день 1-й
Вначале – шок. Вот мама, Фред и я скользим по дорогам Сан-Бруно, штат Калифорния, словно едем по шоссе 101 в Лос-Анджелес. И вот нам уже приказывают выйти из автобусов между сторожевыми вышками и вооруженными солдатами, и колючая проволока ограждает нас от остального города – от его улиц, школ, свободно гуляющих граждан.
Когда нас гонят к ближайшим строениям, я задумываюсь, сможем ли мы вообще когда-нибудь гулять свободно.
Между мной и мамой мой младший брат Фред ерзает и дергает нас за руки. Он выглядит младше своих девяти лет, на затылке у него вихор, который не укладывается, как ни причесывай. Мама любит говорить, что вихор непослушный, как и сам Фред.
Я притягиваю его поближе к себе.
Впереди толпа расходится. Мужчины бредут в одно здание, женщины – в другое. Медосмотр, говорит кто-то. Хотят проверить, не больны ли мы.
Мама с поклоном подходит к одному из солдат.
– Моему сыну всего девять лет, – говорит она по-японски, цепляясь за Фреда так, словно людской поток утащит его от нее так же, как ФБР утащило моего отца в прошлом декабре – почти бесшумно, так быстро, что мы едва успели попрощаться. – С ним некому пойти.
Чувствуя нетерпение солдата, я быстро перевожу.
– А ее муж? – спрашивает солдат.
– В Мизуле, – отвечаю я. В Монтане. Мой отец – хороший человек, он всегда о нас заботился. Но теперь он в лагере для военнопленных почти в тысяче миль отсюда и надеется, что я сделаю то, чего не может он.
Солдат пожимает плечами:
– Таковы правила.
Маме не нужно хорошо понимать английский, чтобы растолковать равнодушие солдата. Она еще сильнее сжимает плечо Фреда. Я колеблюсь. Нас нельзя разделять. Я не могу допустить, чтобы нас разделили.
– Бейси! – внезапно вскрикивает Фред, выворачивается из маминых рук и мчится в мужскую очередь к своему приятелю из Японского квартала. Мама хочет позвать его, но сгибается пополам от кашля.
Так что действую я. Я должна. Я бросаюсь за Фредом, но солдат толкает меня обратно.
– Мужчины – туда. Женщины – сюда.
– Но…
– Таковы правила.
Стоя на цыпочках, я успеваю увидеть вихор Фреда, когда он проскальзывает в мужское здание. Пару мгновений я мечтаю, чтобы отец был тут и дал мне совет. Он бы знал, что сказать. Он бы знал, как сделать так, чтобы нас не разделяли.
Но потом я вспоминаю, как покорно он ушел с агентами ФБР тем вечером: гулкое стук-стук-стук каблуков по тротуару, поникшие плечи, склоненная шея, лунный свет на затылке. И я понимаю, что он сделал бы то же самое, что делаю я сейчас, – то же, что делаем все мы.
Он бы подчинился.
В смотровой есть занавешенные кабинки для раздевания, но медсестры-хакудзинки не заботятся задергивать занавески, и женщины, как могут, прикрывают руками груди и животы, спасаясь от взглядов друг дружки.
– Здесь? Перед всеми? – Мама кашляет – осторожно, поспешно, словно кашель – ее тайна.
– Чем быстрее мы это сделаем, тем быстрее сможем пойти искать Фреда, – заверяю я ее, хотя сама никакой уверенности не чувствую.
Посреди оторопелого молчания любой звук похож на шум оползня: сопение, шарканье ног, стыд. Где-то рядом одна из иссеек начинает плакать.
В паре кабинок от меня – Хироми Накано в своем светлом парике. В тот день, когда она пришла в нем домой, ее отец взбесился – подумал, что она осветлила волосы. Он орал на нее минут десять, красный как помидор, а потом она наконец сняла парик, рассмеялась и помахала им перед его лицом. Она до сих пор надевает его, когда пребывает в бунтарском настроении.
Сегодня она снимает его, подчиняясь приказу, парик безвольно висит в руке, пока медсестра осматривает ее голову на предмет вшей.
