Не так давно прекратившийся дождь начался снова, и капли его оставляли аккуратные концентрические следы на мутной воде. Я сел на мокрую скамейку и как загипнотизированный наблюдал за тем, как круги расходились, разрастались, сталкивались, умножались и делились, исчезали и тут же возникали снова. Хаотично, подчиняясь только ритму, заданному небесной твердью, излившейся на этот город слезами.
Перед глазами возникла русоволосая тростинка в старом свитере и джинсах, которые хотелось сорвать и выкинуть подальше. Сжечь. Оставить её беззащитной и смущённой, хотя я был уверен, что она даже не дёрнется, если такое сотворить. Она была бы прекрасна в летящей полупрозрачной юбке или прошловековой ночной рубашке на голое тело, шелковистой, украшенной монограммами. И серые глаза становились бы ярче и глубже, выдавая отражённый лунный свет за собственный.
Я видел, как полупрозрачная она снимала с себя свитер, а потом, передумав на полпути, двигалась к пруду и раз за разом, стоило мне моргнуть, возвращалась на прежнее место. Усилием воли веки мои перестали опускаться, и тогда взору предстало зрелище поистине прекрасное в своём тотальном ужасе безысходности. Худые, бледные ноги несли лёгкое тело в воду, ступали тяжело и медленно, вязли в донном иле, но не останавливались ни на мгновение. Вот уже вода добралась до коленей, дотянулась до бёдер, скрыла растянутую резинку старого свитера, а она всё шла и шла, ведомая явственно считываемой целью. Утонуть.
Когда над поверхностью воды отражалась, двоясь, только её голова, я не выдержал. Моргнул. И за эту долю секунды случилась разительная перемена. Она повернулась лицом к берегу, и в глазах вспыхнул страх. Дикий и необузданный, как если бы на неё нёсся табун лошадей. Неизбежность грядущего пугала её так, будто не она сама приняла решение сделать то, что уже почти сделала. Разметав волосы по воде, лицо её запрокинулось к небу. И я не стал бы смотреть дальше, но не мог отвести взгляда.
Лёгкой рябью встревожилась поверхность, вздохнула и почти затихла, когда незнакомка спряталась в серой мути пруда. Я считал. Ждал, что она вынырнет, позабыв о нереальности видения. Не подорвался спасать, не издал ни звука. Верил в силу желания жить. К тонкой границе двух разнородных сред, упрямо стираемой дождём, вырвались пузыри воздуха, знаменуя конец. Не верилось. Мне думалось, что люди так тихо не тонут. Тело обязано сопротивляться.
Я ждал, что она снова покажется на поверхности, пока не промок насквозь. Убедить себя в выдумке произошедшего оказалось гораздо сложнее, чем принять за правду обратное. Тонкие ноги, стрелы дождя, испуганный взгляд, безысходность. Этим она передавала мне собственную суть, кричала свою историю. И ни старый свитер, ни поношенные джинсы – не могли обозначить единственное – сероглазая, туманная незнакомка не просто застряла в прошлом, она себя там утопила.
Под ногами шлёпали лужи. Любимые тёмно-зелёные кеды, памятные подростковым протестом, когда в школу нужно было носить строгие туфли, хлюпали, будто рыдали. Я заблудился. Нарочно, конечно. Как бывало делал в детстве, если не хотел возвращаться домой и быть застуканным за нелепым, стыдным и глупым делом – прогулками под дождём.
Эло вяло потягивала вино из бокала для мартини. В тусклом свете торшера пьянящие капли казались мне мареновыми9, словно кто-то разбавил краску и перелил в бутылку. Дождь давно стих, и в номер свободно проникал скромный ветерок через приоткрытое окно, принося частички уличной влажности. Провинившимся пацанёнком я шмыгнул в ванную, сбросив одежду по дороге, и долго молился под душем о том, чтобы взгляд серых глаз, готовых утонуть в себе, оставил меня.
После, пренебрегая установившимися ритуалами, я, миновав прекрасную, подёрнутую алкогольной дымкой Элоизу, удалился в спальню, где достал папку с бумагой. Её я купил специально для этой поездки – серую, плотную, шероховатую – думал, что именно в таких тонах буду делать зарисовки Копенгагена и окрестностей. Но за всё время нашего здесь пребывания, изобразил только одно: чёрное солнце Дании10. Много позже я часто вспоминал увиденное. Жуткое, пугающее зрелище, будто говорящее о скором конце света. При этом настолько сюрреалистичное, что и поверить глазам невозможно. В папке покоились несколько набросков в разной стилистике. Чёрный, серый, жёлтый и киноварь. Снова чёрный. Много чёрного, штрихи, точки, треугольники. Рассыпанная мозаика, кусочки обрушившегося небесного панно. Брызги грязи, выплески уродства, ямы и провалы. Птицы. Да. Это ведь были всего лишь птицы, устроившие собой солнечное затмение.
