Читать книгу «Муттер» онлайн полностью📖 — Николая Николаевича Наседкина — MyBook.
image
cover
 








Впрочем, я оглаживаю свою сыновью совесть, пытаюсь оправдаться и посему теряю нить воспоминаний, скачу по временам и по эпохам, словно ужаленный телёнок по степи. Итак, что же могу нарисовать я в воображении из прошлой жизни моих близких предков, моей родовы? Как могу представить их быт, их повседневность, их живые лики, фигуры, весь окружающий их тогда мир? Кое-что всё же запало в память из воспоминательных рассказов матери.

Конечно, я мог бы сейчас набрать побольше красок на палитру и попытаться набросать-намалевать беллетристическое полотно в духе тех наших романистов-эпиков, кои любят живописать историю страны через историю одной семьи. И каким же тулупно-корявым, псевдокряжистым, якобы исконно русским языком написаны эти пухлые повествования, особливо первые тома, где речь идёт о прадедах и дедах. Куда там Лескову-Стебницкому, Мельникову-Печерскому или Мамину-Сибиряку!

Да что язык. Какую замечательную силищу воображения являют в своих эпопеях наши Герои Соцреалистического Труда, обличая затхлость прежней, дооктябрьской жизни. И мерцание лампадки вам опишут, и шорох прусаков под висящими на стене пожелтевшими (непременно – пожелтевшими и непременно – выцветшими) фотографиями. И даже запах тележной мази, дёгтя и сальной свечи обоняют наши романисты и смачно суют в эти запахи читателя носом: на, нюхни, милай, нашей постыдной кондовой старины…

Думаю, читателю надо больше доверять и относиться к нему уважительнее. Надеюсь, читателю не так уж трудно без выдуманных подробных описаний представить себе зажиточный забайкальский городок Нерчинск конца прошлого века. Город купцов, золотопромышленников, ремесленников и ссыльных политкаторжан. Между прочим, городок сей и вырос из острога, а затем почти два века был и вовсе столицей Нерчинской каторги, в тюрьмах и рудниках которой побывали и декабристы, и народники, и социал-демократы – бунтовщики всех мастей.

На одной из улиц Нерчинска высился солидный дом, большой дом – в двенадцать комнат. При доме – просторный двор с надворными постройками и погребами, обширный и роскошный по сибирским меркам сад. Живность при усадьбе держалась: десять коров, свиньи, гуси, куры. Но самое главное и ценное: три выездные тройки – вороных коней, чубарых и гнедых; да плюс два рысака для повседневной «американки» – лёгкого шарабана на двух колесах. И ещё имелась заимка верстах в пятнадцати от Нерчинска, где выращивали рожь, овёс, гречиху…

Так жил мой прадед Николай Иннокентьевич Клушин. Праведными или неправедными путями нажил он сей достаток – не ведаю и ведать не хочу. Вернее, я знаю только, что в наши дни и при наших нынешних условиях честному человеку труднёхонько обеспечить достойно себя и своих близких домочадцев, в те времена работящие, трезвые и неглупые люди, как правило, жили по-людски, в нищете не прозябали.

Народили Николай Иннокентьевич с супружницей Верой Ивановной трёх дочерей да сына. Дщерей рожали тогда для того лишь, дабы выдать их удачно замуж. Предприятие сие Николаю Иннокентьевичу и жене его благополучно удалось: Авдотью, старшую дочь, сосватал у них бывший офицер царской гвардии – красавец и богач. Татьяну выдали за директора городской почты – чиновника уважаемого, представительного. Мария же вышла осьмнадцати лет за сына местного миллионера-золотопромышленника. Ничего удивительного в таком благополучном устройстве дочерей Клушиных не было и нет – все три славились пригожестью, умом и послушанием.

Пригожим, благолепным и почтительным рос и сын Николай, то есть – дед мой, Николай Николаевич Клушин. Отец его, видя в единственном отпрыске все свои упования на продолжение фамильного дела, сызмальства держал его в ежовых рукавицах, муштровал и учил-воспитывал. По этой воспитательной программе Николай, достигнув юношеских лет, попал в богатый магазин купца Зибельмана приказчиком. Опытный торговец еврей, о толщине бумажника которого порхали по городу самые невероятные слухи, учил Николая всем тонкостям взаимоотношений с деньгами. Учёба продвигалась споро, как вдруг возникли непредвиденные взаимоотношения у юного приказчика с Рахилью – востроглазой, обжигающей бесстыдством и темпераментом единственной наследницей хозяина. Николай Клушин вспыхнул, потерял голову, бухнул шапку оземь и заявил: «Женюсь!»