В кабинке я раздеваюсь под равнодушным взглядом медсестры. Смущенно отворачиваюсь и подсматриваю за Кейко Кимура рядом. Ее родители были учителями в Соко Гакуен, одной из японских школ, а потом их забрало ФБР, в тот же вечер, что и моего отца.
Мы ровесницы, но ходили в разные школы и в разные клубы, дружили с разными компаниями. Я часто видела ее, но мы почти не разговаривали. Сквозь щель в занавесках я замечаю ее голое плечо, бедро, длинную ногу.
В отличие от Хироми и прочих женщин в смотровой, мы встречаемся взглядами. Пару секунд она почти небрежно меня разглядывает, потом ухмыляется и шепчет что-то, что я не могу разобрать даже в душной тишине.
– Что? – шепчу я.
Она повторяет, но я так и не могу разобрать слов.
– Что?
Кейко картинно закатывает глаза:
– Я сказала: «Славные дыньки!»
Я ахаю. Все – женщины, медсестры, охранники – поворачиваются и пялятся на меня.
– Кейко! – строго говорит кто-то.
– Сицурей! Как грубо!
– Сукебе![8]
Тут Хироми Накано прыскает. Кто-то еще начинает хихикать. Омертвев от ужаса, я пытаюсь прикрыть груди, лицо, все. Утыкаюсь лицом в плечо, но прятаться некуда.
Некуда бежать.
После медосмотра мы находим Фреда, и нас отводят в наш новый дом.
Только это не дом.
Я прислоняюсь к щербатой дверной раме. Дом был у нас в Сан-Франциско – резные перила, мамин фарфор, потертая бархатная подушка, на которой я сидела часами, упражняясь за пианино, и музыка лилась на шумную улицу. Дом пах лаком, цукэмоно[9] и папиными сигарами.
Это лошадиное стойло – загон двадцать футов на девять, воняющий навозом, потом и известкой. Кроме армейских коек, никакой мебели нет, водопровода нет, отопления нет. Мы с Фредом будем жить в передней части загона, мама – в задней.
Стойло на одну лошадь теперь станет домом для семьи из трех человек.
Оно приютило бы четверых, будь папа с нами.
Будь он с нами, он, думаю, попытался бы найти надежду в паутине и грязных полах. Он огляделся бы вокруг и сказал: «Невзгоды есть испытание для духа».
Поэтому я пытаюсь действовать так, как действовал бы он. Уговариваю Фреда подмести пол, пока я схожу за соломой для матрасов. Весь день мы моем и чистим, пытаясь держаться бодрячком, но едва наступает вечер, падаем на койки – замерзшие, изможденные и несчастные.
Но уснуть я не могу.
Я пытаюсь наигрывать ноктюрн Шопена пальцами на краю одеяла, но сдаюсь после двенадцати тактов. Звуки здесь все не такие: я должна слышать шум машин на улице и туманные сирены вдалеке, а не храп нашего нового соседа и озабоченную японскую речь, урывками долетающую из дальнего конца конюшни.
Я вздыхаю, поворачиваюсь на бок. В свете, что идет из узкого окна, я вижу на стене увековеченные в известке формы – шляпки гвоздей, обрывки соломы, окаменевшие панцири пауков, не успевших сбежать и попавших в ловушку.
Мама, кашляя, ворочается на своей койке. Последний раз, когда она хворала, ей пришлось лечь в больницу. Мы с папой едва справлялись в тот месяц, когда ее не было, и, если она заболеет снова, мне придется справляться в одиночку.
Пожалуйста, не здесь. Не сейчас.
И, словно отвечая, она кашляет снова.
Я рывком сажусь в постели. У противоположной стены Фред свернулся под одеялом со своим игрушечным мишкой Кумой. Плюшевый зверь занял половину его чемода- на, но Кума – самое драгоценное, что есть у Фреда, и он бы ни за что его не оставил.
Я сую ноги в ботинки и выбираюсь наружу, к уборным. В этот час здесь пусто. Голые лампочки освещают наш туалет – длинную доску с рядом вырезанных в ней круглых дыр.
Я решаю все же не заходить туда.