Я отбросил листы в сторону, на пол, затолкал под кровать голой ногой. Карандашом рисовать не было никаких душевных сил, так что я отыскал в рюкзаке, забытом под окном, кусочек грязно-голубой пастели. Отвратительно светлый оттенок её раздражал страшно, отчего движения получались резкими, и вместо спокойной глади пруда выходил раздроблённый асфальт. Никогда не страдавший позёрством, я и сейчас был далёк от того, чтобы картинно скомкать бумагу и зашвырнуть куда подальше. Поэтому просто отложил на постель, пересел подальше и попробовал снова. И снова. И ещё раз! Ничего не выходило. Грязь. Детские неудачные потуги.
– Мне нужны холсты! – объявил я всё такой же безразлично пьяной Эло, когда вышел из спальни. Она пригубила кровяную марену, уронив каплю на грудь. Рубином скатилась та в наполовину распахнутый халат, оставив едва заметный розовый шрам. Элоиза переложила ногу на ногу, бессовестно оголившись, и воззрилась на меня. А глаза у неё, надо сказать, – дикие, как у древней женщины, готовой перегрызть глотку обидчику и даже любимому. В порыве страсти.
– Ты не заболел, Натанчик?
Одного взгляда на Эло оказалось достаточно, чтобы объявить капитуляцию: я опустился подле кресла на пол и положил буйную голову свою на её худые колени. Ласковое поглаживание явило собой жест тотальной благосклонности и всепрощения. Наклонившись, она горячими губами коснулась моего уха и аккуратно дотянулась до пояса халата, вытащив его из хлястиков.
– Мы как Геракл и Омфала11, – шепнул я, ни на что не надеясь. Эло пушисто рассмеялась, обвивая мою шею поясом. Тело отозвалось мурашками и ярким, острым всплеском предвкушения, когда она протянула мягкую ткань и выкинула.
– Только ты не Геракл.
– Но ведь заслуживаю твоих выдумок?
– Конечно, радость моя… Ты напомнил мне о фреске из Помпей, где изображены эти двое. Совершенно извращённый миф, на мой взгляд. Но сам сюжет – очень пикантный и популярный. Но помнишь, мы с тобой рассматривали другую картину?
– Буше? В Пушкинском12?
– О да! – Эло заметно оживилась, и сердце кольнула ревность. Разговоры об искусстве были для неё гораздо более привлекательными, чем я. – Омфала там представлена в лучших традициях времени… Пышнотелая, рыхлая, с бледной, почти белой, но нежной кожей. Разве я похожа на неё?
– Если только внутренней силой… Но какова между ними была страсть!
– Это преувеличение. Она просто играла с ним, компенсировала затраты на покупку.
– Тогда бессмысленно утверждать, что мы и они – непохожи.
– Ты сегодня слишком циничен и груб, Натан… Думаешь, я не смогу тебя наказать?
– Может, я хочу наказания.
– Значит, у нас обоих выдался сложный день… Да? Мой мальчик… Пахнущий красками… – она опустилась на меня, пряча руки на груди под халатом, и я дрогнул, ощутив ликующие нотки амбры и вина, источаемые кожей Эло.
– Мы достанем холсты?
– Завтра.
Эло, в привычной для неё, деловой и безапелляционной манере, с силой женщины, знающей, чего она хочет, повалила меня на печальный бежевый коврик подле кресла. Несложно было догадаться о продолжении.
Я плавился под её телом и боялся, испытывал панический ужас, как и всякий раз, когда был готов пролиться живым, тёплым, вязким. Нет! Только не это. Умоляю! Эти слова звучали и в голове, и срывались почти предсмертным стоном с уставших, сведённых губ. Но Эло никогда меня не щадила, и на мои скромные (робкие даже) попытки настоять на желании вообще никогда больше не иметь возможности извергнуть из себя семя человеческое, печально, но твёрдо отвечала одно: когда-нибудь, когда я стану старше, обязательно захочу иметь детей. Только я не хотел ни в тот день, ни теперь, спустя время! Гнетущее чувство стыда, уязвимости, слабости и прорехи, подчиняющей меня женщине, – предательски шло рука об руку с заверениями о будущих желаниях и намёками на благодарность к родителям за то, что создали своё дитя.
