«Не беспокойтесь, всё у меня идёт путём, а вы, главное, – мать берегите», – писал с лесозаготовок отец. Но мы знали, что он никогда не будет жаловаться. Мы могли только догадываться о бытовой неустроенности и непосильном труде отправленных на негостеприимные берега Вагранки калиновских лесорубов.
Особенно невмоготу стало весной, когда упали[89] дороги. Фураж для лошадей подвозили редко, с продовольствием было худо. В бараках началось воровство. Дело дошло до драк, поножовщины, случались даже убийства.
Такой инцидент произошёл у всех на глазах. Один из лесозаготовителей застал другого на месте кражи: тот выгребал корм из кормушки его лошади. Хозяин в бешенстве схватил жердь и наотмашь ударил вора по голове… Разбирательство было недолгим – убийцу арестовали и увезли.
– Надо нам, мужики, убираться из барака куда-нибудь, да поскорее! – предложил Еварест, когда односельчане собрались обсудить происшедшее на их глазах преступление. – К татарам, чё ли, на житье попроситься? Тут до ихнего посёлка-то – рукой подать.
Жильё в татарском посёлке нашлось быстро. Наш отец, Максим и Еварест поселились у зажиточного старика-татарина Шарифуллы Низамутдиновича, немного знающего русский.
– Твоя жить у меня будет, работать станет, дом рубить станет! Моя – мяса даст, сена для лошадей даст, – коверкая слова, обратился к лесорубам Шарифулла.
Он как раз строил дом для сына, поэтому с охотой пустил русских мужиков. Ночевали калиновцы в малухе[90], где всегда было чисто, жарко натоплено и в казане стоял сваренный махан[91].
– Ты чё это нам конину даёшь? Мы же такого не едим, – сказал было отец Шарифулле.
– Весна, разве не понимаешь? Говядина – ёк, баранина – ёк!
Скрепя сердце стали есть конину, голод-то – не тётка! Да скоро и попривыкли к татарскому махану.
У Шарифуллы – три жены. Одна уже старуха, она – хозяйка, правит всем домом. Вторая лет сорока, а третьей, Фатыме, ещё, наверно, нет и тридцати. Семья у Шарифуллы до того большая, что мужики и сосчитать всех не смогли: взрослые женатые сыновья, снохи, дочери, подростки и множество детей. И ко всему этому – огромное хозяйство. Лошади, коровы, овцы, много всякой птицы. «Живут же вот люди ещё по-старому, и ни в какую коммуну их не загоняют», – говорили между собой мужики.
Скоро на участке лесозаготовок Богословского завода сделалась полная неразбериха. Многие лошади уже не вставали от голода – лежали пластом, с трудом поднимая морды при виде хозяев. Мужики были вынуждены выходить на лесозаготовки пешими.
Только у калиновцев, благодаря сытным кормам Шарифуллы, лошади остались на ходу. И теперь наши мужики были освобождены от работы в лесу и направлены на перевозку брёвен до железнодорожной станции. Вечером, вернувшись со станции, работали у татарина, пока совсем не стемнеет.
За месяц сруб дома для сына хозяина был готов. Оказывается, по татарским обычаям рубить дом для хозяина можно кому угодно, даже иноверцам, но складывать на мох готовые брёвна должны только правоверные мусульмане.
Шарифулла иногда приходил вечером в малуху – посидеть и поболтать с русскими.
– Вы на русских не больно-то похожи. Табака не курите, вина не пьёте, – делился своими наблюдениями Шарифулла, – моя был в Ирбит-город, где ярмарка. Шайтан-город… Пьяниц много, шлюх много! Погано живут русские… У нас не так, мы живём, как Коран велит!
…В апреле, когда растаял снег, отец вернулся домой. Поздоровавшись с домашними, он тяжело опустился на лавку и задумался. Посидев молча, выглянул в окно и спросил у матери:
– Тёс-то весь коммуна увезла?
– Всё выгребли, ничего не осталось, – ответила мать и в подробностях описала, как по приказу Каина разобрали завозню, а брёвна увезли в Вольную Поляну.