Поворачиваюсь и вижу, что на ступеньках барака сидит Кейко Кимура. К щекам снова приливает краска.
– О, – говорю я как можно холоднее, – это ты.
– Ух ты, да это же Дыньки, – голос у нее низкий и бархатный, точно скрипка.
Словно защищаясь, я запахиваю пальто на груди.
– Я Эми, – поправляю я, – но друзья зовут меня Ям-Ям.
Она ухмыляется.
– Я Кейко… и друзья зовут меня Кейко. – Мгновение спустя ее лицо смягчается. – Твоего отца тоже забрали, да?
Я киваю.
Она хлопает по ступеньке рядом с собой, и я сажусь.
– Знаешь, что последнее сказал мне папа перед тем, как его забрали? – спрашивает она. – Сказал, чтобы я была хорошей девочкой.
– И как, получается?
– Никак не получается.
Я невольно улыбаюсь.
Кейко в Танфоране с дядей и тетей – выбор был либо так, либо с другими сиротами в Манзанар. Но Кейко не сирота – ее родители были бы сейчас с ней, если бы власти не посадили их за решетку.
Я гадаю, не чувствует ли она все равно себя сиротой. Не чувствует ли она себя брошенной.
Мы немного сидим молча. Над нашими головами луна то выныривает из облаков, то прячется обратно.
– Мой сказал мне только присматривать за семьей, – наконец говорю я.
Ни «я тебя люблю». Ни «я буду скучать по тебе». Ни «до свидания». Только «присмотри за ними, Эми».
И я присмотрю, обещала я себе. Потому что он в меня верит. Потому что он на меня рассчитывает.
Потому что все на меня рассчитывают.
ДЕНЬ 4-Й
Когда мы наконец осваиваемся, узнаем новые адреса старых друзей и соседей, приходит письмо от папы – он рассказывает, что берет плотницкие уроки у сокамерника в Мизуле. «Самообразование важно, – напоминает он нам, – особенно в эти смутные времена».
Он спрашивает, как у нас дела, но я не знаю, что ему ответить.
Дорогой папа, если бы ты только мог сделать для нас какую-нибудь мебель.
В лагере повсюду признаки стройки: рабочие бригады, незаконченные бараки, груды деревянных отходов, которые постоянно растаскивают, чтобы сделать столы и полки для голых стен. Нам нужно куда-то класть вещи, чтобы не жить на чемоданах, но у нас нет никаких инструментов, а даже если бы и были, мы не знаем, с чего на- чать.
– Разве это сложно? – говорит Кейко как-то утром, когда я перебираю одежду Фреда, пытаясь понять, что грязное, а что чистое. – Строгай да колоти. Просто добудь инструменты, и я разберусь.
– Чтобы Ям-Ям, – смеется Хироми, взбивая свой парик, – делала мебель? Твой папа такого не одобрил бы.
Нет, не одобрил бы. Он сказал бы, что платил за пианино и десять лет уроков не для того, чтобы я испортила себе руки плотницкой работой.
Но папы здесь нет.
А поскольку мамин кашель с каждым днем становится хуже, мебель приходится делать мне. И я иду через внутреннее поле к бараку моего парня Сига – спросить, не научит ли он меня. Он игриво улыбается, когда я здороваюсь, скользит взглядом по моим губам, прежде чем снова посмотреть мне в глаза.
Я краснею и откашливаюсь.
– Ты ведь молотком пользоваться умеешь, верно?
Он ухмыляется:
– Ага, им надо бить.
Я закатываю глаза и объясняю ему суть проблемы. Разумеется, он соглашается помочь. Я помню, как он носил соседям сумки, чинил нашу изгородь, когда папа уезжал по делам, смывал ругательства с японских магазинов, не дожидаясь, когда попросят. Такой уж он человек.
На прощание я, убедившись, что никто не смотрит, быстро чмокаю его в щеку.
Час спустя Сиг и его старший брат Мас приходят к нам с инструментами и разномастными досками. Пока мама лежит в задней комнате и отдыхает, мальчики показывают нам с Кейко, как нарисовать чертеж, как работать пилой, как скрепить две доски.