Моисей Абрамыч Зибельман, вероятно, был и не прочь заполучить в зятья такого делового и обеспеченного парня, но Николай Иннокентьевич Клушин, со своей стороны, встал на дыбы: «Что-о-о? На жидовке пархатой жениться? Да я тебя лучше удавлю, христопродавец ты поганый!»

Николай Иннокентьевич националистом, шовинистом или юдофобом, естественно, не был, но, как и большинство коренных русских сибиряков, воспитывался в строгой вере, понятия определённые имел и преступить их считал за святотатство.

Гнев батюшки имел для Николая реальное воплощение: через весьма короткое время он оказался мужем дотоле совсем не знакомой ему Софьи Павловны Сажиной, дочери зажиточного справного крестьянина из подгородного села Кулаково – таких крестьян потом новые хозяева страны обзовут именно «кулаками» и начнут безжалостно истреблять. Вопреки логике и здравому течению событий, брак Николая и Софьи оказался наисчастливейшим. Николай быстро забыл масленоглазую горячую Рахиль и влюбился без памяти в свою молодую жену. Да и то! Девушка того стоила: умна, мила, ласкова, а уж хозяюшкой оказалась – на все руки. И, как я уже упоминал, плодом, а вернее – плодами их согласной супружеской любви явились семь здоровых сыновей и умница дочь.

Тут можно было бы расписать поярче, поколоритнее, как жили-поживали расчудесно Клушины почти двадцать дет – пока мир не свихнулся. Представить только себе, как проходили в семье большие праздники – Рождество Христово, Масленица, Пасха… Софья Павловна накрывала в большом зале столы – а уж мастерством готовить-жарить-парить она славилась. И собиралась вся родова: Николай Иннокентьевич с супругой, дочери с мужьями и детьми (в каждой семье не менее трёх ребят), и у Николая Николаевича с Софьей Павловной подрастали один за другим сыновья. Человек тридцать – меньше за стол не садились. Да и в будни Софье Павловне с кухаркой приходилось готовить каждодневно едоков на пятнадцать, благо, стряпать тогда было из чего. Короче говоря, от одиночества в такой семье не заскучаешь. Добавлю ещё штрих: почти всё Клушины играли на музыкальных инструментах и в праздники устраивали настоящий домашний концерт – в оркестре звучали гитары, балалайки, гармонь…

Жили Клушины до революции, как принято говорить, на широкую ногу. Николай Николаевич служил инспектором по отводу участков на золотых приисках. Много мотался по забайкальской глухомани, выкладывался, но зато и доходы имел солидные, достаток в доме отца приумножал. Когда пожарище революции докатилось до Нерчинска, когда власть в Забайкалье захапали «великие голодранцы» и обитатели местных острогов, дом Клушиных среди прочих крепких домов осел очень быстро, накренился и начал разваливаться. Николай Николаевич тут же потерял службу – заметался, засуетился, начал цепляться за то, другое, пятое, десятое. Однако ж, ему не везло.

Когда семья начала бедствовать уже всерьёз, Николай Николаевич решил выскочить из затруднений вот таким макаром: наскрёб последние деньжонки по сусекам, продал что оставалось ещё ценного из барахла, подзанял у друзей – сложился изрядный по тем временам капиталец. У каких-то не местных барышников дед мой закупил оптом большую партию крупитчатой муки – самого, как уверили его продавцы-дельцы, наивысшего качества. В летней кухне, выходящей торцом на улицу, Клушины прорубили вход, приладили вывеску «Русский чай» и приготовились встречать гостей-посетителей.

