Читать книгу «Фигуры света» онлайн полностью📖 — Сары Мосс — MyBook.
cover

Она скрещивает ноги. Альфред, не спросив разрешения, рисует ее. Нужно чем-то заняться – шитьем, чтением или написать письмо. Мама дала ей новую книгу миссис Хеншоу, о женщинах и труде, чтобы она с пользой провела время в поездке. Они уже на окраине города, и небо светлеет. Вдали виднеются холмы, и она мысленно представляет себе школьный атлас. Вот хребет Англии, вздымается над Трентом и сбегает к Клайду. Она никогда не бродила по холмам, не бывала в Шотландии и, до сей поры, в Уэльсе. В рощице ерзают на ветках листья. Он, думается ей, не лицо ее рисует. Руки так и мелькают, для такого крупного мужчины у него очень тонкие пальцы. Она вспоминает тяжесть его тела в темноте, в гостиничном номере с непривычными формами и очертаниями, с накрахмаленными простынями, оказавшимися грубее домашних. Надеюсь, мадам, вы выспались, ухмыляясь, сказала горничная, которая принесла им утром чай. Надеюсь, вы тоже, с улыбкой ответила она, сидя в наглухо застегнутом пеньюаре. Как будто не могла, если б захотела, отпустить шуточку повульгарнее тех, что этой девушке приходилось слышать в людской. Она знала, чего ожидать, и реальность удивила ее разве что своей буквальностью. Он действительно засунул это туда. И он сделает это снова.

– Альфред, – говорит она, – ты слышал историю о девушке, которая в брачную ночь, оставив мужа в гостиной, поднялась в спальню и усыпила себя хлороформом? И оставила на подушке записку: «Мама сказала, можете делать все что вам угодно».

Карандаш зависает над бумагой.

– И это не слишком-то обнадеживает. – Он взглядывает на нее. – Тебе хотелось бы, чтобы и твоя мама снабдила тебя хлороформом?

Теперь они едут через поля, по чеширской пологости.

– Нет, и ты это прекрасно знаешь.

Карандаш снова приходит в движение.

* * *

Когда он замечает огни Пеннард-Хауса, уже давно стемнело. Вокруг чернеющие в летней ночи изгороди и кокосовый запах дрока, которым их обдает всякий раз, когда колеса повозки соскальзывают на обочину. Он даже решился приобнять ее, и хотя она по-прежнему сидит вытянувшись в струнку и все толчки и кочки отзываются в ее теле так, словно оно на шарнирах, она его не оттолкнула.

Она снимает капюшон.

– Нас кто-то дожидается.

– Миссис Брант. Экономка. Будет чай и бара брит[2].

Она оборачивается к огням на холме:

– В доме много прислуги?

К слугам она не привыкла. Миссис Сандерсон держит кухарку и всего одну горничную, полагая, что здоровому взрослому человеку ничто не мешает самостоятельно одеться и развести огонь в камине. Оно и к лучшему – учитывая его доходы.

– Никто не зайдет к тебе в спальню, пока ты сама из нее не выйдешь. Тут все живут по-деревенски. И еда здесь деревенская тоже.

По утрам – свежие яйца, а, может, еще и бекон с фермы. Домашний хлеб и только что сбитое масло. Он надеется, что после медового месяца Элизабет будет управляться с хозяйством получше, чем это делал он, пока жил холостяком.

– Есть мне хочется, – признается она.

* * *

Он мнется возле двери, соединяющей их комнаты. Все-таки в гардеробной стоит односпальная кровать, да еще разостланная, словно бы миссис Брант думает, что ночевать он будет здесь. Уже поздно. Элизабет устала. Он прижимает ухо к замочной скважине. Какая нелепость, говорит он сам себе, ты ведешь себя нелепо. Слышно, как льется вода, тяжелый кувшин со стуком ставят на мраморный умывальник. Струйки с дребезжанием стекают обратно в таз. Она умывается. Она уже надела ночную рубашку. Он постучит.

– Альфред? – говорит она. Пауза, шлепанье босых ног по половицам. Дверь открывается. – Я и не знала, что мужья стучат.

Он пожимает плечами.

– Ну вот, я стучу. Я думал, ты…

Он оглядывает ее с ног до головы. Босые ноги, с плеч сползает белая льняная рубаха, больше напоминающая саван, чем ночную сорочку новобрачной. Распущенные волосы, бледное и влажное лицо. Она очень похожа на темпл-смитовского Лазаря, только без бороды.