Элоиза действительно была искренне нещадной и, в попытках оправдать это звание, мучила рыдающего художника в мятой постели, такой же скомканной, как и мои неудачные наброски, или всё на том же твёрдом, как спина мифической Омфалы, полу; проще говоря, везде, где она того хотела. Но я совру, если скажу, что муки эти были мне омерзительны. Я любил их равно так же, как ненавидел Эло и собственную мать, так же как восхищался, как верил в собственные светлые чувства, кои должны были дремать глубоко внутри.
Обычно я отходил от сладких страданий быстро, но сейчас, наблюдая, как Эло отрешённо продолжала ласкать меня, размазывая остатки нежеланно-желанной страсти по телу, чувствовал тошноту.
– Да когда ты уже прекратишь?! – переполняясь гневом, крикнул я и вскочил. Грудь сотрясалась одышкой, перед глазами скакал тёмный номер.
Элоиза осторожно сползла с постели, всё равно что ядовитая змея, и подобралась к жертве.
– Ты никогда не прикасался ко мне первым, – вкрадчиво начала она, прижимаясь прохладным голым телом. И со стыдом и злостью я понял, что огонь ещё не угас, что единственный шаг снова обрушит нас в пропасть пошлости. – С самого первого дня я унижаюсь перед тобой, будто вымаливаю крохи… А меж тем, ты – это то, что дала тебе я. Ты – это я.
– Талант даден мне при рождении.
– Тогда какого чёрта ты его не используешь?
– Использую.
– Нет, Натан! Использую его я, зарабатывая тебе на карманные расходы, – зло процедила сквозь сжатые губы Элоиза (готов спорить, такой вы её никогда не видели и не увидите – это зрелище даже не для глаз близких, оно исключительно для меня). – А ты… Ты просто утомился, мой мальчик, – вмиг изменилась и, словно догадавшись о моих мыслях, пропела она трогательно и ласково поцеловала в щёку.
– Эло…
К горлу подступил ком, как бывало в детстве, когда родители и школьные учителя ругали незаслуженно, а потом стыдливо заглядывали в лицо, пытаясь снискать прощения. Я сейчас оказался в той же позиции, раздавленный собственной вспыльчивостью и жадностью, направленной против той, кто делала для меня так много. Но об этом – потом.
Тот вечер и неизбежно следующую за ним ночь мы провели в одной постели. Эло спала, а я ждал утра, чтобы отправиться на поиски холстов. Только она всё снова сделала за меня: что требовалось, привезли в номер. И оставшиеся дни в Копенгагене были омрачены бесплодными попытками изобразить глаза не самой красивой, но таинственно притягательной незнакомки, тонущей в чахлом пруду.
К чему я вспомнил то время? Оно отозвалось в памяти благодаря лучам заходящего солнца, пойманного в сети окном движущейся электрички. Ингольд не соврал, когда пообещал собрать компанию для вылазки на дачу. Мне, в общем-то, не так важно было куда ехать и с кем – не в первый раз – а вот остальным я мог показаться подозрительным. Впрочем, наличие средств и общая безбашенность молодости, вкупе с праздным любопытством, – сыграло роль большую, чем всё остальное.
Таким образом, я сидел, рассматривая пассажиров с унылыми лицами, облагороженными золотом уходящего дня, слушал бессвязную болтовню кратковременных спутников, а сам внимательно следил за Ингольдом и собственными мыслями. Поехать с нами согласились его сотоварищи, оказавшиеся гораздо более сговорчивыми: я получил единственный вопрос «откуда деньги?», на что, естественно, ответил правду: «остались от продажи картины». Художника, прилично зарабатывающего на своём творчестве (на уровне с руководящими должностями), да ещё и столь молодого, никто из них никогда не видел. До сегодняшнего дня. Так что вотум недоверия перестал мне грозить. И только нарочито серьёзное лицо Льдинки несколько омрачало поездку.
В голове бесконечно мелькали брошенные в квартире Эло невымытые кисти, перепачканные тёмными, грязными красками: в последнее время мне не давались светлые оттенки, я не мог даже передать тусклые лунные лучи. Лу-лу… Всё так же виделось мне лу-у-унным. Трагическим. Горьким. И холодным. И даже Ингольд превратился в Лёд.
Девушка, что сидела напротив, кажется, по имени Дарья, с ухмылкой рассматривала меня безо всякого смущения. В школе я делил парту с такой же задирой и хохотушкой, которая в итоге сторчалась.
– Натан, – пытаясь перекричать шум тормозящей электрички, обратилась она ко мне. – Что пить-то будем?
– Что ваша душенька потребует, то и будем, – безразлично отозвался я, игнорируя её насмешливый тон.
– И где только Лёд находит таких красавцев, – хохотнула Дарья, чем моментально заслужила каплю моей ненависти и нетерпения.
– Вы не поверите – я сам его нашёл.
