Жители Калиновки с ужасом обсуждали, как в деревнях активисты кого-нибудь да раскулачили.
«Ой, кума, чё деется в Пахомовой и Коновалятах, сёдни сватья ко мне наведалась, дак порассказывала, – с порога, не заходя в избу, запричитала Афанасия, – неуж до нас доберутся тоже? Вот беда-то! Афония-то Тимофеевича из дому выгнали. Робятишек-то вить у их семеро, мал мала меньше. Какое издевательство над народом! Господи! Старшей-то дочери у их семнадцать лет. Надела на себя одёжи побольше, чтоб ехать-то потеплее, дак Мишка Ферманов сдёрнул с её юбки-то! Стыдобища – с девки-невесты юбки парню сдёргивать! Вот до какого страму мы дожили!
Афоний с Маремьяной разве кому зло в жизни сделали? Да никто в деревне на их сроду не пообиделся. С такой-то семьишшой они и жить-то побогаче стали только в последние годы. Дом выстроили большой да хороший. Вот за дом-то их и раскулачили, а больше ничё и нет! Одни робята. Ой, кума, чё кругом творится! Во всей округе Ферман с сыновьями руководит, самый последний человек, и ишо такие же с им. Дак вить до чё ж злодеи. Народу-то подходить даже не разрешают, проститься или передать чё, прогоняют всех».
Мама с Парасковьей Игнатьевной плакали, утираясь запонами. Я поддалась общему настроению и заревела. Мужики, не проронив ни слова, сидели угрюмые.
В ту страшную зиму раскулачили многих… Везде и всюду были слёзы, плач и причитания.
В Вольной Поляне активисты пришли с обыском к семье Долматова Алексея Сергеевича.
– Выходи, кулацкая тварь! – открыв двери ногой, закричал на всю избу красномордый мужик. – И бабьё своё забирай! Обыск будет!
– Куда? На улице мороз, лучше уж убейте сразу! – твёрдым, спокойным голосом произнёс Долматов, пряча дрожащие руки за спиной.
– В баню иди, а завтра направитесь по месту ссылки в Сургут, – выдавил из себя красномордый.
Активисты старательно, со свечами, обшарили самые тёмные углы чердаков и подвалов, но ничего не нашли.
Ночью дом загорелся, хотя семья Долматова была заперта в бане на засов. Естественно, никто из активистов не захотел брать на себя ответственность за пожар, и шестидесятилетнего Алексея Сергеевича обвинили в поджоге своего дома и в тот же день расстреляли без суда и следствия.
Народ стоял вдоль дороги, когда его вели за деревню расстреливать. За одну ночь этот крепкий мужик поседел и превратился в дряхлого старика, но старался держаться бодро, с достоинством. Он шёл на казнь в одной нательной бязевой рубахе, разорванной на груди, с заплывшим от удара левым глазом. Медный крестик на шее болтался на суровом шнурке. Совершенно белые, седые волосы трепал ветер. «Люди! Прощайте! – крикнул он толпе. – Как перед Богом говорю, я не виноват!» И он размашисто перекрестился.
Мороз крепчал. Конвойные в шубах дрожали от холода, один толкнул Долматова прикладом в спину. Вот процессия миновала последний дом деревни. Звук ружейного выстрела эхом прокатился над ближним лесом, вспугнув стаю ворон.
На кладбище двое мужиков уже долбили ломами мёрзлую землю. Могила была готова, и труп бросили в яму без гроба и наскоро забросали, оставив ровное место. Но весной чьи-то заботливые руки устроили могилку и поставили деревянный крест.
Жена Алексея Сергеевича помешалась умом и умерла в психиатрической больнице. Малолетние дети замёрзли по дороге в Сургут…
Филипповы парни – все трое – записались в комсомол и сразу же привезли целый воз кулацкого добра. Все разоделись. Филипп сразу же пошел хвастаться обновами в пожарницу – надел новую крытую тёмно-синим сукном шубу и дополнил свой наряд такой же новой бобровой шапкой. Шуба была явно с чужого плеча, но Филипп, гордо ступая казанскими валенками, старался не наступать на её полы.
– Хоть бы обрезал шубу-то! – подсмеивалась над ним Парасковья Игнатьевна. – И на это догады нет али просто лень! С какого-то, видно, большого мужика шуба! Как раз два Филиппа таких в неё войдет! А Домна-то, поглядите, пошла свиней управлять в пуховой шали!
– Не своё ведь, кулацкое, не трудом нажито, не жалко! – говорила мама. – Всё ведь это у них скоро слезет, как на огне сгорит. Как не было ничё, так и не будет. Век награбленным не проживёшь!
Вскоре Филипповы перевезли из Долматовой большущий кулацкий дом. Его четыре боковые окна смотрели прямо на нашу избу. Фасадом же дом был поставлен к солнцу, с видом на лес.
– Какой у них стол большой в горнице, а на столе скатерть красивая. Кругом полотенца вышитые, половики, подушки, постель, – поделилась я с мамой, когда побывала у Филипповых в гостях. – У Нинки сколько новых платьев! И новые лопатины у них с Алёшкой. Вот бы мне тоже новую одёжу, – заканючила я.
