Мама родила меня февральским вечером 1942 года на русской печке, в которой сразу же и обмыли новорождённую. Оправившись от родов, мама пошла работать в колхоз. Сельсовет, где надо было выписать свидетельство о моём рождении, был в Нехотове, что в пяти километрах от Боброва. Маме было некогда идти туда. Случилось, что в сельсовет шла соседская бабка, и мама попросила её зарегистрировать меня и записать Татьяной в честь моей прабабушки. По дороге соседка решила, что Татьян в деревне и без меня полно, а вот Лии – ни одной. «Запишу Лией», – решила она и записала. Так я и обрела своё библейское имя. Меня крестили, моей крёстной матерью стала мамина сестра Поля.
Нянчиться со мной было некому. Меня навязали моему двоюродному брату Феликсу, Полиному сыну, и его одногодку Валентину – маминому двоюродному брату – сыну сестры деда – Анны. Оба были старше меня на восемь-девять лет. Я была толстой рахитичной девочкой. Мама завела козу, и я утром и вечером выпивала по кружке парного козьего молока. Коза была нашей спасительницей. Возиться со мной мальчишкам было в тягость, но деться-то было некуда! Они и таскали меня, толстуху, повсюду с собой. Играя в городки, сажали рядом с городками, чтоб на виду была. Городошные биты со свистом летели мимо моей головы, чудом её не задевая. Случалось, ставили меня босыми ногами в свежую коровью лепешку – пусть девочка погреется. У меня был рахит, и ноги, которые впоследствии выправились, тогда были такими кривыми, что Фелька, поставив меня, на спор пролезал между ними. Мальчишки тайком курили.
– Я скажу, что вы курили-и-и…
– Скажешь – сожжём!!!
Словом, методы воспитания, о которых они много позже сами весело рассказывали мне, гуманностью не грешили. Мальчишки учили меня петь вологодские частушки, в основном матерные. Я их распевала, ковыляя по деревне на кривых рахитичных ногах. Единственной приличной была такая частушка:
Зарезали сапожничка,
В канавушке лёжи-и-ит.
Эх, жалко его молодости –
Не дали пожи-и-ить!
Пела очень прочувственно – до слёз было жаль молодого сапожничка!
В нескольких километрах от Боброва начинается большое клюквенное болото и тянется на десятки километров. Когда поспевала клюква, за ней съезжались даже из других областей. Во время войны мама, чтобы заработать немного денег, нагружённая корзинами с клюквой, ездила продавать её в Ярославскую область. Денег на билет не было. Ехала, стоя на подножке вагона и уцепившись за поручень, благо что в вагонах того времени подножки были не внутри вагона, как сейчас, а выступали по его бокам. Ехать приходилось несколько часов, стоя на холодном, пронизывающем до костей ветру, крепко держась за поручень, чтоб не свалиться с мчащегося поезда, держа при этом тяжеленную корзину с клюквой. После такого путешествия болело всё тело.
Боброво. Мама с Лией на руках. Стоят Полина (мамина старшая сестра) с сыном Феликсом. 1942 год
В войну деревня жила впроголодь, но как-то выживала. Настоящий голод пришёл в 1947 году. Тогда съели всю крапиву, а лебеда была чуть ли не лакомством. Спасала только корова. Траву толкли, заливали молоком и ели. Несколько человек в округе умерли от того, что наелись древесной муки, из которой делали столярный клей.
Соседка, которая в войну работала формовщицей в Вологде, рассказывала: «Когда отменили продовольственные карточки, мы с девчонками побежали в магазин и накупили чёрного хлеба. Сели в общежитии за стол, ели чёрный хлеб, макая его в соль и запивая кипятком. Плакали от счастья.
Неужели мы, девчонки, дожили до такого времени, что можем вдоволь поесть хлеба!»
К этому времени нас с мамой в деревне уже не было. Мы вернулись в Полярный сразу после окончания войны. С этого времени я себя и помню. Первым моим воспоминанием было воспоминание о том, как меня несёт под мышкой высокий мужчина в чёрном флотском кителе. В другой руке у него чемодан. Он несёт меня по пришвартованным друг к другу катерам, между бортами которых колышется свинцового цвета вода. Палубы катеров качаются. Он перешагивает через леера. Боюсь, что он меня выронит и я упаду в воду. Спустя много-много лет я рассказала об этом маме, думая, что это мои детские фантазии. Оказалось, нет. Это был знакомый отца, а впоследствии наш сосед – мичман Барболин.
Много позже я узнала, что отец, пока мы были в эвакуации, сошёлся с какой-то женщиной в Мурманске. Она родила девочку. А тут мы приехали, и отцу пришлось выбирать. Выбрал нас с мамой. Мама поставила условие, чтобы он никоим образом не общался с той женщиной и её дочкой, материально не помогал им. Мне кажется, он не очень строго выполнял это условие. Мама в конце жизни, когда отца уже давно не было в живых, сокрушалась, зачем она тогда поставила такое условие. Считала это своим грехом, за который впоследствии пришлось расплачиваться мне – воспитывать чужого ребёнка. У моего мужа была дочь от первого брака, которая росла в нашей семье.
