Забрезжил утренний рассвет. Томно восходило белое солнце даже над регионом, не пачкаясь ни в фекалиях, ни в заводских выбросах. Не успела выглянуть великая звезда из-за панельных девятиэтажек, чистая, как душа и неприкрытая грудастым облаком, а уже светло, как днём, даже ярче, с непривычки и спросонья. От фасада девятиэтажки свет отражается как от зеркального озера покрытого мелкой рябью невзирая на берёзы за окном и кусты горе-сирени беспощадно обрываемые толстыми тётками или их детьми каждую весну, невзирая на деревянные окна с заклеенными скотчем трещинами на стёклах и заклеенными пластилином щели в рамах; и огибая фикус с крупными листьями на подоконнике – первые отражённые от бетона покрытого мелкими камушками лучи упали Кириллу на отёчную заспанную физиономию неприкрытую ни подушкой, ни одеялом, ни согнутой в локте загорелой по локоть жилистой рукой. Он лежит в одних свежих трусах головой к окну и белому радиатору, за которым живут пауки, ногами к двери, как не положено согласно поверью, но это его осознанный профессиональный выбор. Мышцы лица его сокращаются, как лапки спящего возле мамы кошки котёнка, над которым сгорбился старик с двумя алюминиевыми вёдрами…
Между стёкол очнулась и забилась в панике последняя выжившая в смертельной морозильной ловушке муха вдобавок медленно помирающая от голода. Вскоре она не успев расплодиться опарышами пополнит собой свалку сухих целиковых трупиков, лапок и крылышек сородичей, братьев и сестёр, и ос, коих невероятно дикое, даже какое-то библейское количество в нынешнем году.
Кирилл же сладко спит, обнимая огромную пуховую подушку руками и ногами вместе, как толстую кормящую женщину. Одеяло где-то в ногах, скомкано, ему не холодно в отличие от крылатой узницы, рабыни Вельзевула. Изо рта паутинкой простыни касается густая слюна. Слюна скапливается в лужицу и мигом впитывается в волокна и касается матраса своим отвратным составом оставляя амёбное очертание навсегда, по крайней мере до ручной стирки, машинная не справится. Останется неприятное пятно, которое приятно нюхать лишь владельцу, перед сном, а после того, как матрас выбросят на помойку, проходимцы скажут, что кто-то обоссался или, что кто-то умер, а пятно вытекло из тела покойника.
Давления фотонов на половину лица для пробуждения оказалось вовсе недостаточно, как и соседских шумов от ломок, как и отдалённого гудка локомотива тянущего облупленные цистерны с химикатами в промзону. Будильником он не пользовался.
Рано вставать никуда не требовалось, но шторы всё равно всегда оставались нараспашку. Просыпаться желательно с лучами рассвета, когда просыпается жизнь, особенно крестьянская. Скрывать нечего, половая жизнь скудна и не интересна, как у всех, а совместная с женщиной и вовсе отсутствует, как у многих творческих людей пытающихся изо всех отчаянных сил создать что-то не для выгоды и не становиться успешным управленцем, юристом, как это модно, экономистом, или владельцем арбузного ларька, или даже мелким чиновником.
Пробуждение обитателя комнаты без ковра на стене, но с советской отвратной лакированной мебелью страны лесов вот-вот спровоцирует навеянный вчерашними думами о «счастливом» детстве один кошмар безвозвратно ушедшего прошлого, а именно: выпадение из трухлявой, парящей на уровне девятого этажа ступы билибинской Бабы-яги с кривыми, крючковатыми, волосатыми руками. Зачем она снова маленького Кирилла поднимает так высоко – не ясно, спустя столько лет… Гнилая старуха довольно часто проворачивала подлое астральное похищение в школьном возрасте, когда он приходил во сне в соседний двор, во двор двоюродного брата и подходил к заваленному мусором бомбоубежищу; и тогда-то парящая Баба-яга с иллюстрации, с посохом и сидя в ступе пискляво хихикая настигала его, медленно планируя, хватала своей цепкой бородавчатой лапой с обломанными когтями за шкирку, как щенка, и сажала к себе в трухлявую ступу из почерневшего от древности и ужаса ствола древа. Ступа из сна гораздо вместительнее, чем на знаменитой иллюстрации. После захвата она медленно-медленно поднимала его кричащего, визжащего и рыпающегося мимо окон брата, который ходил по квартире и не замечал странного происходящего на улице. Поднимались они, как на лифте, до самого верха и, как ястреб мышь – карга сбрасывала маленькое детское тельце прямо на жёсткий асфальт, словно тряпичную куклу, с высоты птичьего полёта. Но на этот раз лицо живого трупа с прогнившей до кости ногой, свисающими из гроба титьками, так она спит, торчащего из-под крючковатого носа соплёй и пожирающего детей, было человеческое, живое и очевидно знакомое до странности. В момент касания асфальта во сне он брыкнулся наяву и поднял воспалённые ото сна веки, как Вий.
Столь резко от чувства падения он давно не просыпался. Но сон по пробуждении вспомнить не смог, да и не пытался даже. Помнил лишь чувство невесомости и ощущение сферической перспективы, подобное эффекту, что на бессмертных картинах Водкина.
