— Никто не виноват. Я никого не обвиняю, — я постаралась это сказать как можно четче, выговаривая каждое слово. Мой голос звучал глухо в тишине палаты, слова будто отскакивали от белых стен. Я быстро взглянула на Сашу — она кивнула, и я уловила едва заметное движение ее подбородка, одобрительное, поддерживающее.
— Надя, — следователь отвернулся к окну, и я увидела, как напряглись его плечи под темным пиджаком. Потом он резко повернулся ко мне, и в его глазах читалось такое напряжение, что стало ясно — он сдерживает себя изо всех сил. Его челюсть двигалась, будто он пережевывал невысказанные слова. — Вам не нужно ничего бояться, вы можете все рассказать. Мы вас защитим.
Я слышала искренность в его голосе, ощущала его в интонациях, но внутри все сжималось от страха.
— Никто не виноват. Я ни к кому никаких претензий не имею, — опять четко, по слогам произнесла я, стараясь смотреть ему прямо в глаза, чтобы он поверил. Мои ладони вспотели, я чувствовала, как простыня под пальцами стала влажной от моих рук.
— Хорошо, — он глубоко вздохнул, и я услышала, как воздух со свистом вышел из его легких. Разочарование исходило от него волнами. — Вот моя визитка, звоните, когда решите, что готовы поговорить.
Он протянул мне тонкий прямоугольник картона. Я взяла его, чувствуя гладкую, прохладную поверхность под пальцами. Пригляделась к надписи — там было написано «Оперативный отдел». Странно. Так он не следователь? Буквы расплывались перед глазами. Какая разница. Все равно я не буду ничего говорить.
Там же был Леша... Я не могу его так подставить. Мое сердце болезненно сжалось при этой мысли. Да и вообще я не собиралась. Ужасно стыдно. Жар заливал лицо, я чувствовала, как щеки горят. Сама поехала. Они все равно все так представят, что я сама виновата.
Оперативник ушел — я услышала тяжелые шаги, скрип двери, щелчок замка. А Саша осталась со мной. Воздух в палате будто стал легче.
— Надюш, все правильно, — она тепло сжимала мою руку, и я ощущала это успокаивающее тепло, проникающее сквозь кожу. Ее пальцы были мягкими, нежными. Она смотрела на меня так... Ее глаза были наполнены такой заботой, что даже было не важно, что она такая красивая, практически идеальная — точеные черты лица, идеальная кожа, длинные ресницы. Просто становилось хорошо. Спокойно. Как будто со мной сидит бабушка. Со мной часто сидела бабушка, когда я болела в детстве. Родителям же надо было работать. Я мягкость ее рук, тихое мурлыканье, когда она напевала мне.
Наконец дверь открывается — я слышу поскрипывание петель, — и я узнаю его силуэт ещё до того, как он полностью входит. Высокий, слегка сутулится, характерный наклон головы. Мое сердце забилось быстрее. Но когда он поворачивается к свету желтой лампы над дверью, я вижу его лицо — и внутри всё обрывается, падает вниз, к животу.
— Лёша! — вырывается у меня, голос срывается на крик. — Что это?! Что с тобой?!
Под левым глазом у него огромный синяк — фиолетово-багровый, с желтыми разводами по краям. Губа рассечена, припухшая, темно-красная корка засохшей крови. Ссадина на скуле — царапины, словно кто-то провел когтями. Я вижу, как он морщится, когда пытается улыбнуться — уголки губ дергаются, и он тут же прикусывает нижнюю губу от боли.
— Что с твоим лицом? Кто тебя ударил? — мой голос звучит испуганно, дрожит, я чувствую, как перехватывает горло, как слезы подступают к глазам.
Лёша медленно подходит к кровати, его шаги тихие, осторожные. Я слышу шорох его куртки, когда он снимает её — звук молнии, шуршание ткани, — и вешает на спинку стула. Металл стула тихо звякает. Его движения осторожные, замедленные, будто он боится испугать меня резким жестом, спугнуть, как птицу.
— Надюш, не важно, — произносит он тихо, почти шепотом, и я слышу в его голосе усталость — такую глубокую, что становится понятно: он вымотан не только физически. Но есть и нечто другое в интонациях — забота, тревога, нежность. — Как ты? Как ты себя чувствуешь?