Отец демобилизовался, остался работать в Полярном. Мы поселились у деда и бабушки в бараке на Советской улице. Там жило много народу, в том числе и сосланных на Север во время коллективизации. Барак был двухэтажный деревянный, длинный, с краном холодной воды и туалетом в конце коридора. По обе стороны коридора шли комнаты. В каждой комнате была печка и народу как клопов. Наша комната в двадцать квадратных метров была на втором этаже в середине барака. Помимо бабушки и деда в ней жили мои родители со мной, Людмила с мужем и дочерью Анжелой. Людмила вышла замуж в 1939 году за моряка – Черанёва Афанасия Ильича. До и во время войны он служил на кораблях, которые назывались морскими охотниками, и торпедных катерах. Катер подбили, начался пожар. Афанасий Ильич вынес из огня какие-то ценные корабельные документы, за что был награждён медалью Ушакова. До войны у них родилась девочка, которая умерла в 1941 году. Анжела родилась в 1943-м. Её чаще называли не Анжела, а Элла.
Антонина и Геннадий Рожковы с дочерью Лией. Полярный. 1945 год
Кроме родственников в этой же комнате ещё жил приятель – Фёдор Семёнов, который потом к деду с бабкой привёз свою жену Ольгу, предварительно испросив их разрешения. Жили дружно, ссор никогда не было. Фёдор работал на заводе «Красный горн» и скоро получил комнату в бараке рядом с заводом. Дружба с его семьёй продолжалась всю оставшуюся жизнь. На праздниках, на которые собирались все сёстры с семьями, обычно бывали и Фёдор с Ольгой.
Людмила Калинина (Черанёва) с дочерью Анжелой. 1945 год
Михаил Аполлинарьевич и Надежда Игнатьевна Калинины, в середине – Фёдор Семёнов. 1946 год
В комнате стояли две кровати и стол со стульями, большой деревенский сундук. На ночь пол застилали матрацами. Пока был жив дед, бабушка не работала, вела хозяйство. Дед был суров! У него были прокуренные жёлтые усы. Курил он исключительно махорку, делая самокрутки из газеты. Ел только своей деревянной ложкой, привезённой из деревни и щербатой с одного края от длительного употребления. Он и в ход её мог пустить, и я его жутко боялась. Похоже, дед не очень-то меня любил. Я была предоставлена сама себе, обычно играла около барака, а заигравшись, не успевала добежать до помойного ведра. Надо было добежать до подъезда, подняться на второй этаж, добежать до комнаты, которая была в середине барака. Где тут успеешь в три с половиной года! Прибегала с мокрыми штанами, а они были у меня одни на все случаи жизни: голубые, толстые, фланелевые. Бабушка со вздохом их снимала, полоскала и вешала на створки духовки для просушки. Я сидела в ожидании, когда они высохнут, часто подходя и проверяя, не высохли ли, в надежде, что до прихода деда они высохнут. Штаны, как назло, не сохли! Дед входил, бросал суровый взгляд на штаны, потом на меня и говорил: «Ну что, опять штаны намочила, зассыха!» Я в ужасе сжималась.
Моей голубой мечтой того времени был ослепительно белый эмалированный горшок, на котором почти постоянно сиживал, хныча, наш сосед снизу Сашка. Он был младше меня и почему-то всё время маялся животом. Этот фантастический горшок запал мне в душу на всю жизнь. Когда много-много лет спустя я рассказала об этом маме, она вспомнила, что Сашкина мать во время войны работала официанткой в английской миссии, которая была здесь же, на Советской. Оттуда этот роскошный горшок, по-видимому, и приплыл.
Однажды летом около барака свалили кучу свежей металлической стружки. Мне было строго-настрого запрещено к ней приближаться. Куча стружки ослепительно сверкала и играла на солнце всеми цветами радуги. Я, конечно, подошла и взяла стружку в руки и стала её вертеть так и сяк и любоваться блеском. Вдруг стружка как-то мгновенно ввинтилась в палец. Брызнула кровь. Я, плача, пошла домой. Плакала больше от страха, что накажут за непослушание. Так оно и случилось. Стружку вытащили (у меня от неё осталась отметина на всю жизнь), палец перевязали, а меня отшлёпали.
Но с детьми случались и настоящие трагедии. В то же лето в тёплый солнечный день в открытом канализационном колодце, до краёв наполненном водой, утонула двухлетняя девочка – любимица всего барака, гулявшая около барака сама по себе, пока мать на работе, а остальные тоже были делом заняты. Кто-то видел, как она полоскала в колодце ленточку. Как она туда упала, никто не видел. Собралась толпа народу. Её мать, одиночка, с плачем и криком билась в руках державших её людей. Горевали все. К слову сказать, матерей-одиночек было немало, в том числе и в нашем бараке, хотя общественным мнением, как известно, они порицались.