Дело поначалу пошло. Софья Павловна с Верой Ивановной стряпали чудные шаньги, крендели, пирожки; сыновья – кто мог, по очереди сноровисто топили печь, замешивали тесто, раздували самовары. Николай Николаевич руки потирал в предвкушении, что худо-бедно, а проживут трудные времена, выдюжат. О чем тому тужить, кому есть чем жить? Как вдруг всё рухнуло: на третьем мешке «Русский чай» приказал долго жить – во всех остальных мешках вместо высшесортной крупчатки обнаружилась под верхним белым слоем какая-то мерзкая смесь из отрубей, пыли и отходов ржи…

Николай Николаевич думал, думал и надумал новый способ борьбы с нищетой: решено было снять железо с крыши дома, с амбаров, наклепать из него дефицитные вёдра, корыта, тазы и выгодно продать. Но то ли железо было не того сорта, то ли мастерства не хватало, только остался дом без крыши, а семья без денег.

В общем, разбушевавшаяся социальная стихия смяла Николая Николаевича, и уже к 1921 году от былого благополучия семьи Клушиных остались жалкие крохи. Хозяйство пошло в разор, в распыл. Нормальная жизнь кончилась. Совсем кратко, пунктирно проглядываю сквозь толщу лет судьбы всех Клушиных.

Николай Иннокентьевич нелепо убился в начале 1918-го, словно не хотелось ему лицезреть полный упадок дома. Он ехал в санях, уснул, упал под передок, лошадь рванула и копытом саданула старика в лоб – отпечаток подковы так и остался на высоком лбу покойника.

Вера Ивановна потужила, потужила да вскоре тихо угасла и поспешила вслед за мужем в обитель вечного упокоения.

Николай Николаевич ещё почти два десятка лет пытался выкарабкаться из принудительной нужды. Господу Богу, видимо, надоело наблюдать его напрасные трепыхания, и в 1937 году Он отдал его в липкие лапы органов. Родным и близким вскоре сообщили, что-де Николай Николаевич благополучно скончался в тюрьме города Нерчинска от сердечного приступа. В то время многие заключённые любили умирать от сердечных приступов.

Софья Павловна пережила супруга более чем на 10 лет и закончила земные дни свои на руках дочери, Анны, уже после войны, в бытность их совместной жизни на станции Дарасун под Читой. Под занавес жизни эта хлопотливая неутомимая женщина, «мать-героиня», сломилась наконец под тяжестью бытия, оравнодушилась – сидела или лежала целыми днями без движения, пила литрами чай вприкуску на пару со старухой подружкой. Измотанной на работе Анне Софья Павловна ставила на ужин жидкую похлёбку или сваренную в мундире картошку, словно напрочь позабыв свой кулинарный талант. И умирала Софья Павловна нехорошо: тяжело, мучительно, пыточно – от рака пищевода.

Теперь – сыновья.

Павел, 1900-го года рождения, успел окончить реальное училище, то есть – среднее учебное заведение с уклоном в математику и естественные науки. Дальше учиться не дала революция. Он воевал в партизанах, притом – за красных, как ни странно. Потом работал в артели золотоискателей, вскоре пошёл в шахту, начал крепко пить, спился очень скоро и вконец – до смерти.

Следующий, Николай, тоже умудрился успеть отучиться в реальном, воевал – и тоже на стороне «голодранцев». После Гражданской служил в Нерчинском военкомате. В 1941-м – мобилизован и пропал без вести.

Александр, не доучившись, пошёл пахать в шахту забойщиком, зарабатывал громадные по советским меркам гроши и умер от благоприобретённого в шахте силикоза, не дожив и до пятидесяти.

Михаил выделялся среди братьев ярко выраженным даром актёра. Он мог так изобразить знакомых, выкидывал такие уморительные коленца, что его так и звали в селе – Артист. Я сам помню дядю Мишу на сцене. Это было в райцентре Заиграево, в сельском клубе, шёл какой-то самодеятельный спектакль. И вот я – а мне лет пять-шесть – помню, как с появлением дяди Миши из-за кулис зал взрывается хохотом и аплодисментами. Я, захлёбываясь от восторга, взвизгиваю-заливаюсь вместе со всеми и гордо взглядываю на соседей: это мой, мой дядя Миша! Кого он играл, в какой пьесе, я, само собой, сейчас не знаю, но ярко помню: изображал дядя Миша труса: он стоит спиной к зрительному залу, молчит, сам весь недвижен, и только обширные полушария под штанинами трясутся, ходят ходуном. Зал – катается… Так вот, Михаил тоже остался недоучкой, подался в работяги (слесарил, шоферил), на-чал увлекаться водочкой и помер тихо-незаметно, так и не став настоящим артистом.

