фотографии слетают со стены и весь класс глохнет. Тогда-то ей придется на меня посмотреть. Но я лишь возвращаюсь на свое место и опускаю голову на прохладную поверхность стола.
Звенит звонок, и кабинет постепенно пустеет. Мисс Дилейни прощается с некоторыми из учеников, но я для нее по-прежнему невидима.
Вот о чем я думала все сегодняшнее утро.
Первый год старшей школы. Первый урок. Я села рядом с девочкой, которую никогда раньше не видела. Она что-то писала в дневнике, украшая текст завитушками. Когда я села рядом, она взглянула на меня и улыбнулась. Мне понравились ее сережки. Красные, в виде пуговиц.
Утро мы провели в спортивном зале, слушая приветственную речь директора. У мистера Нельсона было круглое лицо, маленький рот и огромные глаза. Он уже начал лысеть, и остатки его волос росли какими-то клоками. Если представить человека, похожего на сову, это и будет мистер Нельсон. Я ощущала себя потерянной, зал казался бесконечным, и даже мои бывшие одноклассники воспринимались как незнакомцы. А потом я пошла в кабинет фотографии, и, хотя я никогда в жизни не занималась пленочной съемкой и почти ничего не знала об этом искусстве, в кабинете мисс Дилейни мне стало гораздо спокойнее. Мисс Дилейни назвала первое имя и продолжила зачитывать список, делая пометки. Время тянулось медленно. Я увидела, как моя соседка вырвала из дневника страницу и что-то написала. Она пододвинула листок ко мне. На нем было написано: «И так четыре года? Вот это мы влипли».
Я схватила ручку и попыталась придумать что-нибудь остроумное. Я чувствовала себя другим человеком. Смелее прежней себя. У меня на запястье были браслеты из стеклянных бусин, которые звенели, когда я шевелила рукой.
«Если бы ты могла пойти на свидание с кем угодно в школе, кого бы ты выбрала?» – написала я.
Она тут же ответила: «Директора Нельсона, естественно. Он просто огонь!»
Я не смогла сдержать смех. Я постаралась замаскировать его под кашель, и мисс Дилейни, оторвав взгляд от списка, заметила, что считает нас взрослыми людьми, которым не нужно отпрашиваться, чтобы выйти в туалет или выпить воды.
Так я и сделала. Я вышла из кабинета, наслаждаясь своими выпрямленными волосами, новыми джинсами и звоном браслетов. Я наклонилась к питьевому фонтану с холодной водой и, пока пила, думала: «Вот оно. Начало настоящей жизни». А когда я вернулась на место, передо мной лежала новая записка: «Я Ингрид».
«Я Кейтлин», – написала я в ответ.
И мы стали друзьями. Вот так просто.
Последним уроком у меня английский с мистером Робертсоном. Когда я вхожу в кабинет, он не пытается ничего изображать. Он просто кивает мне, улыбается и говорит:
– С возвращением, Кейтлин.
Генри Лукас, самый популярный парень в одиннадцатых классах и при этом самый неприятный, сидит в дальнем углу, демонстративно не замечая подружек Алисии. Ангел ерошит его черные волосы длинными розовыми ногтями.
– Ты ведь устраиваешь в пятницу тусу? – спрашивает Испорченная Девчонка.
О проекте
О подписке