– Не разбери-поймёшь, чё в хуторе творилось. Все чё-то куда-то возили – сами не знали, куда. Дескать, велено – и всё тут! Народ-то как глупой стал. Все боятся, напуганы… Вон оне, как народу хвоста накручивают. Отбирают всё, из домов выгоняют, ссылают. На кого осердятся, тот и кулак, ишо каким-то саботажником обзывают, врагом народа.
– С чего теперь начинать? Ума не приложу, – обхватив голову руками, грустно промолвил отец.
Скотину и лошадей, хоть и половину, отец нашёл, но остальное – тёс, кошёвка, новые сани, добрые хомуты – пропало бесследно. Хлеба на еду наша семья получила мало, семян для посева – ещё меньше, не говоря уже о корме для скота – его почти не было. Отец стал раскрывать на подворье соломенные крыши, рубил в корыте слежавшуюся, почерневшую солому, мать кипятила в печи ведёрные чугуны, заваривая солому подсолённой водой, – вот и весь корм лошадям, коровам да ещё и овцам.
«Хуже, чем в 1921 году, живём, – думал Панфил, ухаживая за скотиной. – А ведь добрый урожай был в прошлом году. Жили, не горевали, если бы не коммуна, сколь одного сена бы было, а хлеба…»
Хорошо, что погода установилась тёплая, стала прощипываться свежая травка. Мы с мамой ходили по лесам, копали разные съедобные коренья. Потом сушили их, толкли в ступке и стряпали хлеб.
Скот на воле понемногу стал отъедаться, корова прибавила молока. Полуголодные, отощавшие мужики пахали и сеяли…
А борноволоком в эту весну пришлось работать мне.
– Маньша, хватит спать! Вставай – боронить поедем!
Я вскакивала, наскоро умывалась, выпивала чашку молока с травяной лепёшкой, надевала свою сермяжку и натягивала обутки. Лошади уже были готовы. Мы с отцом ехали на телеге, в задке везли бороны.
Лошади были слабосильные от бескормицы. Один раз Воронушка упала прямо в борозде, запутавшись в постромках. Меня как ветром сдуло – так и полетела, прямо через голову лошади. В другом каком случае, сильно ушибившись, я закуксилась бы… Но Воронушка билась в постромках и не могла подняться. Отец стал её распрягать. «Нарушили кобылёнку, ироды! Задыхаться стала, запалили её, сволочи проклятые», – ругался он сквозь зубы.
– Мало нынче посеем супротив прошлых-то годов, – сказал он дома матери, – а чё поделаешь, семян-то боле нет.
– Зато я целых три гряды огурцов насадила! – шутила мама. – Благо, семя огуречное у нас коммуна отобрать не сподобилась… Всё же, хоть и огурцы, летом какая-никакая еда будет!
Семенной картошки тоже было мало, кое-как выручили соседи. Хлеб стряпали с лебедой, крапивой, молочаем. Выкапывали корни одуванчика и других трав. Всё шло в пищу. Некоторые травы ели сырыми… А перед тяжёлыми работами, пахотой паров и сенокосом – очень кстати – в лесу пошли грибы. Словом, вся наша, изрядно отощавшая, семья держалась.
– Мать собери-ка чё-нибудь. Поеду-ка я с Василком в Ерзовку, – сказал отец после очередного припадка сына, – там, сказывают, знахарь хороший объявился, Колмаков Тихон Егорович.
– Да чё везти-то? У меня вон одна кринка масла да яичишек десятка три, больше ничё нету, – развела руками Парасковия.
Уехал отец с Васей очень рано. Вот уже и показалась Ерзовка. По дороге из деревни неспешным шагом идёт мужик.
– Не подскажешь, где найти Тихона Егоровича? – спросил Панфил путника.
– Это я и есть. Что вам нужно? – усмехнулся прохожий.
– Да вот, сына везу – падучая у него.
– Ну что ж, выходит, обратно мне домой возвращаться, – ответил знахарь и зашагал в сторону Ерзовки рядом с телегой.
– Вон, правь к тем воротам, – Тихон Егорович махнул рукой в направлении добротного заплота, скрывающего аккуратную избушку.