– Да ладно тебе, Натан, – пришёл на выручку подруге Ингольд. – Мы случайно познакомились…
– На улице? – горячее масло лилось из меня, как яд из хвоста скорпиона, необъяснимо и нерационально. Как тогда, с Эло…
– В библиотеке! – отыгрался и он. Только никто не воспринял наш диалог серьёзно, разразившись диким смехом.
Я отвернулся к окну, продолжая меланхолично созерцать любимые цвета тонущей тростинки: золото, бронза, расплавленный металл, лава, солнце в объективе телескопа, застывший янтарь и полусгнивший апельсин, отсветы таящегося внутри угля огня… Она – единственная изо всех, не поддалась моему таланту, победила его и попрала все устои, на которых держался я как художник. Я ненавидел её образ всем сердцем, но так желал перенести его на холст, что выдавил из себя и ненависть, и злость, и даже отчаяние, будто прыщ. Только рана, оставшаяся от него, ещё не до конца зажила и напоминала о себе воспалением, зудом и противными прозрачными выделениями. Может, то были слёзы, – кто разберёт.
Шумной толпой человек в пять, или больше, мы выпали из электрички на допотопную станцию. Платформу покрывал старый асфальт с вкраплениями камней, на которые я всегда боялся падать, дабы вместо царапины не увидеть мясо. Окошко будки по продаже билетов было закрыто, а пассажиры торопливо перебирались каждый на свою сторону от железнодорожных путей по настилу. С собой мы везли рюкзаки, забитые выпивкой и пакеты с едой. Но я не удержался и заглянул в единственный работающий магазин за пределами станции (вспомнить бы её название!) – там мне спокойно, безо всяких вопросов и даже не глядя на время, продали три бутылки коньяка, четыре – шампанского, и целый блок сигарет. Всё это я вручил смеющейся Дарье, тем самым поставив в наших взаимоотношениях, продлившихся всего-то сутки, смачную точку.
Тягомотина дорожных разговоров, душный вечерний воздух, насыщенный запахами травы и цветов, прогретых солнцем до самого сердца, бессмысленный смех и выкрики спутников, шелест тяжёлых пакетов и весёлое позвякивание бутылок за спинами, – вот чем наполнились ближайшие полчаса, пока мы добирались до дачи. Я даже немного успел пожалеть, что подбил Ингольда на эту вылазку.
Со мной часто такое случается теперь: я что-то делаю и потом ещё долго не могу понять, зачем? Каковы были мотивы, отчего вдруг захотелось того, а не этого? Что-то расстроилось в голове, и мысли мои рассыпались, потрескались и собирались сами собой в причудливые картинки, названия которым не существовало. Может, когда-нибудь потом, когда наука шагнёт далеко вперёд, когда наши с Эло тела истлеют раз сто, учёный в белом халате найдёт ответы и припишет названия уродливым изображениям, иллюстрирующим мою жизнь. Потом. Но не сейчас.
Дача Льдинки пряталась за невысоким зелёным забором из рифлёного металлического листа и представляла собой, как по учебнику построенный домик в два этажа. Проникнув сквозь резную калитку, мы разбрелись по мощёной дорожке и газону. То тут, то там раскинулись небольшие клумбы, правда, из-за сумеречной темноты я не стал даже пытаться узнать цветы. Из глубины участка чёрными провалами окон смотрел на нас дом, смотрел и ждал.
Ингольд пробежал вперёд. Пошумев ключами, отпер дверь и громко щёлкнул выключателями. Тут же первый этаж превратился в приветливого старичка со смеющимися глазами, а под крышей загорелись крошечные желтоватые лампочки. Слишком уютно и по-домашнему мило для нашей компании и того, что затевалось. Но я сам сделал этот выбор.
И если вы думаете, что вечер с ночью прошли, как обычно: весело, пьяно и бессмысленно (но позволительно для молодости), то ошибаетесь. В некоторый момент времени, кажется, уже далеко за полночь, я выбрался на террасу позади дома и сидел, вперясь взглядом в темноту ночи и поглощающий её лесок за забором. В руках тлела сигарета. Из огромной кухни-гостиной, размером с половину дачи, доносилось нестройное пение и глухой стук опускаемых бокалов. А потом всё изменилось. Я расслышал звук подъезжающей машины, металлический лязг открывающейся калитки и следом – бурные приветствия.
– Малышка Лу! – громче всех кричал Ингольд, видимо, отложив гитару.
С интересом я оглянулся и через сетку на двери рассмотрел её – невыносимо тонкую, болезненно знакомую. Тонущую. Тростинку.
Лу.
Но прежде… Прежде я обязан рассказать вам, какой драгоценностью оказался Ингольд.
О проекте
О подписке
Другие проекты
