Летом 1946 года мы поехали в Белоруссию, в Витебск, на родину отца. Он не был там с довоенной поры. В Витебске жил его брат Степан. На довоенной фотографии он – симпатичный блондин, как все Рожковы, с правильными чертами лица. Своих детей у Степана не было, а у его жены была дочь от первого брака, старше меня на год или два, с которой я сразу подружилась. Центр Витебска лежал в руинах, мы часто играли на развалинах. Улица же, на которой жила семья Степана, была обычной сельской улицей с огородами, палисадниками и коровами почти в каждом дворе. Дом напротив был ухоженным, с крашеным голубым палисадником, за которым росли цветы, что для послевоенной поры было необычным. Его хозяин, шофёр, чем-то не нравился нашим родственникам. Взрослые за столом неодобрительно о нём отзывались. То ли он был жадный, то ли калымил много, то ли ещё что-то за ним числилось, не помню, но мы с подружкой решили ему напакостить, раз он такой нехороший. Рядом с его домом часто стоял грузовик, на котором он работал. Взяли белую краску, которую нашли в доме, и тайком заляпали ею бампер грузовика. Утром, хихикая, мы спрятались за нашим плетнём понаблюдать за соседом. Сначала он просто остолбенел, увидев испоганенный бампер, а потом… Когда услышали угрозы, посыпавшиеся в адрес того, кто это сделал, нам стало не до смеха. Поняв, что дело принимает серьёзный оборот, мы тихо-тихо уползли. В нашем доме тоже все недоумевали: кто бы это мог сделать? Нас никто не заподозрил, а мы, конечно, молчали как рыбы, но на всякий случай держались подальше от дома соседа. Пока мы там отдыхали, я тряслась от страха, что нас выведут на чистую воду.
Тем летом отцу очень хотелось нарастить животик: небольшой, с половину футбольного мяча. Он пил пиво и каждый день, поглаживая живот, отмечал, насколько тот вырос. А животик действительно стал к концу отпуска выпирать, обтянутый футболкой. Такие футболки – трикотажные шёлковые с короткими рукавами и воротом на пуговицах рубашки, заправленные в брюки, почему-то называли «бобочками». Теперь я думаю, что в то послевоенное полуголодное время выпирающий живот говорил о сытой жизни и высоком социальном положении. Наверно, тогда иметь небольшой живот было престижным и модным. Неслучайно в Средние века после повальных эпидемий, которые опустошали Европу, у женщин вошли в моду животы как у беременных. Они даже носили специальные толщинки, имитирующие беременность.
Так вот, животик, к радости отца, чётко обозначился под бобочкой и далее рос уже без всяких усилий с его стороны, а спустя десять лет отец безуспешно пытался от него избавиться.
Отъезд из Витебска запомнился. Не мог не запомниться. Провожали нас родственники, соседи, знакомые. Подошёл товарный поезд. Провожающие все вместе пытались посадить нас в теплушку, а в проёме вагона стояли люди и сапогами пинали тех, кто пытался влезть в вагон. Из толпы на перроне кричали: «Что вы делаете?! Здесь же дети!» Меня кто-то держал на руках, а перед моим лицом мелькали тяжёлые сапоги. Наконец, каким-то образом с помощью провожавших нас мужчин, сквозь пинки, отцу удалось влезть в вагон. Он втащил маму, меня и чемодан. Поезд тронулся. В вагоне на мешках сидели и лежали люди, одетые в какие-то серые одежды: телогрейки, пиджаки. На папе был хороший костюм, на маме – яркое крепдешиновое платье, сидели мы не на мешке, а на кожаном чемодане. (На Севере зарплаты были повыше, чем в центре страны.) Направленные на нас со всех сторон взгляды были такими ненавидящими, что я боялась – до Минска мы живыми не доедем. Наверное, именно так смотрят на классовых врагов. Мама постепенно разговорилась с соседями. Рассказала, что мы с Севера, были в отпуске у родственников. Ситуация несколько смягчилась. В вагоне стоял сильный запах подсолнечного масла – ехавшие поливали им ломти чёрного хлеба с солью и ели. После этой поездки ещё долго при запахе подсолнечного масла у меня в памяти всплывала картина того вагона.
В Минске мама пошла в парикмахерскую, прихватив и меня. Ей сделали шестимесячную завивку и выщипали брови ниточкой по моде того времени. В парикмахерской повсюду висели фотографии женщин с бровями-ниточками. Маме сделали маникюр. Мне тоже накрасили ногти. Такими красивыми вернулись в Полярный.
Постепенно от деда с бабушкой откочевали все. Они остались вдвоём. Посчитали, что такие хоромы, как двадцать квадратных метров, – слишком большие для двоих, и они переехали в десятиметровую, узкую, как пенал, комнату на этом же этаже. А в 1947 году летом дед погиб. Его сбила машина. Матрос, который её вел, был сильно пьян. Незадолго до этого деда забрали в милицию, где он просидел несколько дней. В эти дни вся семья угрюмо молчала, женщины ходили с мокрыми глазами. Очевидцы рассказывали, что машина, съехав с дороги, буквально гонялась за дедом и прижала его к телеграфному срубу. Дед получил тяжёлые травмы и спустя несколько дней умер в госпитале. Шофёр, виновник происшедшего, навестил его там, плакал и просил прощения. Дед простил. Шофёра никак не наказали.
