И вдруг Аню как обухом по голове: фуражка-то милицейская, да и сапоги, может, тоже, но вот плащ-то явно не милицейский, плащ-то замызганный – в таком на рыбалку ходят или по грибы. И вопросы эти, вопросы-расспросы… Сердечко у Ани ухнуло вниз, скукожилось. Она вцепилась в ридикюль, где покоились документы и деньги, замедлила ход. «Милиционер», что-то бурча, вышагивал чуть впереди – увлёкся. Они шли по совершенно глухой улице, уже окраинной, впереди угадывался зловещий пустырь.
Аня развернулась тихонько и рванула сломя голову обратно – аж ветер в ушах запищал. Благо, что уже тогда, в юности, она терпеть не могла высоких каблуков. Как же она летела! Но лететь-то летела, а мысль в голове билась-пульсировала: от долговязого так просто не убежать. Что делать? Аня по наитию перескочила на другую сторону тёмной улицы и нырнула в ближайшую подворотню. Забрехал сурово пёс. И в ту же секунду она увидела «милиционера» – он быстрым шагом спешил по той стороне, рыскал, всматривался по углам. Сейчас, вот-вот и – узрит.
Аня нащупала рукой, поняла – доски под воротами нет. Она втиснулась через щель во двор и чуть вконец не обмерла от ужаса: прямо над ней нависла псина с разверстой кровавой пастью – зверь хрипел, клокотал, полузадушенный ошейником, бешено грёб воздух когтями. Ещё бы цепи чуток, и злобная тварь разорвёт Аню в клочки. Но тут хлопнула дверь, мужской голос рыкнул, кто-то оттащил клыкастую зверюгу, запер в будке. Аня сидела, вытянув ноги, привалившись к воротам спиной и плакала, выла, размазывая слёзы грязными руками.
Хозяева дома, в отличие от своей собаченции, характеры имели гостеприимные – настоящие сибиряки. Муж и жена – дети у них разъехались или на войне погибли – обитали в хате вдвоём. Даже жуткий вид ночной неожиданной гостьи их не испугал и не смутил. А уж вид у Ани был действительно о-го-го! Мало того что в грязи и пыли, но, оказывается, мальчишки подворотню незадолго перед этим, назло цепному псу, видно, приспособили под нужник – светло-серый новёхонький костюм Ани (специально для Бийска сшила, первый раз надела) смотрелся весьма пятнисто и терпко благоухал. Хозяйка подхватилась его почистить или простирнуть, но Аня воспротивилась. Она накинула пока чужое платье, а костюм свой, королевский и единственный, скомкала и, оплакав, сунула на огороде в дыру уборной.
Хозяин сходил с Аней к вокзалу, забрали они истомившуюся Софью Павловну с чемоданом и узлом. Хозяева настоятельно советовали остаться в Бийске, пожить у них на квартире первое время, но Аня решила твёрдо: прочь из этого Бийска-убийска, прочь и подальше от бийских «милиционеров», прочь от этого ужасного вечера. Первое впечатление от нового места уже не переборешь – известно давно. Прочь!
Путь манил в родное Забайкалье.
Мрак, мрак и мрак неизвестности.
Не знаю, не ведаю, почему всего лишь через год после обоснования в Дарасуне мать моя была переведена из одной школы в другую. Почему? В трудовой книжке Анны Николаевны запись оставлена странная: «1 сентября 1947 г . Освободить от должности преподавателя в Дарасунской средней школе… Назначена преподавателем немецкого языка в Ульзутуевскую среднюю школу» (это здесь же, на окраине Дарасуна). Может быть, её насильно, против её воли перевели? Тогда ведь порядочки практиковались строгие, винтики выкручивались из старых мест и вкручивались в новые не по своей, как правило, воле…
Одним словом, Анна Николаевна принялась обживать новое для себя место. Софья Павловна дочь свою разъединственную не покинула. И вот тут коснусь весьма деликатной материи. Да, история – в том числе и история жизни отдельно взятого человека – не терпит сослагательного наклонения. И всё же: если бы… Если бы моя бабушка, Софья Павловна, нарожавшая и выкормившая целую кучу сыновей, прижилась под старость у какого-либо из них – судьба моей матери сложилась бы совершенно иначе. Я и посейчас, уже будучи взрослым, наблюдая, как вековуют бобыльный век свой ещё молодые женщины, обитающие в тесных хибарках со своими родительницами – а таких тьма кругом! – невольно вспоминаю судьбину Анны Николаевны.
