Читать книгу «У нас отняли свободу» онлайн полностью📖 — Трейси Чи — MyBook.

Когда приказ об исключении гражданских лиц № 41 сообщает нам, что нас выселят, Шустрик крадет одну из листовок. Мы сидим за зданием ХАМЛ и знаем, что мистер Танака нас отсюда не прогонит, потому что мистера Танаки тут больше нет. Вместе мы перечитываем предписание снова и снова, словно, если сделать это еще раз, слова станут другими.

Нас не будут переселять.

Нам можно остаться.

Но ничего не меняется.

– Готов поспорить, поедем в Танфоран, – наконец говорит Шустрик.

Танфоранский сборочный центр – это старый ипподром в пятнадцати милях к югу от города. Там и оказались Томми со Стэном.

Ничего не говоря, я превращаю бумажный прямоугольник в квадрат – отрываю полосу с подписью Дж. Л. Девитта из западного оборонного командования. Он уверен, что мы все – кучка япошек-шпионов, и, подозреваю, он и остальных в этом уверил, потому что, ну… вот так все обернулось.

Я швыряю его имя в мусор, где ему самое место.

– Не так уж все и плохо, – продолжает Шустрик. – Не так уж далеко от дома, и мы хотя бы будем вместе…

Я почти не слушаю. Я сминаю, сгибаю, складываю приказ в кое-что другое, во что-то иное, нежели то, чем он является – а является он куском бумаги, призванным лишить нас почвы под ногами.

Под моими пальцами он превращается в квадрат, в пятиугольник, в журавля с длинной шеей. С острым клювом и проступающими на крыле словами «как иностранного, так и не иностранного подданства».

Они что, даже гражданами не могут нисеев назвать?

Я хочу раздавить бумажную птицу в руке, как будто это уничтожит все слова приказа и всех, кто его сочинял.

– Эй, ты где выучился оригами? – спрашивает Шустрик, прерывая мои размышления.

Я кручу бумажную птичку за ее острый хвост.

– В Кинмон Гакуен, – вру я.

Шустрик недоверчиво хмыкает.

– Где же я был в тот день?

– В углу стоял, наказанный, – ухмыляюсь я. – Как обычно.

– Ха-ха. – Он смотрит на меня так, словно раскусил мое вранье, но больше не докапывается.

Мы не засиживаемся, как в прошлый раз, потому что теперь мы уезжаем. Нам нужно домой. Нужно помогать родителям собирать вещи.

На ступеньке рядом со мной – черные пятна там, где мистер Танака тушил свои сигареты. Я оставляю бумажного журавлика рядом с ними, словно храмовое подношение.

ЧТО У МЕНЯ ЕСТЬ, НО НИКТО ОБ ЭТОМ НЕ ЗНАЕТ

Одна из папиных шляп

Никому не говорите, но это папа заинтересовал меня искусством складывать бумагу. Он занимался оригами в счастливые минуты или когда размышлял над чем-то, о чем не готов был сказать маме, но по большей части – в счастливые минуты. Я помню, как по воскресеньям, когда мы ходили на пляж запускать змеев и искать ракушки, он сидел на песке и сгибал газетную страницу.

Но и особого значения он оригами не придавал. Я видел, как он забавлялся с конфетной оберткой или еще какой-то бумажкой, но никогда не видел, как они обретали форму. Папа оставлял свои поделки там, где их мог кто-нибудь найти, если особенно ими гордился. Но обычно они просто исчезали. Не знаю, выкидывал он их или что.

Теперь я тоже занимаюсь оригами, хоть никто, в общем, об этом не знает, даже Шустрик. Это вроде как личное, понимаете? Это что-то такое только между мной и папой, пусть его и нет больше.

* * *

В среду Мас приносит домой пачку идентификационных бирок. Мы должны пометить свой багаж, а в день переселения надеть бирки на себя. Как будто нам не доверяют запомнить собственные имена.