Похороны деда, 1947 год. Слева направо у гроба стоят: Геннадий Рожков, Фёдор Семёнов, мамина сестра Полина, её сын Феликс, бабушка, маленькая девочка – Лия, рядом справа от нее – Антонина, далее – соседка Катя, следующая – Тася Шутова. За спиной Кати стоит муж Полины – Виталий
Бабушка, вспоминая деда, всегда называла его ласково покойничком. Я вздрагивала, услышав это слово. «Покойничек, – говорила она, – за всю жизнь меня ни разу не обидел, даже словом». Она на двадцать лет пережила деда.
Вскоре после смерти деда отец увёз маму и меня в Белоруссию. Он устроился работать в Минске, а мы с мамой жили под Минском у его старшего брата Николая. Тот был директором совхоза. Деревни, где мы жили, как таковой не было. Она сгорела во время войны. Улица состояла из землянок, в них и жили люди. Идёшь по улице, и кажется, что крыши прямо на земле лежат. В землянку обычно вела вниз узкая лестница. В землянках было очень тесно: нары по обеим сторонам, часто двухэтажные, в центре – печурка и маленький стол. От всей деревни уцелело одно здание, в котором во время войны была комендатура. В одной его половине было правление совхоза, а в другой – по комнате занимали семьи директора и агронома. Комната правления не запиралась, обычно пустовала, в ней стоял голый стол и два стула. Мы с девчонками, моими сверстницами, забегали туда поиграть и через окно строили рожицы пленным немцам, сидевшим во время перерыва на бугорке, напротив дома. Немцы в ответ нам грозили, а мы с визгом прятались под стол. Девчонки их боялись по привычке оккупационной поры, а я – за компанию. Немцы в совхозе строили хозяйственные постройки: свинарник, коровник и прочее. Считалось важным в первую очередь поднять сельское хозяйство. Люди и в землянках поживут, не привыкать, а вот скотина – нет. Однажды дядя Коля повёл нас мамой показать свинарник – новый, весь белый и пахнущий свежим деревом. В отдельных загонах на белых свежих опилках лежали громадные свиноматки, а вокруг них – кучи маленьких розовых поросят!
Иногда во время обеда, когда мы сидели за столом, приоткрывалась дверь, в щель на мгновение просовывалась голова немца с отчаянной просьбой: «Матка, бульба, цыбуля!» «Ишь чего захотел!» – негромко отвечала тётя Надя, жена дяди Коли.
Несмотря на то что дядя Коля был директором, питались мы скромно, а другие, надо думать, ещё хуже. Часто это был суп с клёцками: слегка забелённая молоком вода с шариками теста из серой муки. Мы с мамой собирали жёлуди. Тётя Надя их сушила, поджаривала, молола и варила кофе. Кофе был без сахара, но с небольшой добавкой молока. Напитка противнее этого желудёвого кофе я не пробовала ни до, ни после! Ну разве что рыбий жир! Однажды мы собирали жёлуди рядом с большим совхозным полем, на котором росла репа. Я было рванулась за репкой, но мама, сделав страшные глаза, меня удержала. Потом, оглянувшись по сторонам, нет ли кого поблизости, она, изображая, как будто что-то потеряла, всё-таки вырвала две штуки. Спрятавшись за дуб, чувствуя себя преступницами, мы их сгрызли. «Только, ради Бога, никому не проговорись об этом, – сказала мама, а то посадят!» Сорвать ещё хоть одну репку мама, несмотря на всю свою боевитость, не осмелилась. Было начало осени 1947 года, и, как я теперь понимаю, действовал свирепый указ «о трёх колосках».
Зимой мы с мамой перебрались к отцу в Минск, где он снял комнату в частном доме. Это была обычная изба, разделённая перегородками на две комнаты и кухню с русской печью. В нашей комнате стояла буржуйка, на которой мы грели чай. Окраины Минска с частными домами во время войны уцелели, а весь центр города был разбит – остовы домов и груды битого кирпича. В глубоких строительных котлованах, как муравьи, копошились пленные немцы – восстанавливали город. Я подружилась с девочками, жившими на одной с нами улице. Они были старше меня, уже школьницы, что-то всё время придумывали: например, с увлечением разыгрывали в лицах басню «Стрекоза и муравей». Меня привлекли во второй состав, в котором не хватило исполнительницы. Роль учила со слуха – читать не умела.
На день рождения я получила первую в своей жизни настоящую куклу – большую, нарядную, красивую. Её соломенного цвета волосы были заплетены в косы. Красивая чёлка, начинавшаяся на макушке, была приклеена ко лбу.
Вне себя от счастья, прижав куклу к груди, я тут же понеслась показать её подружкам. Те решили, что кукла очень красивая, но прическу надо изменить – расплести косы и завязать бант на макушке. Я засомневалась, надо ли, но меня уговорили. Для того чтобы завязать бант, чёлку ото лба отодрали. Под ней оказался голый череп. Завязанный бант не мог прикрыть открывшуюся лысину. Чёлка торчала паклей во все стороны, на лбу – остатки клея и волос. Ужас, да и только! Попытки вернуть ей прежний вид успеха не имели. Я поняла, что дома меня ждёт заслуженное наказание. Так оно и случилось. Родители опешили, увидев обезображенную за такой короткий срок куклу. Оправдания «это не я сделала, я не хотела», не помогли – получила по полной программе с обещанием, что это последняя в моей жизни кукла! Обещание сдержали. Через полтора года родилась моя сестра. Я сразу стала взрослой, и куклы покупали ей.
О проекте
О подписке