Подъехали к ограде – хозяин отворил ворота:
– Лошадку-то распрягите да под навес поставьте, а то за оградой-то, на самом солнцепёке, жарко… Ну и колодец тут под рукой – попоить можно. А теперя заходите в избу да объясняйте всё по порядку.
Панфил подробно рассказал, как да что, с какого времени и от чего начались припадки у сына.
– А ты хочешь быть здоровым? – знахарь задал странный, нелогичный вопрос Василию.
– Ещё бы! – ответил тот, переводя удивлённый взгляд на отца.
– А ты мне веришь, что я тебя вылечу? Очень веришь? Я ведь не пилюлями, не травами лечу, а словами, внушением. Веришь?! – Тихон Егорович, не отрываясь, посмотрел в глаза Василию. – Вижу, что веришь! Иди за мной, – знахарь поднялся и увёл больного в горницу.
Панфил вышел на крыльцо.
Через час Тихон Егорович вывел Василия из дома.
– Сейчас у него припадок будет, – предупредил Панфила лекарь.
– Не может быть! – удивился Панфил. – У него раз в месяц приступ бывает, а последний – неделю назад был.
– А этот будет сейчас, и последний, – сурово, не допуская возражений, сказал знахарь, укладывая Василия в телегу.
Больной послушно улёгся, и, действительно, вскоре его стало стягивать судорогами и начался припадок.
– Падёт ишо с телеги-то! – подскочил к сыну Панфил.
– Погодь! – остановил его знахарь. Взял обе руки больного, и Василко сразу затих. – Пойдём, отужинаем, – обратился к Панфилу Тихон Егорович, – твой-то теперь до утра не проснётся.
На следующий день Панфил с сыном отправились домой, рассчитавшись со знахарем кринкой масла и десятком яиц.
Хлеба намолотилось немного – семян не хватало, и посеяно было меньше, чем сеяли до коммуны.
Не успели хуторяне измолотить весь хлеб, как приехало начальство из района и каждому хозяину вручили обязательство: свезти в город и сдать государству столько-то хлеба, мяса, яиц и шерсти.
Налог был непосильный. Придя с собранья домой, отец долго сидел задумавшись, подперев голову рукой: «Донимают нас не мытьем, так катаньем. Чё делать? Придётся везти хлеб, а самим даже охвостья[92] не хватит на зиму. А сеять потом што?»
Поохал, повздыхал отец, а хлеб пришлось выгребать из амбара и везти в город сдавать даром, также шерсть, мясо, яйца. Самим ничего не осталось. Опять с самой осени голодовка.
Мужики уж собрались снова зимогорить. Но в этот год в заводы никто не поехал. Поступил приказ из района организовать на месте промысловую артель.
Приехало начальство – дали указания и инструкции. Перевезли чьи-то кулацкие постройки, соорудили мастерские, и дело нашлось всем. Мужики рубили лес, сушили, а затем резали из дерева болванки для хомутов, лыж и ружейных лож. Вскоре привезли токарные станки – калиновцы стали вытачивать подрозетники и валики к сёдлам. Заработки были ничтожны, но зато дома.
Женщинам тоже нашлась работа – вязали сети, ткали рогожи, шили кули.
…После Покрова, уже по зимнему пути, к нам пришла бабушка Сусанна. Она вошла в избу и, присев на лавку, заговорила:
– Дорога об эту пору шибко убродна[93], а пимёшки-то худые… Полны снегу нагребла. Ох, грехи наши тяжкие, и смерти всё нет да нет…
Бабушка разулась и собралась залезать на печь.
– Говорят, ты внука женила? – будто в шутку спросил кто-то из наших.
– Да вот, привёл Серёга девку… Нонешная-то женитьба – это чё – привёл домой, как кобылу с ярманки, и всё! Я, говорит, баушка, женился! Ну, раз женился, говорю ему, – дак живите, идите-ка, спать ложитесь…
Федька с Костей-то у меня нанялись рубить дрова в казённой даче, дак вить ни обувки, ни одёжки нету – всё на себе прирвали. А этому Серёге-опентюху я сказала: шли бы и вы с женой тоже дрова рубить! А Серёга на меня – матерком…
Кроме коровёшки у нас ничё уж и не осталось…Чичас не доит корова-то, вот я и ушла – может, родня тут совсем не заморит, а? Ночую у вас ночи две-три?