– Входи же, – говорит она. – Мы ведь теперь женаты.

* * *

Бекон и вправду есть, и миссис Брант в фартуке стоит у чугунной плиты, которая тянется вдоль всей кухни.

– Доброе утро, – говорит она. – Выспались? Будете завтракать? А что миссис Моберли?

Она взглядывает в сторону лестницы.

Он усаживается за выскобленный сосновый стол, древесное зерно под его пальцами кажется теплым, как кожа, как женские бедра. Кузина Фрэнсис, думает он, наверняка давным-давно встала. «Я вам обоим буду очень рада, – написала она, – и знаю, что вы меня простите, если я, как и прежде, буду заниматься своими делами. Вам с миссис Моберли, конечно, захочется гулять и рисовать, а я потом с удовольствием послушаю обо всех ваших приключениях. В июне у меня столько работы в саду».

– Жена скоро спустится, – говорит он.

Румянец заливает лицо до ушей.

Миссис Брант подмигивает:

– Вы это впервые сказали?

– Я и не думал, что это прозвучит так странно.

Мысленно он уже примеривался к этому. Моя жена.

– Эдвард, позволь мне представить миссис Моберли. Не его мать.

Она ставит перед ним чайник.

– Привыкнете.

Она возвращается к бекону, берет из миски на столе яйцо, разбивает его в сковороду. И еще одно. Из-за ее спины ничего не видно, но он слышит, как потрескивает раскаленный жир. Она, наверное, вспоминает собственную свадьбу, когда впервые услышала, как мистер Брант – который, думает он, уж сколько лет покойник – назвал ее «женой».

– И скоро?

– Быстрее, чем вы думаете. – Она приподнимает краешек яичницы деревянной лопаткой, опускает обратно на сковороду. – Люди ко всему привыкают, вот что удивительно. Даже к вой не, как говаривал мой муж. Мне, правда, всегда казалось, что к младенцам привыкаешь до странного долго. И к тому, что кто-то умер. Тут уж годами удивляться можно. Жена ваша тоже яичницу будет, не знаете?

– Не знаю, – отвечает он. – Мы с ней завтракали только однажды.

* * *

Теперь она понимает, почему о свежих яйцах в Манчестере говорят так, будто это упавшие с неба звезды. Чревоугодие, и ничего более, говорит мама, когда тут же, рядом, живут семьи, которые уже лет пять не ели вообще никаких яиц. Желтки темно-оранжевые, почти красные, зажаренные на беконе белки похрустывают. Она вытирает тарелку наколотым на вилку кусочком хлеба с зернами овса на корочке и какими-то семечками в мякише.

– Это твоя кузина там, в саду? – спрашивает она. – В ситцевом платье и соломенном капоре?

Такие капоры в последний раз видели в городе, когда мама была еще девочкой.

– Фрэнсис очень любит свой сад. Если ты закончила, можем к ней выйти.

Она провела несколько вечеров с его родителями и знает, что они ее одобряют. Не мотовка. Спокойная, благовоспитанная, а ведь сплошь и рядом только и говорят о том, на какие немыслимые союзы осмеливаются молодые художники. С ней он остепенится. Они боялись, наверное, что он женится на какой-нибудь своей натурщице. Но хватит ли одной респектабельности, чтобы заслужить одобрение кузины Фрэнсис? Элизабет оправляет юбку. По крайней мере, кузина Фрэнсис – мисс Моберли? – одета очень просто.

Снаружи холоднее, чем она думала, ветер яростно тянет ее за юбку, зато между небом и деревьями виднеется море. Белые волны вскидываются, обрушиваются в синеву, плывет корабль с башенкой белых парусов, похожих на развешанные для просушки листки бумаги.

– Прогуляемся потом к берегу? – спрашивает она.

Море она, конечно, видела и до этого. В Ливерпуле и еще, однажды в детстве, в Моркаме, с папой, хотя и помнит только, что был сильный отлив и от этого сам океан казался очередной выдумкой взрослых, вроде того, что Земля вертится вокруг Солнца, а облака сделаны из воды.

– Можешь взять с собой краски, – предлагает она.

Тогда он сможет сесть где-нибудь и заниматься своими делами.

– Но мне хочется пройтись с тобой, – говорит он. – Миссис Брант, конечно же, соберет нам ланч.

Кузина Фрэнсис не слышит их шагов по траве. Он кашляет, затем касается ее руки.