Фред наконец возвращается из своих похождений – с новыми ссадинами на коленях. Увидев Кейко, он бросается к ней.
– Кейко, пощекочи меня! Пощекочи!
Кейко с воплем отбрасывает инструменты и принимается гоняться за ним по передней комнате. Поймав Фреда, она прижимает его к полу и щекочет, пока он не начинает визжать от смеха.
Фред ненадолго присоединяется к нам, и мальчики дают моему брату забить пару гвоздей, но ему быстро становится скучно.
– Можно я пойду поиграю с новыми друзьями? – спрашивает он меня.
– С какими новыми друзьями?
– Из двенадцатого барака.
– Как их…
– Спасибо. Пока! – Он улепетывает прежде, чем я успеваю его остановить.
Сиг поднимает глаза от стола, который ошкуривает.
– Хочешь, я за ним схожу?
Я едва не говорю «да». Папа хотел бы, чтобы Фред учился. Папа хотел бы, чтобы я каждую минуту точно знала, где Фред.
Но папы здесь нет, а если Фред будет торчать с нами, дуться и жаловаться, что ему скучно, это нас лишь затормозит, и я просто вздыхаю и берусь за пилу.
– Он знает, что к ужину надо быть дома.
В открытую дверь я вижу на своей койке папино письмо, на которое я до сих пор не ответила. Дорогой папа, ты правда хочешь знать, как у нас дела? Я вонзаю лезвие в дерево. Фред совсем от рук отбился, такого никогда раньше не было.
Мама снова заболела.
Мне бы не пришлось справляться со всем этим одной, будь ты здесь.
ДЕНЬ 12-Й
Время идет, я пытаюсь быть такой дочерью, какой хочет меня видеть папа.
Я чищу зубы над лошадиной поилкой и говорю себе, что «закаляюсь», как на каникулах в национальном парке Йосемити в прошлом году.
Я гуляю вдоль изгороди с Кейко и Фредом, смотрю на машины, проезжающие по Эль Камино Реал. Чтобы скоротать время, мы придумываем водителям биографии – они у нас работают кассирами в банке или экспедиторами, ездят отдыхать в Монтерей. Иногда я представляю, как сама еду по Первому шоссе, шуршат шины, урчит мотор, свистит ветер… пока Фред снова не начинает меня доставать и я не понимаю, что никуда не еду.
Я учу химию и граждановедение с Хироми, которая твердо решила не отставать от класса, и неважно, когда она снова туда вернется.
Из старых учебников мы узнаем, какие мы замечательные, как нам повезло, как щедро одарил нас Создатель определенными неотчуждаемыми правами.
Потому что мы американские граждане.
Потому что мы свободные люди.
В отличие от моего отца или родителей Кейко. Они не замечательные, удачливые, обласканные Богом американцы вроде меня, здесь, за колючей проволокой.
Проходят дни. Я стою в очереди в столовую, в лавку, на почту, где я получаю письма от папы. Он пишет нам о своем «саде победы»[10], о том, как он изучает Библию, как работает на прополке сахарной свеклы, и наставляет нас «не сидеть без дела» и «хорошо себя вести».
Ради него, ради всех нас я стараюсь держаться как могу. Я вожу маму в туалет. Я приношу ей суп и теплые компрессы. Я стираю в четыре утра, пока не закончилась горячая вода. Я стараюсь помнить, где бегает Фред, а из дома он убегает все чаще, в то время как мамино состояние становится все хуже.
За обедом я строго смотрю, как Фред гоняет по тарелке кубики печени.
– Ешь, – говорю я ему.
Он высовывает язык.
– Сама это ешь.
– Я свое съела.
Тут к горлу у меня подступает ком. Нас уже третий день кормят говяжьими внутренностями – последний сносный обед состоял из водянистой консервированной ветчины, этим особым пиром администрация пыталась показать Международному Красному Кресту, как нам тут хорошо. Но мой долг – подавать Фреду хороший пример, даже если меня от этого тошнит.
– Печеночница! Печеночница! – распевает он в битком набитом зале все громче и громче. – Печеночница!