Он садится рядом на край кровати. Матрас слегка прогибается под его весом, я чувствую, как кровать наклоняется в его сторону, и невольно подаюсь к нему. Я вижу его глаза вблизи — карие, с золотистыми искорками, тёплые, встревоженные, слегка покрасневшие от усталости. Зрачки расширены. В них нет осуждения. Совсем нет. Только беспокойство и боль — за меня.
— Я ничего не чувствую, — объясняю я, и вдруг понимаю, что это правда. Мой голос звучит удивленно. Физически мне не больно. Там внизу какая-то непривычная тяжесть, отдаленный дискомфорт, но боли нет. Только внутри пусто и страшно — холодная зияющая дыра вместо живота.
Саша, стоящая рядом — я вижу ее краем глаза, чувствую легкий аромат ее духов, дорогой, — наклоняется к Лёше и негромко, но чётко, профессионально говорит:
— Всё сделали. Ничего страшного. Даже швы не понадобились. Всё будет хорошо.
Я вижу, как плечи Лёши опускаются — он выдыхает, долго, облегченно, и этот выдох звучит как стон. Ладонями проводит по лицу, пальцы скользят по щекам, задевают синяк, и он морщится от боли, зажмуривается на секунду.
Саша вскоре уходит — я слышу мягкие, почти неслышные шаги по линолеуму, тихое дыхание, шуршание одежды, щелчок закрывающейся двери, который отдается эхом в тишине палаты. И мы остаёмся вдвоём. Тишина обволакивает нас, но она не пугающая — в ней есть что-то успокаивающее.
— Лёша, — я тянусь к нему, протягиваю руку, и он сразу же берёт мою руку в свои. Я чувствую контакт кожи — это как электрический разряд, но приятный, теплый. Его ладони тёплые, почти горячие, чуть шероховатые, большие — они полностью накрывают мою холодную руку. Я чувствую каллусы на его пальцах, неровности кожи, силу в каждом прикосновении. Я чувствую, как он осторожно поглаживает большим пальцем мою кожу — медленные, круговые движения, ритмичные, успокаивающие, как убаюкивающая колыбельная. — Скажи, пожалуйста, следователю, что я ничего писать не буду. Что никто не виноват. Что я не хочу об этом говорить. Скажешь?
Он сжимает мою руку крепче — обеими ладонями, будто боится, что я ускользну. Я чувствую это давление, это тепло, исходящее от него, и это тепло как будто проникает внутрь, сквозь кожу, по венам, к самому сердцу, согревая ледяную пустоту.
— Да-да, Надюш, — голос его тихий, успокаивающий, обволакивающий, как теплое одеяло. — Не надо. Не пиши ничего. Гоша... — он замолкает, и я вижу, как челюсть его напрягается, скулы выступают острыми углами. В его глазах мелькает что-то темное — ярость, которую он с трудом сдерживает. — Он конченный. Но у него отец. Я же тебе говорил, помнишь? Генерал.
— Помню, — шепчу я. Мой голос дрожит. Я помню его рассказы, помню предупреждения, которые тогда казались такими далекими, нереальными.
— А у Вадика депутат, — добавляет Лёша, и я слышу горечь в его голосе, такую едкую, что во рту появляется неприятный привкус. Его пальцы сжимаются сильнее, почти до боли.
— Я помню. Я не буду, — торопливо говорю я, слова вылетают быстро, сбивчиво. — Я так следователю и сказала. Что никто не виноват. И больше ничего не говорила. Честно.
Он смотрит на меня долго, внимательно, изучающе. Я вижу, как его взгляд скользит по моему лицу — задерживается на глазах, опускается на губы, скользит по щекам. Он ищет признаки боли, следы слез, синяки. Его брови слегка нахмурены, между ними залегла глубокая складка.
— Тебе точно не больно? — спрашивает он, и я слышу в голосе такую искреннюю заботу, такую боль за меня, что внутри что-то сжимается, комок подступает к горлу.
— Сейчас нет, — улыбаюсь я, стараясь его успокоить. Губы дрожат, мышцы лица не слушаются, но улыбка настоящая. — Так хорошо, что ты приехал... Я боялась, что... — голос обрывается.
Может, всё будет хорошо. Может, у нас что-то получится. Эта мысль теплится где-то глубоко, робкая надежда, которую страшно даже озвучить.