– Какие там «две-три ночи»? – всплеснула руками мама. – Всю зиму у нас живи, а весной – видно будет. Раз женился Сергей, так пусть живут, теперь хоть есть кому у тебя по дому робить.
– Дак вить у меня сундучишко-то с одежонкой там остался, – пробовала возразить бабушка, – я даже и перемывки[94] с собой не взяла…
– Ничё, найдется у нас и перемывка: все мы, бабы, одинакову одёжу носим, – сказала мама, – а как посвободнее чуть станет, так съездим за твоим сундуком.
Бабушка Сусанна стала жить у нас. Какое это было для меня счастье! Она плохо слышала, но я садилась с ней рядом и не отставала с просьбой: «Бабушка, расскажи-и-и!»
– Дак о чём тебе рассказать-то, Манечка?
– А обо всём… Мне всё интересно! Расскажи, как люди в старое время жили!
Несмотря на годы, память у бабушки Сусанны была крепкой, и она каждый день рассказывала про неведомую мне жизнь. Слушая её, я из своего детства как будто переносилась в далёкое-далёкое бабушкино прошлое – в деревню Прядеину, где избы топились по-чёрному, а женщины, как и у нас теперь, долгими осенними и зимними вечерами пряли при лучине.
– Родитель-то у нас шибко богатой был, – вспоминала бабушка, – а я вот, грешница, и не живала в большом-то достатке, а теперя уж совсем стала нищая. Чё поделашь? Вить на долгом веку, что на долгом волоку, всякое бывает – и солнышко, и дождь грозовой…
Отец подшил бабушке валенки. А когда собрался в сельпо за керосином – попутно заехал на Пионерские хутора и привёз оттуда бабушкин сундук.
– Спасёт тебя Бог, Панфил Иванович! Добрый ты человек, – обрадовалась бабушка и стала перебирать свои пожитки.
Я, конечно, – тут как тут: интересно же, что там у бабушки в сундуке? Но, кроме старых юбок и поношенной клетчатой шали, ничего в нём и не было. Только в углу отдельно лежал перевязанный холстиной кошелёк. Мы с бабушкой развернули его. Там были пожелтевшая от времени льняная рубашка, холщовая юбка, такая же кофта и самодельные, тоже холщовые, с пеньковой подошвой, башмаки.
– Это, Манечка, – смертный мой сряд. Вить в гроб надо ложиться во всём своём, домотканом. Ленок-от надо самой вырастить, самой его обработать, напрясть да наткать – штоб всё своими руками. А то вить Боженька-то спросит: чё вы, православные, на земле-то делали? Есть, пить и носить готовое, но не твоими руками сделанное, – тяжкий грех. На Страшном суде мы за все грехи ответим…
– Баушка, да ведь ты такая добрая! У тебя, наверно, и грехов-то никаких нет?
Бабушка рассмеялась:
– Ох, Манечка, у кого их нет? У всех грехи есть! Да Господь-то – не без милости, много он прощает людям, согрешившим по неразумению. Иной раз вить мы и сами не знаем, што делаем…
Бабушка Сусанна прожила у нас всю зиму. Но постоянно вспоминала о доме на хуторе Пионерском: там корова должна была телиться, и бабушка беспокоилась, как бы молодая хозяйка Марина не оплошала, не проглядела бы чего. Пришлось бабушку везти домой.
Но весной, когда уже посадили огороды, она снова пришла к нам, расплакавшись прямо на пороге. Что она рассказывала маме – не знаю: в это время меня отправили на улицу. Я слышала потом, что зимой Марина родила девочку, которую назвали Шурой.
Саму Марину я так ни разу и не видела, но про неё говорили, что она хороша собой – и лицом, и ростом вышла. «Только вот ум-то у неё худой, – сокрушалась бабушка, – а чё она, красота-то стоит, коли ума и на грош нет?»