Уж какой дворец предоставило преподавательнице немецкого языка Клушиной А. Н. Карымское роно – представить мне не трудно, сам потом, народившись, живал в подобных до самых взрослых лет. Вот и существовали в однокомнатной конурке ещё стареющая Софья Павловна и уже стареющая Анна Николаевна: матери моей исполнилось в то время тридцать – роковой, бальзаковский, рубеж. Личная жизнь не удавалась во многом по причине, если можно так едко выразиться, советских социалистических условий быта, бытования и жизни.
А ведь стоит вспомнить, – до революции те же учителя, как правило, жили в очень даже приличных условиях. Взять хотя бы «педагога-демократа» И. Н. Ульянова, который имел удовольствие проживать в двухэтажном не тесном особняке и содержать на свою скромную педагогическую зарплату довольно многочисленное семейство, имел в доме прислугу. Ну да ладно, папаша будущего вождя мирового пролетариата по крайней мере инспектором и директором народных училищ был. А возьмём простого учителя греческого языка Беликова: ведь и у того квартирка-«футляр» не особо угнетала убожеством – имелась у холостяка отдельная спальня и кровать была с пологом. Этот мелкий учителишко женской прислуги не держал, но отнюдь не по бедности, а лишь из страха, чтобы о нём не подумали дурно. Зато держал повара Афанасия. Надо полагать, питался учитель гимназии Беликов не особо худо.
Подлые же были времена!..
В самом конце 1940-х годов одно за другим происходят два, опять же судьбоносных, события в биографии Анны Николаевны Клушиной. Скончалась Софья Павловна. Она перед смертью мучительно болела, мать моя измаялась, ухаживая за ней, облегчая хоть мало-мальски муки самого близкого человека. В наипоследний свой жизненный миг хотела Софья Павловна что-то архиважное сказать Анне, силилась, открывала изболевший рот, но силы кончились – лишь последнее дыхание излетело из обезображенного раком горла. Анну Николаевну очень мучило и через годы, что не дай она тогда Софье Павловне за минуту до этого успокоительного лекарства, то хватило бы у неё сил выдавить предсмертные свои слова. Что хотела напоследок сказать мать дочери? Теперь, встретившись на том свете, общаются ли их души? Нужны ли там те невысказанные значимые земные слова?..
А вскоре после похорон Анну Николаевну резко повышают по службе: её берут в областной отдел народного образования инспектором-методистом. Вот он – этот последний в её судьбе лакомый шанс обустроить свою дальнейшую жизнь, прожить её опять же так, чтобы не было мучительно больно и т. д., и т. п., и пр.
И мать моя – о, чудо! – я смотрю из своих 1990-х в тот 1950-й и не верю своим глазам и ушам – мать моя согласилась…
Впрочем, я опять литературствую, подпускаю беллетристических красот, опять беру дурной пример с наших маститых романистов. Верю я, верю и глазам своим, и ушам верю, ибо знаю: в стольном забайкальском городе Чите на высокой чиновничьей должности удержалась Анна Николаевна всего ничего – с 5 мая 1950-го по 9 сентября того же самого года, ровнёхонько четыре месяца и четыре дня.
От этого времени тоже сохранился фотодокумент: группа школьников на фоне классной доски. Во втором ряду, в центре – Анна Николаевна. Одесную и ошуюю от неё, рядышком, – мальчишки с довольными ухмылками на мордахах. Над доской – плакат: «До экзаменов и испытаний осталось 3 дн.» Белая вязь по чёрному полю доски, сделанная фотографом, поясняет: «Дарасунская средняя школа. 7-ой кл. Б. Май 1950 г.» Таким образом, объектив запечатлел инспектора Читинского облоно Клушину А. Н. во время её, видимо, первой командировки и в ту самую школу, где училась когда-то, а потом и работала она сама.
В глазах матери явно виднеется какая-то тревога, какая-то напряжённость, неуверенность, и я смутно понимаю, почему такой взгляд у неё. Вид её особенно контрастен на фоне дарасунских семиклассников – они все бодры, все улыбаются, смотрят прямо, спокойно, уверенно. А ведь эти мальчишки и девчонки перетерпели войну, голодали, ещё жив диктатор и по стране продолжает стрекотать кровавая косилка репрессий. Странно, очень странно… Почему у ребят такие открытые взгляды, такие беззаботные улыбки? Может, всё же преувеличивают нынешние бойкие историки про жуть тех времён?..