Я «Ито Сигео»

№ 22437

Согласно предписанию, должен сообщить о готовности выехать в субботу 9 мая, в 11:30

Это через пять дней. Пять дней на то, чтобы собрать всю свою жизнь.

Даже неделю не могли нам дать.

ЧТО ПРИДЕТСЯ ОСТАВИТЬ

Жестянка со стеклянными шариками и бейсбольными карточками, которую мы зарыли где-то на заднем дворе.

Вмятина в стене, где Мас врезался плечом, когда мы боролись. Имена, которые мы вырезали на плинтусе: МАС, СИГ и маленькая рыбка – Пескарик.

* * *

Стервятники.

Белые возвращаются, вынюхивают халяву.

Вся химчистка Китано, с оборудованием и прочим, уходит за пятьдесят долларов. Я это знаю, потому что слышно, как кето хвалятся, идя к своему кадиллаку. На другой стороне улицы на тротуар выходит Джим Китано, и наши взгляды встречаются. У него зеленовато-желтый синяк на подбородке, куда Фрэнки засадил ему в пятницу.

Я киваю Джиму.

Он кивает в ответ, зажигает сигарету и прислоняется к двери бассейна, где Фрэнки вытряхивал из ребят деньги, когда ему становилось скучно. Сейчас бассейн стоит пустой, окна заклеены бумагой.

Рядом со мной двое кето торгуются за американский флаг, который папа каждый день поднимал на крыльце. Веко у Маса начинает подергиваться, как когда он пытается не заплакать. Он любит этот флаг почти так же, как любил его папа, и после папиной смерти он продолжил его поднимать.

Гаман, напоминаю я себе.

Улыбайся и терпи.

Извернись и поцелуй себя в зад.

Но с той ночи с Фрэнки гнев переполняет меня. Каждый день внутри меня гудит все сильнее и сильнее, словно неисправный трансформатор, и иногда доходит до того, что я ничего, кроме этого гула, не слышу и не ощущаю.

– Не продается! – говорю я вдруг. – Проваливайте! – Я машу на кето руками, и они отскакивают, словно сердитые чайки.

– Сигео! – говорит мама.

– Что? – Внутри гудит. – Это папин флаг. Он стоит побольше четвертака.

Мама проводит рукой по моим волосам, как делала, когда я был маленький, но даже это не смягчает моего гнева.

– Речь не о том, сколько он стоит, – говорит она. – Не о том, чего мы заслуживаем. Речь о том, что они готовы нам дать.

– Дерьмо, – говорит Пескарик, поднимая голову от блокнота. – Все, что они готовы нам дать, это дерьмо.

– Следи за языком, Минору, – рявкает Мас.

Вид у него такой, словно он сейчас разломится пополам, как кирпичная стена во время землетрясения.

Но он не ломается. Даже когда час спустя папин флаг уходит за пятнадцать центов.

Нет, ломается сегодня мама.

Она заворачивает лаковый красно-черный сервиз, кладет бумагу между тарелками, чтобы не поцарапались, и вдруг начинает плакать. Понимаете, это был сервиз ее бабушки. Чуть ли не лучшее из того, что она привезла из Японии, когда вышла замуж за папу.

Она никогда не давала ни нам, ни папе трогать его, даже чтобы почистить. Она держала его на самой высокой полке в гостиной и сама смахивала с него пыль мягкой кисточкой. Это был ее сервиз, и он был сокровищем.

Теперь его хотят забрать какие-то чужие хакудзины. Они не хотят видеть наши чужеродные лица в своем районе, но совсем не против нашей лакированной посуды в своих домах.

Внутри меня гудит так сильно, что я едва слышу, как мама плачет в моих объятиях.

Стервятница неловко переминается, когда Мас передает ей сервиз, но вначале она ничего не делает. Стыд и вина копятся за стеклами ее очков.

Где-то минуту спустя она пытается дать ему еще один доллар. Целый чертов доллар. Он безвольно свисает с ее пальцев, как мертвый зверек.