– Не завидуй, Маня, ихнему барахлу. Да и ничему не завидуй, – сказала мать, тяжело вздохнув. – Хто-то робил, ночей не спал, наживал всё это, скатерти и полотенца в годовой праздник вынимал из сундуков, в шали пуховой хозяйка на Пасху в церкву раз в год к обедне ездила, а теперь всё добренькое где посело? Нелюдям досталось, истаскают всё живо, вот погляди, ничего скоро не будет.
Пришла как-то бабка Камариха и жаловалась на сноху: «Наша-то тоже туда же, лапу за кулацким тянет, шубу себе выписала, вырядилась, а я и говорю, хто-то об этой шубейке плачет, слёзы льет, а ты носить будешь? Отнеси обратно, а то ишо неизвестно чё будет! Говорят, скоро белы придут, вот тоды начнётся, всех перевешают, хто богатых-то зорил. Ходи лучше в своей сермяге – это завсегда надёжнее. Не живали мы богато, и это нам не помощь».
Долматова, в прошлом богатая деревня, вмиг осиротела – раскулачили каждый третий дом. Хозяев сослали на север в леса, непроходимые дебри и болота.
Состоятельных в нашем хуторе было немного: Григорий Юдин, но у него защитой был брат Полувий, работающий в правлении, да братья Стихины, которые после смерти отца пристрастились к выпивке и сами себя «раскулачили». Но несмотря ни на что, Каин успевал везде.
Помню, как в зимний полдень мой брат Вася приехал с харловской мельницы. Сдав муку кладовщику, Вася направился в столовую. Вдруг откуда ни возьмись из ворот конного двора выскочил Каин.
– Василий, снимай тулуп! Он обобществляется!
– Как это – снимай?! Что значит обобществляется? А я в чём ходить буду? Я же на работу в лес езжу! Дрова рублю, на мельницу вот, – Вася недоуменно развел руками.
– Скидывай, говорят! Некогда мне с тобой тут! – и Каин с силой рванул за полу тулупа. Пуговицы гроздью рассыпались на снегу. – Я теперь советска власть! Не сметь мне прекословить! – бешено заорал Каин.
Василий остался среди дороги в старой сермяге. Глаза его остолбенели, лицо из багрового стало мертвенно-белым. Он упал на дорогу и забился в сильнейших судорогах. Подбежали люди. «С Васькой Панфиловым неладно чё-то! Трясёт его! Бегите кто-нибудь живо, мать зовите!»
Брата притащили домой, положили среди пола. Он продолжал биться, стуча головой, тело корёжило сильнейшими судорогами. Мама с Любой не могли его удержать. Мужики, которые помогли затащить его в избу, наперебой рассказывали: «Овчинников тулуп у его отобрал. Онисью Полушиху везти в больницу надо было, а тулупа-то нет. Туда, сюда побегал Каин, не нашёл. Тут Вася ему навстречу в тулупе попался. О чём оне говорили, не знаем».
Мы с Сашкой испугались и забрались на полати и оттуда выглядывали через брус, как зайцы. Нам было страшно.
Припадок кончился, брат вроде уснул, но целые сутки был не в себе, говорил бессвязно, всё порывался куда-то бежать. Мама с Любой всю ночь не сомкнули глаз. Утром Василий вроде затих. Все задремали, только одна мама горячо и долго молилась на коленях в кухне, и временами доносились её всхлипывания. Потрясение это не прошло для неё бесследно, и она заболела.
Василий через сутки после припадка был здоров, но теперь слегла мама. Люба побежала узнавать насчёт тулупа. Анисью Полушиху положили в Знаменскую больницу, и тулуп был возвращен. Каин, видимо, уж забыл про него. Маму из-за болезни освободили от должности доярки. Её заменила Люба.
Ровно через месяц у Васи повторился точно такой же припадок.
– Вот горе-то! – сокрушалась мама. – Хворый парень стал, лечить как-то надо… Отцу писать? Только расстраивать. Чем он поможет? И от чего же эта напасть?
Квартирантка Палаша панически боялась Васиных припадков. Да и оба Фёдора оказались трусливого десятка. Старались уйти куда угодно и отсидеться, лишь бы не видеть припадочного больного, а Палаша в это время ночевала у подруг.
А нам куда бежать было? И мы мучились. Припадки были очень жёстокие и длительные. В остальное время между припадками Вася стал нервным, раздражительным, неуживчивым и вздорным. Из-за падучей[88] болезни характер его изменился, и с ним стало неуютно находиться рядом.
Мама выпросила в правлении лошадь и сама повезла Васю в город к врачу. Назавтра вечером они вернулись, привезли лекарства: прозрачную жидкость с противным вкусом да коричневые таблетки, точь-в-точь, как овечий помёт. Мама была недовольна: «Даже в больницу не положили, это чё за леченье?! Врач-то молодой и сам, наверно, ничё не знает. Выписал рецепты, принимай, говорит, это лекарство и всё пройдёт, ничего особенного. Такая болесь, а он… Ни лешака не знает! Только место здря занимает. Сколь вон в одной Харловой трясучих-то, припадошных, весь век живут, маются. Никто вылечить не может. Спирька Кандитов так и не женился. Кто за больного-то пойдёт?»