Ну ладно, загадок на свете немало. А взгляд Анны Николаевны тревожен не зря: она в первые же дни читинской облоновской жизни поняла – так просто, за красивые глаза в советско-дворянское педагогическое общество не принимают. Не стоит вдаваться в подробности, намекну лишь: от одного из облоновских князьков поступали гнусные предложения 31-летней одинокой провинциальной учителке, вытащенной им из карымской глухомани. Сальные поползновения облоновского донжуана встретили непонятный для него отпор. Во-о-он ты какая! И вскоре строптивая «немка» ссылается в Александровский Завод. На сей серебряный рудник ссылали во времена оны особо опасных государственных преступников. Там, к примеру, отбывал каторгу Буташевич-Петрашевский со товарищи. В виде утончённой насмешки ущемлённый царёк из облоно велел начертать в приказе: «А. Н. Клушину освободить от занимаемой должности по состоянию здоровья и назначить преподавателем немецкого языка в Алек-Заводскую ср. школу.» Да-а-а, даже при деспотах царях в каторжные места по состоянию здоровья не отправляли…
В Алек-Заводе муттер прожила-проработала ровно пятилетку. Пятилетие это стало краеугольным в её личной, скудной на события, жизни. В этих каторжных местах Анна Николаевна испытала короткое счастье и долгие тяготы неудачного замужества, родила двух детей и развелась-рассталась с первым и последним в своей судьбе суженым.
Насколько я понял и насколько чувствую, отец мой был не то что негодяем или подлецом, он просто оказался несерьёзным человеком, балаболом. Носил он очень громкую в прошлом, а в будущем ещё более оглушительно громкую фамилию – Гагарин. Но, несмотря на свою старинную аристократическую фамилию, пахал он простым шоферюгой, образование имел семь классов и, главное, нисколько не тяготился своей темнотой. О внешности его судить мне трудно, портретов не сохранилось, знаю только по рассказам матери, что был Александр Гагарин улыбчив, как его космический однофамилец, балагурить любил, поплясать и клюкнуть по любому поводу. Ещё можно предположить, что на лицо папаша наш уродом не был, ибо мы с Любой – да простит мне Всевышний за нескромность – внешностью людей не отпугиваем.
Анна Николаевна сошлась с Гагариным, надо полагать, от отчаяния. Только что свалившаяся свобода от родительского догляда обернулась одиночеством, катаклизмы с коротким величием и оглушительным падением по служебной лестнице и, наконец, новые каторжные медвежьи места, оглушившие поначалу молодую женщину угрюмостью и замкнутостью аборигенов – всё это споспешествовало тому, что в одну семейную телегу впрягла Судьба коня и трепетную лань.
Уж как они там жили – Бог весть. Можно ли вообразить их семейные вечера во вьюжные тоскливые зимы – тогда ведь телеящиков да магнитофонов не водилось, одна чёрная тарелка на стене, да и та при малейшем ветре давилась, хрипела и умолкала вовсе. О чём они могли разговаривать-беседовать? Ну разве что примерно так:
Анна Николаевна. Как воет ветер… А знаешь, Саш, в его вое и свисте слышится музыка. Слышишь? Слышишь?
Гагарин. Ха, музыка! Волчий вой я слышу.
Анна Николаевна. (Закрывая глаза, кутаясь в шаль). Да-а-а… Помню, в Большом смотрела «Щелкунчика» – это балет такой, Петра Ильича Чайковского. Там одно место чудное есть, музыка такая… Вот сейчас словно звучит она…
Гагарин. (Хмыкая, утирая покрасневший нос – он только что хватанул стакан первача у старухи-соседки, дров ей полный кузов притартал). По такой ветрюге даже по большаку опасно ехать… У меня сёдни скат чуть-чуть не хекнул. Вот так посреди дороги застрянешь и – каюк…
Анна Николаевна. В Большой так трудно всегда было попасть…
Гагарин. Если с собой запаски нету, считай – мандец тебе пришел…
И так далее, и так далее.