Мас не берет деньги.

– Мы уже договорились о цене, – сухо произносит он.

– Но…

Мас скрещивает руки на груди. Он почти шести футов ростом и сложен как олимпийский борец. Он может хорошенько напугать, когда захочет.

– Благодарю вас, – говорит он, и покупательница торопится прочь, а доллар бессмысленно трепыхается в ее руке.

* * *

В одной из куч на выброс я нахожу обувную коробку, полную оригами: лягушки, птички, воздушные шары, вертушки, кораблики и даже вьетнамская свинка.

Думаю, мама о них всегда знала. Она, наверное, собирала все те фигурки, что делал папа. И взять их мы не можем. У нас нет места.

ЧТО У МЕНЯ ЗАБРАЛИ

Дом

Друзей

Общину

Я у Ям-Ям, когда ее мама продает ее пианино.

К счастью для них, они домовладельцы, так что могут сдать дом на то время, пока их не будет. Точнее, технически, домовладелица – Ям-Ям. Дом записан на ее имя, поскольку калифорнийский закон не позволяет иссеям владеть в штате недвижимостью.

Но хоть и с домом в собственности, они такие же японцы, как и все мы, и им все равно надо уезжать. Им все равно надо отдать на хранение или продать те вещи, которые они не могут сдать в аренду или взять с собой.

Мы подсобили бы им, даже если бы мистера Оиси не арестовали, но теперь мы с парнями помогаем семье Ям-Ям с особым рвением. Вместе мы стаскиваем пианино по лестнице и выволакиваем на тротуар, где оно будет дожидаться грузовика от «Перевозок и хранения Бенкинса».

Только не говорите Ям-Ям, но вначале мы все терпеть не могли, как она играет. Пианино было уже старое, когда его купили, потрепанное и расстроенное, и каждая фальшивая нота гаммы, что Ям-Ям выбивала из клавиш, отдавалась в ушах.

Но теперь она играет хорошо, и все мы толпимся вокруг, когда она садится за клавиши в последний раз.

Ям-Ям всегда была красивая, но сегодня, когда она сидит за пианино, пальцы неподвижно лежат на клавишах, словно этой тишиной она прощается, – Ям-Ям просто прекрасна и могущественна.

Она начинает – громко, затем мягко-мягко. Музыка тяжелая, как туман, что крадется по улицам Сан-Франциско, тяжелая, как ночные шаги двух парней, которым хочется все крушить.

Она нарастает и нарастает, становится темнее и темнее, а потом вдруг ускоряется, и ноты вспыхивают, поджигают все вокруг, вся улица полна ими. Они взрываются. Все здания рушатся, оседают на дорогу похожими на чемоданы кучами. Готов поспорить, если бы Ям-Ям могла, она бы весь город смела с лица земли своей музыкой.

Но под конец музыка вновь становится мягкой, и лицо Ям-Ям не выдает тех злости и смятения, что бушуют внутри нее. Она встает, шагает в мои объятия, и я сжимаю ее в своих руках, пока за пианино не приезжает грузовик. Она не плачет.

И я наконец понимаю. Гаман.

Умение держать боль и горечь внутри и не позволять им уничтожить тебя. Делать что-то прекрасное вопреки гневу или с помощью гнева и не отметать его, но и не позволять гневу становиться твоей сутью. Страдать. И беситься. И терпеть.

Когда прихожу домой, оказывается, что мы получили письмо от Томми.

Дорогие Мас, Сиг и Пескарик!

Ну что же, мы все сейчас в Танфоране. В доме, точнее, в лошадином стойле, две комнаты. Мама, папа и близняшки спят в задней, мы с Айко – в передней. Каждое утро в шесть тридцать нас пересчитывают по головам (и еще раз – вечером), а раз я самый старший и единственный мальчик, мне поставили в обязанность докладывать, что все на месте.