– Альфред! – Она старше, чем думала Элизабет, под капором виднеются седые пряди, но стоит она совсем не горбясь и рыхлитель держит высоко, как иная старуха, бывает, держит веретено. – А вы, стало быть, Элизабет. Добро пожаловать, дорогая.

Она целует Альфреда в щеку, пожимает холодную руку Элизабет.

– Ну и как вам замужняя жизнь?

Я теперь никогда не бываю одна, думает Элизабет, и пока что мне совершенно нечего делать.

– Мы очень признательны вам за приглашение, – говорит она. – Я впервые в Уэльсе.

Кузина Фрэнсис похлопывает ее по руке.

– Надеюсь, воспоминания у вас останутся самые счастливые.

* * *

Они спускаются к морю по тенистой тропинке, и деревья у них над головами смыкаются в тоннель из яркой листвы. Альфред указывает на растущие вдоль обочины колокольчики и медвежий лук, замечает фиалки, спрятавшиеся в кустах ежевики. Дрок щетинится желтыми цветами и темными лезвиями шипов, издает непривычный аромат. Слышится птичье пение, но самих птиц не видно, словно бы это поет сам день. А в Манчестере коричневое марево и жара. Дома Мэри, наверное, сидит в саду, читает под ивой, и разглядеть ее за плакучими ветвями можно, только если подойти совсем близко. Мама заперлась у себя в комнате. На обед будет вареное мясо с картошкой, и запах еды потом еще долго будет висеть в воздухе. Тропинка делает поворот, и перед ними море. Плоские камни на берегу кажутся продолжением дороги и исчезают в воде, словно бы приглашая ее не останавливаться, уходить дальше, в море. В волнах вспыхивает солнце. Песок покрыт серой и розовой галькой, будто веснушками. Линия прилива исчеркана бурыми водорослями. Она подхватывает юбки и пускается бегом, вскакивает на нагретые солнцем камни, у ее ног плещется вода. Он ставит наземь корзинку с ланчем, смотрит на нее – как развеваются на ветру ленты ее шляпы и хлопают юбки, как она с улыбкой глядит на небо. Она оборачивается и замечает, что за ней наблюдают.

– Иди сюда, – кричит она. – Мы ведь женаты, значит, ноги помочить можем, правда?

Он подходит к ней, берет за руку.

– Мы можем даже искупаться, если захотим. Мы ведь женаты.

Они находят теплый плоский камень, залезают на него, усаживаются. Она открывает корзинку с ланчем; неудивительно, что она такая тяжелая. Там, в белой эмалированной посудине с голубой каемкой, лежат пирог с выпеченными на корке глянцевыми листочками, головка салата и голубой бумажный кулечек – наверное, с солью. Две бутылки пива – она еще ни разу не пила пива, мама не одобряет – и фрукты, похожие на желтые сливы, но с теплой ворсистой кожицей, от которых ей хочется отдернуть руку, словно бы от чего-то живого, и опять бара брит, хлеб с изюмом, намазанные маслом, сложенные вдвое куски. Пара тарелок, пара ножей, пара вилок, пара салфеток. Столовые приборы, которые свело вместе ее замужество. Право же, глаза режет, когда сидишь на солнце. Альфред ложится на спину.

– Прилив начинается, – говорит он.

Чтобы выложить пирог, нужна ложка, а ложек нет.

Она поддевает корку ножом.

– Это важно?

Он поднимает голову.

– Конечно, важно. Мы с тобой ниже границы прилива. Вода поднимется дальше нашего камня, и мы застрянем здесь на двенадцать часов, пока она снова не схлынет.

Он опускает голову, вытягивает руки, задевает ладонью ее спину. Они где-то в десяти футах от границы прилива.

– Или нам снова придется намочить ноги.

– Или мы можем остаться здесь, есть абрикосы и любоваться морским светом. Можешь декламировать стихи, пока я буду тебя рисовать.

Мясная начинка с крапинками зелени вываливается из пирога, когда она пытается переложить кусок ему на тарелку.

– Я ничего не смогу продекламировать. Мама говорит, зубрежка – главный враг женского образования. То есть я могу повторить склонения немецких существительных. Или проспрягать французские глаголы. Хоть все до единого. Но меня никогда не заставляли заучивать имена всех монархов в хронологическом порядке, и мама никогда не покупала всякие эти дамские поэтические хрестоматии. Она говорит, поэзию можно читать, можно не читать, но не стоит рубить ее на куски на потворство неразвитому интеллекту.

Он солит лист салата. Она кладет себе кусок пирога, поменьше, чем ему. Мама считает, что все мучное вредно.