Вадим, ныне здравствующий, тоже построил свою судьбу совсем не так, как предполагали и надеялись его родители. Начал он карьеру уже при новой лучезарной власти батраком, а до этого кончил всего четыре класса школы. Затем попал, образно говоря, в сотоварищи к Ваньке Жукову – стал учеником сапожника. После устроился в мастерскую учеником слесаря (да здравствует диктатура пролетариата!), получил разряд, начал строить и клепать социализм. Вадим Николаевич сменил на своём веку с десяток профессий, в каждой добиваясь высот мастерства – творческая клушинская натура искала и никак не находила себя. Помотался он по стране и сейчас, имея смехотворную пенсию и отдельную квартирку, почитает себя счастливейшим из многих расейских смертных.

Самый младший, Алексей, выучился шоферить, робил до войны за баранкой, а на фронте тоже, как и Николай, пропал без вести. Не его ли прах захоронен у Кремлёвской стены?

Виктор же, которого я пропустил, сразу же не захотел жить при новых нищих господах и в 1919-м году сгорел от сыпного тифа.

Да-а-а, какой бы романист поборзопишущее взялся отобразить в истории семьи Клушиных славную историю первого в мире государства счастья всех народов и каждого человека в отдельности. История не любит сослагательного наклонения, но кто мне запретит вообразить порою: а что было бы, не случись катастрофы 17-го года? Как бы жили в наши дни потомки Николая Иннокентьевича? Понимаю, что меня лично могло и вовсе не быть на белом свете, даже – точно не было бы…

И пусть! Но был бы другой, всё равно – Клушин, и он был бы именно другой – свободный, гордый, независимый, уверенный в себе, избавленный от каждодневных унижений нашей шизофренической действительности…

3

Моя мать родилась в тот момент, когда благополучие семьи начало резко и безвозвратно отграбливаться. Солидный дом в Нерчинске, выездные тройки чубарых да гнедых, праздничные и повседневные обильные столы – это всё она воспринимала уже по рассказам братьев и родителей. Себя маленькой она застала в шахтёрском Дарасуне, в халупе из комнаты и кухоньки, где кучилась вся многочисленная семья Клушиных. Все спали на полу, по-цыгански.

Я словно вижу: субботний вечер, лето, благодать. В доме необычно тихо, все разбрелись-разбежались по своим делам. Окна уже темнятся сумерками, но лампа не затеплена – пока видно. Аня – ей лет тринадцать, у неё смуглое сибирское личико и две тощие косицы – домывает в кухне пол… Она уморилась (горницу уже отдраила), пыхтит, тыльной стороной ладошки утирает пот со лба, стараясь не извозюкаться. У-уф, осталось чуток.

Кроме неё в доме только брат Вадим. Он на шесть лет старше Ани, парень уже взрослый, жених. Вадим собирается на пляски в шахтёрский клуб. Для него, щёголя и франта, первого парня на деревне, сборы – занятие каторжное. Косоворотку шёлковую, с кистяным пояском, полчаса прилаживал на плечах да оглаживал, а теперь вот с сапогами мучается. Сапоги – самый последний взвизг моды. Полгода копил гроши и вот наконец-то урвал. Не сапоги – хромовые чулки. Лезут только на скользкий шёлк, да и то с превеликим скрипом. Вадим употел не меньше Ани и, взъярившись, помогает себе крепким словцом:

– В лоб твою мать!..

– Как тебе не стыдно! – выпрямляется Аня. – Перестань лаяться!

– А-а, иди ты! – отмахивается брат. – Занимайся своим делом. А-ах, суки! В мать-перемать!..

Бьёт каблуком об пол, побагровел.

И вдруг – тарарах! Конец света. Сестра подскакивает и смачно перетягивает братца-сквернавца грязной тряпкой по шёлковой праздничной спине…

Что уж там дальше было, как взревевший Вадим быком гонялся за Аней по двору – можно себе только представить. Но вот что странно. Это примерно 1931 год, разгар коллективизации. Голод в стране. Сами Клушины бедствуют ужасно. Наверняка мать мне что-то и об этом рассказывала, и я помню – рассказывала, но вот ярче всего видится-воображается мне именно эта сцена, о которой Анна Николаевна вспоминала не раз со смехом: пахучий летний вечер – она, маленькая, уставшая, разгневанная, наказывает старшего брата-матюгальщика…