Не знаю, получили ли вы уже предписание о переселении, но, куда бы вас ни отправили, берите с собой пилу, молоток и штифты. Из мебели тут только армейские койки, и всем приходится мастерить столы и стулья из деревяшек. Если окажется, что вы едете сюда, я попробую приберечь для вас немного.

Еда отменно дрянная. Вчера были картошка, потроха и хлеб. Подают это работники-хакудзины, которых нанимают на стороне, и они всё трогают руками. Когда у нас обед, очередь выстраивается длиной в два-три квартала, так что лучше занять место пораньше!

Мас, в лагерь некоторые приезжают не на авто- бусах, а на своих машинах. Они загружаются всякими вещами вроде фруктовых консервов и домашнего мыла. Может, вы сумеете нагрузить свой «шевроле» и привезти еды с воли. Я бы принял в знак благодар- ности шоколадку.

Берегите себя.

Томми

P. S. Передайте привет Шустрику и Фрэнки.

P. P. S. Извините, что пишу карандашом, но я пытаюсь экономить чернила.

ДЛЯ ЧЕГО НАДО НАЙТИ МЕСТО

инструменты

еда

гаман

В ночь перед переселением мы с Пескариком лежим на полу спальни. Стены голые. Матрасы продали. Все, что у нас есть, – наши чемоданы и те вещи, которые Мас погрузит в «шевроле».

И коробка с оригами из кучи на выброс. Мама, наверное, решила, что никто за это не заплатит.

Внутри у меня снова гудит. Электрический ток бежит под кожей. Если я не буду осторожен, то воспламеню ладонями всех бумажных созданий, просто потому что мне хочется что-то сжечь.

– Что это? – спрашивает Пескарик, приподнимаясь на локте.

– Это папино.

– Так что это?

– Не твое дело, – говорю я, и мне тут же становится стыдно. Обычно я на младшего брата не огрызаюсь, это работа Маса. – Извини, Пескарик.

Брат смотрит на меня, и, хотя он почти такой же мелкий, как Томми, он вдруг кажется старше своих четырнадцати. За последние две недели он побывал везде: рисовал груды багажа, портреты семей, ждущих автобуса, солдат и хакудзинов-фотографов, которых прислали власти, – кончики его пальцев черны от угля.

Пескарик всегда много рисовал, но в последнее время что-то в нем поменялось. Раньше он растворялся в пейзаже, сливался с окружающей средой. Теперь, когда он рисует, его невозможно не заметить. Он в гуще событий, и в нем какая-то новая ярость, словно, если он не поймает это мгновение, другого шанса не будет никогда.

Вот так мы живем теперь. Замечтался – а твои соседи исчезли. Отвернулся – и у тебя украли друзей. Моргнул – и тебя уже нет.

Я открываю коробку.

– Я всегда гадал, куда они деваются, – говорит Пескарик, поднимая бабочек и звезды повыше, чтобы они засияли на свету.

Похоже, Пескарик тоже замечал, что папа занимается оригами. Неудивительно. Пескарик много чего подмечает – потому-то он такой хороший художник.

– Нам отдать это Масу? – спрашивает брат. – Он наверняка найдет место в машине.

Я качаю головой.

– Мы можем понести коробку в руках. Не думаю, что кто-нибудь обратит внимание.

Но и такая идея мне не нравится. Я хочу сделать что-то хорошее с этими бумажками, за которые никто не заплатит. Я хочу изменить положение вещей – как папа изменял старые конверты, и корешки билетов, и пакеты из-под чипсов. Я хочу сделать то, что Ям-Ям сделала своей музыкой, что миссис Кацумото сделала своим благодарственным объявлением.

Я хочу показать, что меня не сломили.

– Знаешь что, – говорю я, – у меня есть задумка. Хочешь помочь?

* * *

После того как Мас загружает «шевроле» и уезжает, я, Пескарик и мама являемся в пункт гражданского контроля, где приходится лавировать между сваленным на тротуар багажом, солдатами-охранниками, очередями усталых людей, ожидающих автобуса.