Но, как бы там ни было, а просуществовала странная семья Гагариных-Клушиных четыре с лишним года, пока окончательно и полностью не распалась. Анна Николаевна забрала свою исконную фамилию, дочку с сыном, два фибровых чемодана с тряпьём и – в путь. Никогда в жизни больше муженька своего бывшего она не видала, от писем и алиментов наотрез отказалась и даже вспоминала о той поре своей жизни с неохотой, досадой – скупо. И вот такой штришок: как-то, в пылу нашего с нею раздора, в грохоте словесной перепалки у матери моей вырвалось остро кольнувшее меня признание:
– Хотела я, ох хотела тогда избавиться от тебя! Хотела… Знала уже, что не буду с Гагариным жить. Да врач не решился – поздно уже, говорит. А – хотела…
Что ж, тем более благодарен я Господу нашему, всё же даровавшему мне жизнь. Цепь случайностей замкнулась, и я появился на свет. Даже вот получается вопреки воле матери.
Общепринято считать: ребёнок без отца – существо несчастное. Ну уж вздор так вздор! Я лично во всю мою жизнь ни разу – могу поклясться кем и чем угодно! – ни разу не пожалел о своей безотцовщине. Может, потому, что видел и наблюдал, каковы отцы у моих приятелей (то-то завидовать было нечему!); к тому ж без отца ощущал я свою свободу, свою независимость остро и сладко. Помню, смотрел я однажды в театре спектакль под названием «В графе “отец” – прочерк», где вся интрига строилась на муках парнишки, росшего без отца: вот уж я всхохотнул сначала, а потом и вовсе из зала ушел – кисельная, паточная белиберда…
А подалась из Алек-Завода Анна Николаевна в посёлок со странным экзотическим названием Калангуй – это там же, в Читинской области. Место это примечательно для меня особенно тем, что именно в Калангуе я действительно и уже полностью родился на свет. То есть впервые увидел себя в мире, мозг мой младенческий зафиксировал самое первое воспоминание. А именно с первого воспоминания и начинается гомо сапиенс, начинается его осмысленная жизнь. Приехали мы в Калангуй, когда мне стукнуло чуть более двух лет и уехали через два года. Значит, где-то в три, примерно, года и вспыхнула точка-воспоминание в моем мозгу, точка отсчёта судьбы. И помогла ей, этой точке, вспыхнуть моя сестричка Люба.
Однажды в летний парной день – только-только смочил посёлок обильный грозовой дождь – Любка заглянула в комнату (мы обитали в длинном приземистом доме барачно-коммунального типа) и поманила меня таинственно пальцем:
– Саса, посли, сё-то зутко интересное показу.
Коварная сестра моя щеголяла в ту пору отсутствием передних зубов и вследствие этого шикарно шепелявила. Я, заинтригованный, поспешил за ней на мокрую вымытую улицу. Сестрёнка подвела меня к телеграфному столбу, который был прикручен к подпорке двумя жгутами проволоки. Люба глянула в самую мою замершую в ожидании чуда душу и заговорщицки прошептала:
– Возьмись лукой за пловолоку и увидис скаску волсебную-волсебную…
Я немедля схватился за мокрый металлический жгут и, действительно, в тот же миг увидел «скаску зутко волсебную» – меня так шандарахнуло током, что я отлетел шагов на пять, кувыркнулся и заревел благим матом. Любка струхнула, кинулась ко мне, схватила в охапку и сама заревела-занюнила, приговаривая:
– Сто ты! Сто ты, Саса! Я зе посутила!..
Я вижу, вижу: я – маленький, пухлявый, в рубашонке с горошком, в чёрных сатиновых трусишках, в сандалетиках, сижу в луже, размазываю грязь и слёзы по мордахе; на крыльце барака застыла моя мама, выскочившая узнать, какая там беда с сыном стряслась, а Любка улепётывает, сверкая голыми пятками, за угол, в надежде избежать трёпки за свою дурацкую и жестокую «сутку». Я вижу отчётливо того обиженного карапуза, сидящего в луже и басом апеллирующего к материнской жалости, это – я. А карапуз, тот я, не видит меня сегодняшнего сквозь страшенную толщу времени, сквозь тридцать пять бесконечных лет, и не подозревает, какие шутки жизненные придётся ему ещё испытать, дабы очутиться, уже уставшим, с пробивающейся сединой, за тыщи километров от Калангуя и вспоминать тот мокрый сверкающий день лета 1956 года, того невинного смешного пацанёнка, впервые увидевшего окружающий мир, и мир этот запечатлелся в сердце, впечатался в мозг жестоким ударом тока.
О проекте
О подписке
Другие проекты