– И ты с ней согласна? – спрашивает он.

Она отрывает себе немного салата.

– Да.

* * *

Ночью она просыпается. В комнате нет часов, да, сказать по правде, и не нужны они, поэтому миссис Брант с кузиной Фрэнсис как будто бы даже и не заметили, что она вчера проспала. Наверное, захоти она, и смогла бы всю жизнь спать до восьми и завтракать яичницей с беконом. От одной мысли по телу пробегает дрожь. Стараясь не слишком дергать одеяло, она переворачивается на другой бок, вытягивает ноги. Слышится вздох Альфреда, затем снова его ровное дыхание. Лунный свет пробирается под мятые занавески из набивного ситца со слишком тяжелым для такого материала подбоем, в зазор между ними. В доме тихо так, как дома никогда не было, это тишина старых каменных стен и темных полей, что тянутся до самого моря. Она пытается представить, как выглядит море в темноте. Поворачивает голову. От волос Альфреда пахнет помадой, от его ночной сорочки – хозяйственным мылом, не таким, как у нее. Со временем, думает она, когда у них будут общая кровать, общая прачка, общее мыло, они будут пахнуть одинаково. Мистер и миссис Моберли. Сзади на шее волосы у него растут так же густо, как и на груди; она и не знала, и мама ничего ей не сказала о том, что мужчины с головы до ног покрыты волосами, как обезьяны.

Ей хочется подойти к окну, поглядеть на деревья, на небо. Вечером они слышали сов, они никогда не видела сову. У нее чешется нога, и Альфред, похоже, притащил в кровать песок с берега. Теперь она еще долго не будет спать одна.

Альфред сделал новый полог для бабушкиной кровати. Спрашивал: цветы и плоды, цветы и птицы? Придумывал узор для обоев с пчелами и цветущей жимолостью. А нельзя ли, чтобы они были без узоров, спросила она, белые или палевые, чтобы заметнее были резные опоры для полога? Ах ты квакерша, сказал он, у жены художника – и такой вкус! Скажи-ка, Элизабет, картины на стенах должны тоже быть безо всяких рисунков, чтобы рамы были заметнее? Новый полог, говорит он, будет для нее сюрпризом, когда они приедут домой. К ним домой. Сейчас там красят стены, оклеивают их обоями. В каких-то комнатах почти не будет мебели, как ей и хочется, – до тех пор, пока они не смогут позволить себе правильные материалы, но ему важно, чтобы гостиная и столовая были обставлены, чтобы было где принимать будущих клиентов. Они ведь еще и поэтому купили дом, говорит он. Она не стала ему напоминать, что дом купил папа. Он, конечно же, ждет, что она станет давать обеды для всех этих людей, играть роль хозяйки. Он подарил ей книгу по домоводству, словно считает, что маминых наставлений будет недостаточно.

– Элизабет, – шепчет он.

– Ш-ш-ш. Еще ночь. – Она легонько поглаживает его, как когда-то, давным-давно, спавшую вместе с ней Мэри, которую мучили кошмары.

– Знаю. Ты не спишь.

– Я проснулась от лунного света, – говорит она.

Его лучи теперь клонятся в другую сторону, тянутся по черным половицам к петельчатой кромке умывальника.

Он садится в кровати. Волосы взъерошены, на левой щеке отпечаток смявшейся наволочки.

– Хочешь выйти? Посмотреть на луну как следует?

Хочет ли она?

– Что, прямо в ночных сорочках? Альфред, что скажет кузина Фрэнсис? И миссис Брант, разве она не здесь ночует?

– Нет. – Он откидывает одеяло. При виде его торчащих из-под сорочки ног она снова думает об обезьянах, об обезьянах в белом ситце. – Не удивлюсь, если кузина Фрэнсис сама сейчас в саду, разговаривает с розами, что-нибудь в этом роде.

Он отдергивает занавеску.

– Великолепие. Ты только посмотри. Идем!

Она отводит взгляд, когда он надевает брюки, натягивает одеяло до самой шеи. Мама настояла на том, чтобы из свадебных обетов убрали ее клятву во всем покоряться мужу. Тебе нужно быть свободной, чтобы делать то, что должно, сказала мама Элизабет, а мы с тобой знаем, что Альфред не сможет, по крайней мере поначалу, наставлять тебя в делах духовных. Это тебе надо привести его к Богу. Но свобода эта дана ей вместе с обязанностью не идти на поводу у собственного упрямства и своеволия. Слушайся мужа, когда речь идет только о твоих интересах, чтобы добиться независимости там, где это действительно важно. Мама не предвидела, что ее будут уговаривать окунуться в море в одной сорочке и панталонах или выйти во двор посреди ночи в ночной рубашке. Она переворачивается на бок, ловко встает – так, чтобы подол не задрался выше лодыжек.