— Извини меня, Надь, слышишь? Прости, — Леша наклоняется ближе, я чувствую тепло его тела, его запах — чистый мужской парфюм вперемешку с запахом кожи и чего-то еще, металлического, возможно крови. — Они не должны были приехать. Я не знал. Правда, я не знал.
Я смотрела на него — на его искаженное болью и виной лицо, на напряженные скулы, на отчаяние в глазах — и верила. Верила, что он не знал, что так будет. Правда не знал.
— Гоша долбанутый на всю голову, — продолжает он, проводя рукой по волосам, взъерошивая их. — Я подумал, что он... что чудит, что просто пугает, что он не сделает ничего серьезного. Я не думал... — голос его срывается, становится хриплым.
Мне все-таки было немного обидно — эта обида сидела занозой где-то в груди, покалывала, — что он не вступился за меня с самого начала, что не остановил все сразу. Но... Я же тоже растерялась сначала. Я замерла, не смогла закричать, убежать. И даже не сильно сопротивлялась — мышцы будто не слушались, тело было чужим.
А если бы я сопротивлялась сильнее, Гоша бы меня тоже ударил? Я представила его кулак, летящий в мое лицо, и меня затрясло. Значит, Леша все-таки защищал меня и поэтому получил. Я была уверена, что это Гоша ударил его. Он самый наглый, самый агрессивный. Я помнила его глаза — безумные, лихорадочные.
— Все хорошо, что хорошо кончается, — улыбнулась я натянуто, сказав расхожую фразу, которая сейчас звучала фальшиво даже для меня самой. А что говорить? Я тоже виновата — не надо было вообще соглашаться ехать на эту дачу или сразу уйти, как только стало понятно, что Дима так смотрит на меня. Ну я же видела этот взгляд — голодный, липкий, оценивающий. Я чувствовала его кожей, и мурашки бежали по спине.
Полтора часа проходят незаметно, размыто. Капельница, которую мне ставили, закончилась — я слышу, как последние капли падают в пластиковую трубку, тихое постукивание. Лёша сидит рядом, не отпуская мою руку, его пальцы сплетены с моими. Иногда мы молчим — тишина плотная, но не давящая, — иногда он тихо рассказывает что-то нейтральное. Про погоду — что обещают снег. Про университет — что Ветров опять всех завалил на экзамене. Голос его монотонный, убаюкивающий, обволакивающий. Я слушаю не слова, а интонации, и чувствую, как постепенно возвращается ощущение реальности, как будто я выныриваю из-под воды.
Обезболивающее всё ещё действует, создавая ватную прослойку между мной и миром — я встаю с кровати, ощущая под босыми ногами прохладный, чуть липкий линолеум. Пол твёрдый, устойчивый, реальный. Я делаю несколько осторожных шагов, чувствуя, как мышцы напрягаются и расслабляются. Головокружения нет. Ноги держат. Я могу ходить.
— Хочу домой, — говорю я, и голос звучит увереннее, громче. Это мое решение, я его контролирую.
— Конечно, — Лёша сразу же встаёт, его стул скрипит. Он помогает мне, его рука под моим локтем — надёжная опора, теплая и сильная. Я чувствую его силу, его готовность поддержать, не дать упасть.
И тут меня осеняет — воспоминание бьет по голове, как обухом. Ещё одна причина, почему я вообще поехала тогда на дачу. Деньги. Проклятые деньги. Неловкость комом, горячим и колючим, подступает к горлу, сдавливает его.
— Ой, Лёша... — я останавливаюсь, цепляюсь за его руку, поворачиваюсь к нему. Вижу, как он вопросительно смотрит на меня, слегка наклонив голову набок. Брови приподняты. — Можно... можно я у тебя до следующего месяца денег займу? А?
Я говорю быстро, чтобы не передумать.
— Подружка съехала, а я до сих пор всю аренду не заплатила, — слова вываливаются торопливо, сбивчиво, спотыкаются друг о друга. Мне так неудобно. Так стыдно просить после всего, что произошло. Я не могу поднять на него глаза, смотрю в пол, на свои босые ноги.
Лёша молчит секунду — всего секунду, но она тянется вечность, — и я боюсь поднять глаза. Сердце колотится. А вдруг он подумает, что я... Что это была такая плата? Что я поехала ради денег?
— Надь, — голос его мягкий, без тени осуждения, теплый, как объятие. Я слышу в нем только заботу. — Поехали ко мне, хорошо?
О проекте
О подписке
Другие проекты