Под мышкой у меня коробка с оригами.

Шустрик приходит проводить нас, и он даже бровью не ведет, когда мы с Пескариком излагаем свой план – за такое Шустрика невозможно не любить, – он просто берет несколько бумажных фигурок, так же осторожно, как свой нож-бабочку, и улыбается нам.

Пока мы ждем своей очереди, надеваем праздничные колпаки, которые мы с Пескариком сделали из газеты, и с широкими, ослепительными улыбками шествуем сквозь толпу, вручая детям папины оригами. Мы сегодня не переселенцы – мы короли парада, мы заводилы болельщиков, мы трое безбородых японских Санта Клаусов, и Рождество в этом году пришло раньше!

Я даю Дженни Китано, сестренке Джима и Судзи Китано, журавлика, который хлопает крыльями, если потянуть его за хвост, а малышу Дону Морита – коробочку, которую он тут же сминает в своем пухлом кулачке. Сестры Абэ получают мячик, который можно надуть и бросать. Пескарик вручает Тоси Нисино лисичку. Шустрик бросает ее брату котика. Все дети получают подарки на День выселения!

Уже почти половина двенадцатого, я поворачиваюсь к Шустрику, которому уезжать только завтра, и вкладываю ему в ладонь сорок пять центов. Это вся мелочь, которую мы с Пескариком смогли вечером найти в доме.

– Купи конфет на завтра, – говорю я, а Пескарик рассовывает по нашим карманам последние фигурки оригами. – Для детей.

– Шоколадного драже или чего-то такого, – добавляет Пескарик, швыряя пустую обувную коробку на груду багажа.

Шустрик хмурится, вертя монеты между пальцами.

– Твоей маме может пригодиться на черный день или что-то в этом роде, – говорит он.

– Да брось, Шустрик…

– Но я не против спустить все на шоколад, – ухмыляется он.

Мы с Пескариком ухмыляемся в ответ. Мы стоим на углу улицы, а вокруг рушится весь наш мир.

И мы злы.

И мы улыбаемся.

И мы не сломлены.

ЧТО СОВСЕМ НЕ ЗАНИМАЕТ МЕСТА

мой юмор

моя отвага

моя радость

Когда наконец вызывают нашу группу, мы садимся в автобус последними. Идя за мамой по проходу к задним сиденьям, мы с Пескариком выуживаем из карманов собачек, карпов кои, черепашек и чаек и раздаем их другим семьям.

Автобус превращается в зверинец на колесах, в цирк, в бродячий бумажный зоопарк, полный радостного детского визга и воображаемых криков слонов, зебр и мартышек.

Когда мы отъезжаем, я вижу в окно Шустрика – он стоит на том же крыльце, откуда мы смотрели, как первые семьи покидают Японский квартал, и машет так, словно сигналит самолету в небе.

* * *

Ехать до Танфорана недалеко, но кажется, что проходит много часов. Я коротаю время, разворачивая и вновь складывая последнюю фигурку оригами, следуя сгибам, сделанным папой много лет назад, и кролик появляется и исчезает в моих руках, как по волшебству.

Вот он есть, а вот его нет.

Вот он есть, а вот его нет.

Первое, что мы видим, – колючая проволока. Болтовня в автобусе притихает. Забор футов десять высотой, и через равные промежутки стоят сторожевые вышки, как в тюрьме.

Как будто мы преступники.

Потом мы видим трибуны, грязные беговые дорожки, рубероидные бараки, и вот уже все молчат.

Вам меня не сломить, думаю я.

Есть вещи, которых вы не отнимете.

Мама берет меня за руку. Пескарика за руку она уже взяла.

Я верчу папиного бумажного кролика между пальцами. Он уже начинает расходиться на сгибах, расползаться с углов.

Гаман, думаю я.

Мы въезжаем в ворота.

1
...
...
7