Два года спустя после этого случая умерла моя подружка Валя, тихая, спокойная девочка, которая была на год меня постарше. Ей было шесть лет. Мы вместе играли, ходили в Кислую губу, это за три километра от дома. Носили на причал обед: она – отцу, а я – деду. Тогда не думалось, что с нами по дороге может случиться что-то плохое. И не случалось. Потом Валя неожиданно заболела. Меня к ней не пускали, и я всё спрашивала у её родителей и братьев (их у неё было трое, она младшая), когда Валя поправится. Мне отвечали, что всё болеет. Ответы с каждым днём звучали всё грустнее. Как-то вечером меня позвали: «Иди попрощайся с подружкой». Я вошла. В комнате тускло светила лампочка. За столом, тихо переговариваясь, сидели мужчины, молча плакала Валина мать, тётя Тася. Мальчишки жались по своим топчанам. Раньше у них всегда было шумно и весело, часто собирался народ по вечерам – поговорить. У них и фамилия была весёлая – Шутовы. Сейчас же было непривычно тихо. Валя лежала с закрытыми глазами, прозрачным бледным лицом. Я спросила: «Она спит?» «Нет, без сознания». Я не знала, как надо с ней прощаться. Было как-то неловко: на меня все смотрели. Я стояла и смотрела на неё, потом тихо позвала. Она не ответила. Постояв ещё немного, я ушла и долго сидела у бабушки, оглушённая, так и не понимая, простилась я с ней или нет. Думаю, она умерла от пневмонии. Позднее у Шутовых родился ещё один мальчик, его назвали Валентином. Кстати, отец семейства, Василий Шутов, не был расписан со своей женой Таисией. Он был из раскулаченных и сосланных на Север. А не расписывался из-за боязни, что могут сослать ещё дальше, хотя дальше уж некуда. Если и сошлют, то одного, а не всю семью.
В бараке было несколько многодетных семей. Кто как живёт, ни для кого не было секретом, особенно для детей. Зайти в гости в любую комнату было обычным делом. Мы часто и ходили по гостям по всему бараку. Среди прочих в бараке жила семья Токаревых. Жена шила на заказ одежду, стегала ватные одеяла на больших параллельных пяльцах. Была весёлой и приветливой, пекла очень вкусные маленькие булочки, которыми охотно меня угощала. Мне нравилось приходить к ним и смотреть, как она ловко и весело стегает одеяло или раскатывает тесто. Муж её работал водителем грузовика. В свободное время он писал картины. Переносил изображение с репродукций на большие холсты. Делал он это, расстелив холст на большом столе. У них над кроватью висела картина во всю длину кровати и до потолка. Меня, маленькую, удивляло, зачем он такое повесил в комнате: голые мужчины и женщины. И все такие толстые – на первом плане мужчина вполоборота с мощной обнажённой спиной и зверским и одновременно весёлым выражением лица. Потом я увидела эту картину в каком-то музее или на репродукции. Фавн, нимфы, то ли Рубенс, то ли Тициан, не помню. Господи, где же я это уже видела? У Токаревых, в бараке!
Соседкой бабушки была тётя Клава, как и Шутов, из раскулаченных и сосланных на Север. Муж её утонул в Кольском заливе при неясных обстоятельствах, детей у них не было. Она жила со своим престарелым и немощным отцом. Тётя Клава была спокойным и очень добрым человеком. Плела кружева и много читала. Бабушка моя была неграмотной, и тётя Клава вслух читала ей книги. Однажды, уже учась в классе седьмом, я забежала к бабушке.
У них был час чтения. «Что читаем?» – спросила я. Читали они «Порт-Артур», бабушка слушала с раскрасневшимися щеками и блестящими глазами.
У деда с бабушкой мы жили недолго – кажется, несколько месяцев. Вскоре родители и я откочевали в дом через дорогу – получили комнату. Там на весь день меня родители запирали, уходя на работу. Я, высунувшись в форточку, с завистью смотрела на вольно гуляющих подружек. Однажды с их помощью удалось выбраться из заточения. После этого случая родители не оставляли форточку открытой. Первой книжкой была, конечно же, классика детской литературы – книжка стихов Агнии Барто, которую мне читали родители. Я выучила её наизусть: и про Таню, которая громко плачет, и про бычка, который идёт, шатается, и делала вид, будто читаю сама. У соседей был радиоприёмник, и я, как заворожённая, сидела перед ним и смотрела на шкалу, светящуюся зелёным светом. Мне казалось, что там, за стеклом, как за светящимся занавесом, движутся маленькие человечки, голоса которых я слышу.
К этому времени относится появление у нас нескольких красивых вещей. Эти вещи, по-видимому, были из тех, что поступили во время войны по ленд-лизу: две белые батистовые блузки для мамы, пуховое одеяло, просуществовавшее в нашей семье долгие годы, и белый роскошный свитер для меня. Мне прописали пить рыбий жир, и мама предпринимала безуспешные попытки напоить меня им. Я была в этом свитере, когда она в очередной раз попыталась всунуть в меня ложку рыбьего жира. При его виде и запахе у меня сразу сработал рвотный рефлекс, и всё содержимое ложки я тут же излила на свитер, испортив его навеки. Мама, отшлёпав меня (это уж как водится!), навсегда оставила попытки накормить меня этой гадостью.
О проекте
О подписке