Лекарство Вася принимал, как говорил врач, но толку не было, на следующий месяц в то же число припадок повторился снова. «Вот тебе и доктор! – ворчала мама. – Где-то, видно, у знахарей надо лечить».
– Хоть бы уж скорей отец домой ехал, – вздыхая, говорила мама.
Она сильно постарела за эту страшную зиму и стала совсем старухой. Она временами впадала в такое безысходное горе и отчаяние – то плакала и молилась по всей ночи, то начинала ругать Каина, а иногда и срывала зло на мне.
К весне в нашем хуторе закрылись все столовые. Да и сама коммуна «Гигант» таяла вместе со снегом и в самую распутицу распалась совсем. «Гигант-от отдиганился, подавился нашим добром и издох! – разговаривая с мамой, отрапортовала Афанасия. – Беги, кума, с девками за курицами, а то ни одной не достанется, всех расхватают».
Вместо трёх десятков молодых несушек нам едва удалось получить с десяток захудалых, опрелых, заморённых кур. Хозяйка пригона, где помещались птицы, причитала:
– Где, бабы, взять-то? Часть закололи и приели в столовых, а больше всего издохли и на тарахтин вывезены. Дедко Ерений не даст соврать, всю зиму коробами вывозил мёртвых гусей и кур.
– От чего же они примерли? От голода, чё ли? – зло спросила мама.
– Да нет, от голода не должно, корму было вдоволь, особенно с осени. Да вить теснота страшимая. Задохли оне!
– В одну конюшню затурили сотнями, как же не задохнут! Курице раздолье надо, простор.
Пёстрая хохлатка, которая осталась случайно у нас дома, жила всю зиму в кухне под печкой. Мы звали её Единоличница, она к нам за зиму до того привыкла, что везде расхаживала по комнатам, наговаривая на своём курином языке. Корм клевала прямо из рук. Взлетала на лавки и окна. Мама устроила ей даже за печкой насест. Сколько раз парни просили маму, чтоб она заколола курицу. Но все мы, мама, Люба и я, были категорически против.
С кошкой Муськой у них поначалу произошёл бой. Но Единоличница и не думала давать себя в обиду. Растопырив крылья, она смело шла в атаку, целясь клювом кошке прямо в глаз, и Муська ретировалась. С тех пор курица и кошка жили дружно. Муська даже позволяла Единоличнице клевать еду из своей миски.
Весной Единоличница стала устраивать под печкой гнездо. Мама положила туда соломы, и вскоре в гнезде появилось яичко. Как мы были рады получить такой подарок к Пасхе!
Куриц, которых мы принесли из общественного пригона, назвали «коммунарками», и когда подсадили к ним Единоличницу, новоприбывшие чуть до смерти не заклевали нашу любимицу. Пришлось ей снова вернуться домой…
Народ торжествовал! Даже ребятишки, бегая по лужам на улице, орали: «Коммуния развалилась! Ура! Коммунии конец!» Все копошились, как муравьи, искали своё добро: сани, кошёвки, дровни, коробья, лошадей, коров и мелкий скот. Спорили, ругались, но всё равно были довольны.
Наши квартиранты засобирались домой. Липа последний раз меня подняла высоко на руках и на прощанье крепко поцеловала. Я плакала. Сашка оставил мне даже некоторые игрушки. Парасковья Игнатьевна суетилась, собирая пожитки, и выговаривала мужу: «С самой осени не бывали, поди уж тамо-ка всё растащили. Слава богу, домой едем! Развалилась вся ихна коммуния! Ну а боле, хоть на калёну доску ставьте, из своей избушки никуда не поеду. Хватит с семьей мытариться по фатерам. Рази это справедливо – людей из своих домов выгонять?»
Лошадь с санями была готова. Мы помогли им вытащить и уложить вещи. Корову привязали к задку саней. Вся семья Катаевых с нами попрощалась, и воз тронулся.
– С богом! Не обессудьте нас, если чё не так, – крикнула вдогонку мама.
За короткий срок ненасытная коммуна сожрала и уничтожила все крестьянские припасы. Орали и матерились мужики, требовали семенной фонд: «Скоро сеять, а у нас и семян нет! И скот кормить нечем! Давайте делить фураж: сено и солому. Где хотите берите!»
Юдин Полувий притворился больным и слёг. Чернов Александр укатил якобы в район для получения новых инструкций, остальные ходили как в воду опущенные, даже Каин присмирел и незаметно сбежал на время в Харлову к своим брательникам.
В каждом дворе недосчитывались своей, сданной в коммуну, скотины. «Как Мамай прошёл! – говорили люди. – И кому это было нужно? И зачем сделано?»
Но многие и нажились за счёт коммуны. Как, например, наш сосед Филипп. Приобрёл большой дом, целый воз одежды, а при разделе получил больше всех хлеба, хотя столько он и не сдавал.
Ну что же, всякому своё. Кто-то теряет, кто-то находит…
О проекте
О подписке
Другие проекты