Люди оборачиваются на нас, осуждающе смотрят. Неподалеку какой-то одинокий иссей щелкает языком: тц-тц. Я отворачиваюсь, краснея от стыда.
– Печеночница!
Проходят дни. Мое самообладание дает трещины. Я кричу на Фреда за то, что он пролил сок. Я грожу выбросить Куму на помойку, если Фред еще хоть раз оставит его на полу.
Он с воплем вырывает медведя из моих рук.
– Я тебя ненавижу!
Из задней комнаты доносится слабый голос мамы – «Фред, слушай сестру!» – и вслед за ним долгий, колючий, отрывистый кашель.
Внезапно умолкнув, Фред садится на край своей койки, прижимая Куму к груди. Я сажусь напротив, спрятав лицо в ладонях. Между своих ног я вижу полосы грязи на линолеуме, который я подметала только вчера.
Я воображаю отцовское недовольство.
Я ненавижу отцовское недовольство.
А может быть, думаю я, я просто начинаю ненавидеть отца.
ДЕНЬ 19-Й
24 мая мы получаем письмо от папы, адресованное, как обычно, нам всем. Он пишет, что гордится мной, что я хорошая девочка, и я едва не смеюсь.
Я едва не плачу.
Мне хочется сказать ему: «Ты почти полгода меня не видел. Ты меня вообще не знаешь».
Впервые я не отвечаю на его письмо.
ДЕНЬ 26-Й
Как-то вечером, пока мы с Фредом ужинаем, кто-то из соседей отводит маму в лагерную больницу. Когда мы к ней приходим, она лежит под одеялом, бледная и худая, как скелет. В свете ярких лазаретных ламп ее глаза кажутся запавшими, кожа – тонкой, как бумага.
Увидев ее, Фред пятится, хватается за пояс моих брюк.
Мама старается не показывать обиды, но я знаю, что ей больно. Пока я неловко стою у ее кровати, она подманивает Фреда к ближайшему стулу, и там он сидит, сжавшись, пока мама приглаживает пальцами его вихор. Наконец Фред поворачивается ко мне и говорит:
– Можно мы уже пойдем домой?
Это не дом, думаю я позже, когда засовываю Куму к Фреду под одеяло. Я стараюсь не обращать внимания на темноту и тишину в задней части стойла, где должны быть мои родители.
– Папа знает про маму? – прерывает Фред мои размышления.
– Откуда он может знать? Ее положили в больницу только сегодня, а он в Монтане, – я стараюсь спрятать горечь в голосе.
– Кто-нибудь должен ему написать.
Кто-нибудь, только не я.
– Можешь еще раз показать мне, где Монтана?
Я вздыхаю. Как можно объяснить три штата и тысячу миль тому, кто никогда не бывал за пределами Калифорнии? Я достаю учебник, который так и не удосужилась вернуть в лагерную библиотеку, нахожу карту Соединенных Штатов.
– Мы здесь. – Я начинаю вести по странице диагональную линию от Сан-Франциско. – Если поедешь на север, через горы Сьерра-Невада, попадешь в Неваду… потом в Айдахо…
Он сосредоточенно смотрит на мой палец, словно и вправду едет по горным дорогам, по высокому пустынному плато к отцу.
– … потом в Монтану.
– Это далеко, – говорит Фред.
– Он три дня ехал туда поездом.
Фред морщит лоб.
– За забором есть рельсы.
Я киваю. Иногда, когда мы с Кейко идем мимо ограды, я представляю, как сижу на бархатных подушках в роскошном вагоне, а фоном играет меланхоличный струнный квартет. Никаких очередей в столовую, никаких вонючих уборных, никто не говорит мне, что ненавидит меня. Только я, стук колес по рельсам и янтарь полей за окнами.
– Но нам туда нельзя, – говорю я.
В этот раз я не пытаюсь скрыть горечь.
Когда Фред наконец засыпает, я забираюсь на свою койку и пытаюсь играть Шопена на краю одеяла, но я словно забыла все ноты, в отсутствие мамы музыка вытекла из меня.
Присмотри за ними, Эми.
О проекте
О подписке
Другие проекты