– Подай мне накидку, – говорит она.

* * *

Я перестану все это замечать, думает она. По этой дороге я буду ходить каждый день и не буду видеть, какие деревья высокие, как сквозь листья каштанов пробивается небо. Не замечу кирпичного узора на дымоходе, который выложили расстаравшиеся строители, не увижу желтой лепнины на колоннах, каменных ананасов на воротных столбах. Этот фонарь ночью будет светить в окно нашей спальни, а изгородь с годами разрастется так, что за глицинией не будет видно шпалер. Экипаж останавливается, и клевавший носом Альфред вскидывает голову.

– Добро пожаловать домой, – говорит он.

Она вылезает из экипажа, не дожидаясь, пока кто-нибудь подаст ей руку, распахивает кованую калитку, идет, хрустя гравием, к парадной двери. Ключа у нее нет. Ее так и тянет толкнуть дверь, дергать за ручку, пока та не поддастся. Альфред еще расплачивается с кучером. Она заворачивает за угол, где меж двух эркерных окон – столовой и гостиной – находится зимний сад. Альфред так и не успел переделать витражные панели над окнами. Она знает, что и эта дверь на замке, она и должна быть на замке, но все равно ее толкает, а затем идет дальше, к черному ходу, мимо высоких кухонных окон. Дверь покрасили в темно-зеленый, оттенок ей не нравится, и здесь тоже заперто. Позади слышится хруст гравия.

– Лучше ключом, – говорит он, протягивая ей ключ. – Это от парадной. Остальные в доме.

Она берет ключ, обгоняет Альфреда, проходит меж живых изгородей обратно – на выложенное плиткой крыльцо. Оно шире, чем крыльцо у нее дома, здесь поместятся несколько человек с зонтами или, прикидывает она, смогут встать рядом две женщины в кринолинах. Ключ не поворачивается. У нее дрожат руки. Не надо ей помогать. Он стоит на ступеньках, у нее за спиной. Она входит в дом под бряцанье медного дверного молотка.

Оказавшись в квадратном холле с тиковыми полами, пружинистыми, как сказал строитель, для танцев – хотя танцевать тут негде, – она останавливается. Вокруг ждут своего часа пустые комнаты. Ждут, когда начнется их жизнь. Здесь были строители, думает она, они ели сэндвичи из бумажных пакетиков и пили пиво у меня в гостиной, ходили вверх-вниз по моей лестнице в пыльных ботинках, насвистывали у меня в спальне. Только у Адама и Евы был по-настоящему новый дом.

– Можно войти? – спрашивает он, выглядывая из-за двери.

Она оборачивается:

– Прости. Это же твой дом. Но ты здесь часто бывал, а я видела его только однажды.

Он входит, решает, что, пожалуй, не надо брать ее за руку. Она отходит в сторону, идет в гостиную.

– О.

Разумеется, она знала, что эту комнату он уже велел покрасить и оклеить обоями. Все равно что в лесу заблудиться, в сумеречном осеннем лесу. Теснятся пожухлые лозы, тянутся, извиваются их бледные усики, и просветы меж темных листьев складываются для нее в какое-то подобие глаз, вытянутых носов. Картинные рейки – как же можно вешать картины на таких-то обоях? – буро-коричневые, будто сырая глина, ни в одном доме она прежде не видела такого цвета, и стены над ними – еще темнее, словно торф, словно разверстая могила. Даже потолок тут цветной, цвета лужи на грязной дороге.

Он подходит к ней.

– Над шторами я еще работаю, – говорит он. – Нравится?

В окне искрится залитый солнцем сад, его зелень слишком пестрая, слишком яркая для этой подземельной комнаты.

– Здесь довольно темно, – говорит она. – Даже в июле.

– Зимой растопим камин. Зажжем свечи, повесим бархатные шторы.

И будем себя чувствовать, думает она, будто лисы в подлеске, только вот лисьи норы не служат им еще и витринами.

– Тебе не нравится.

Он ее муж. Это ее дом. Может быть, со временем он научится – она его научит – ценить более простую жизнь.

– Я к такому не привыкла, – отвечает она. – Сам знаешь, какие простые у мамы вкусы. Я не приучена разбираться в такой пышности. Такой броскости.

...
8