Бабушка прожила у нас всё лето. Иногда среди какого-нибудь дела она вдруг опускала руки, вздыхала, и слёзы катились из её глаз. Бывало, подбегу к ней, спрашиваю:
– Баушка, тебя обидел кто-то?
– Нет, Манечка, нихто меня не обижал. Это я так… Родная сторона на ум пала… Хорошо у вас-то, а всё равно – не дома! Живу тут, а душа – тама. О своей корове всё сердце выболело, да и об тех басурманах тоже…
Под осень ей пришлось уехать домой. Вот как это случилось. Мы с ней за огородом рвали лён. Она работала быстро, да и всякая работа двигалась у бабушки ловко и споро.
Лён – не то что конопля, он мягкий такой, и корешок в земле сидит неглубоко, рвать его – одно удовольствие. Лён дергать я любила больше всякой другой работы. И вот когда мы льняные снопики рассаживали рядком на вешала, к нам откуда ни возьмись подбежал рослый парень.
Бабушка даже снопик из рук выронила:
– Федя! Откуда ты взялся?!
Я с трудом узнала своего двоюродного брата с Пионерского хутора.
– По тебя приехал, баушка! Вон лошадь стоит, – торопливо заговорил Федя, – поедем скорей домой! Беда нам одним-то!
– Да как – «одним»? А Марина-то где?
– Марина к отцу ушла! Шурку забрала и ушла, а после отец и сундучишко её увез. Вчерась и сёдни утром корову сноха соседская доила… Но боле, говорит, не буду – баушку свою домой зовите!
Как бабушка обрадовалась, как сразу заулыбалась, даже глаза заблестели!
– Ты, поди, Федя, ись хочешь? Иди пообедай, а я мигом соберусь!
Пока он за столом хлебал щи, бабушка скоренько собралась, вынесла свои пожитки и положила в коробок. Я заревела во всю мочь…
– Не горюй, Манечка. Я после в гости приду к вам. Да и вы к нам приезжайте!
Я поехала с бабушкой – проводить её до моста. Там бабушка высадила меня из коробка и поцеловала на прощанье:
– Беги-ко скорей домой, девонька, не то заблудишься!
В детстве я очень любила высоту и часто залезала на крышу или на высокое дерево. Вот и сейчас, только придя домой, я взобралась на крышу пригона и села на самом «князьке»[95]: может, увижу сверху бабушкин коробок – хоть разочек!
Его я уже не увидела, но дальние и ближние окрестности были как на ладони. Вон на плоту баба полощет бельё. Вон в Максимовой ограде – зловредина Феклуха с тазом, полным выстиранных пелёнок. Увидав меня на крыше, заорала во всё горло: «Манька-гада, коза безрогая, кикимора долговязая! Штоб тебе упасть оттуда да шею свернуть!»
Я обозлилась, огляделась, чем бы сверху швырнуть в Феклуху, но ничего под рукой не было…
На Феклуху-то у меня – старые детские обиды. Ну невзлюбила она меня почему-то. Как я поняла много позже, такое часто бывает между разновозрастными девчонками. Но ведь даже и мать её, Афанасия Михайловна, как-то мне прямо в глаза сказала: «И куда ты всё растёшь да растёшь, Маньша? Ты ведь скоро выше вон тех берёз станешь. А девке-то некрасиво быть такой долгой!»
А ещё запомнился один случай: тётка Афанасия искала своих куриц, забежавших в нашу ограду. Я ей стала помогать, старательно звала «цып-цып-цып» (у меня выговаривалось – «шып-шып-шып»), и тётка меня так «отблагодарила»:
– И до каких пор у тебя язык-то такой худой будет? – вот в школу пойдёшь, так ведь там робята тебя засмеют, таку косноязычну. Уж говорила бы ты, как следоват![96]
«Как следоват, – передразнила я про себя тётку, – ну нарочно я, что ли, говорю неправильно?» Я обиделась и ушла в дом, и досыта там наревелась.
О проекте
О подписке