– Что снилось? – спросила мать в халате, застывшая с чашкой на блюдце в руках.
Мать в прихожей, возле открытой нараспашку двери в его таинственную комнату, в обитель безбрачия.
От переполненной фарфоровой чаши с растрескавшейся эмалью вместе с паром квартирка быстро и приятно наполнялась дешёвым быстрорастворимым ароматом чёрного кофе.
Сын пробуждается, она это чувствовала материнством и стояла в проходе; отхлебнула жижу из чашки, дабы поверхностное натяжение жидкости не прорвалось и содержимое не вылилось на линолеум в прихожей или на махровый розовый халат. Улыбнулась морщинами и стала ждать ответа страдающего от пробуждения в грязный лютый мир – беспечного сына.
– Не помню, – спросонья потирая одной рукой глаза и натягивая на голые бледные ноги одеяло другой, зевая, с неимоверным усилием ответил матери её странный, единственный сын.
Он уже представлял себя себе со стороны, осведомляясь, что упираемый в подушку великолепный стояк приятно тянущий трусы незаметен. Он похлопал глазами стряхивая остатки сна на простынь и начал умничать:
– Ничего там интересного и быть не может, я не запоминаю и не записываю сны уже давно.
– Ты что-то бормотал. Не поняла что. Может покойники приходили? Или ещё кто… А может, дэвушка? Хе-хе.
– Мам, ну не помню, правда… проходи уже в свою комнату и ори оттуда…
– Ну иди ешь тогда, я кашу сварила, – сказала она и двинулась, после чего матерно выругалась из-за того, что немного всё же пролила на пол, но пошла дальше, прибавив на ходу: – Петровна вчера звонила, забыла сказать тебе. К ней приходил, опять.
– Встаю, – он широко зевнул, – ко мне не приходили.
– Вот, а говоришь, что не помнишь. Врун.
Он улыбнулся, медленно поднялся опираясь на локоть, присел, коснулся стопами прохладного линолеума, тапочки он отрицал, всегда ходил босиком; сдвинул подушку на место где должна быть голова, но, так, чтобы она не накрывала лужу, лужица должна подсохнуть, желательно на солнечном свету или должна естественно выпариться; посмотрел на бьющуюся о стёкла муху, надел домашнюю футболку, снял со стула домашние штаны и стал медленно натягивать их, словно они его заставляют себя натягивать. После сна его всегда немного знобило. Шорты он не носил не только на улице, даже в самую адскую жару, которая длится неделю в году, но и дома, из-за культурного приличия и из чувства эстетического превосходства над низшими, за всё это скопом его все близкие осуждали. Затем, после многозначительного молчания с вытягиванием лица, он из сидячей позы с не до конца натянутыми штанами крикнул в соседнюю комнату, прямо сквозь стену:
– А кто к ней приходил на этот раз?
– Дядя Миша, который старовер, ты его не помнишь, он умер, когда ты был ещё совсем маленький.
– На спинке дивана лежал опять, повернувшись лицом к стене?
– Ага.
– Она на диване спала?
– Да.
– И он прямо над ней лежал?
– Так точно!
– Прямо как я, когда был маленький. И дядя Миша никакой не старовер, а старообрядец. Объяснял же тысячу раз. И конечно я помню его, правда, только, что он когда умирал, взял тебя за руку и сказал на марийском: «Марина… Как умирать то не хочется!..» Потом посмотрел мне в глаза с завистью. А ты мне перевела его слова, спасибо большое. Это было страшнее, чем вой старух в подъезде и отпевание.
– Так и перевела? Странно, даже не помню этого и их язык уже забыла.
– Зато я помню.
– А я помню, как его обронили, когда выносили. Ну, неважно, иди ешь уже. Остынет.
– Важно, – сказал он. – Кто сегодня у Петровны дежурит?
– Я схожу, – чётко послышалась из соседней комнаты благая весть. – Я сегодня выходная. Ну и память у тебя!
– Точно! Прогуляюсь тогда до работы, поработаю.
– Валяй… У тебя сколько трусов?
– Не знаю.
– Посчитай.
– Вот мне заняться нечем.
Вдруг с улицы раздался металлический стук и скрежет, сперва, Кирилл аж дёрнулся, затем уже раздался глухой стук пористой кости по стеклу. На металлический водоотлив сел жирный ворон и пытался клюнуть муху или на что-то многозначительно намекнуть пленному человеку за стеклом. Ворон осмотрел комнату, внимательно, взглянул на человека огромным чёрным оком, а утренний человек с расстегнутой ширинкой подошёл к окну по ту сторону бетонной тюрьмы, наклонился, осмотрел птицу пока та не улетела и зашторил окно резким движением. В комнате стало мрачней, шторы плотные и плохо пропускали свет, такие особенно хороши в гостиницах. Не часто удаётся рассмотреть птицу с такого близкого расстояния. За окном ещё несколько секунд слышалось порхание огромных чёрных крыльев и удаляющееся картавое карканье. А ведь он мог запросто разбить стекло своим огромным чёрным клювом исполина.
Кирилл пошёл чистить зубы. Включил свет. Душ он с утра не принимал, после работы всё равно придётся смывать пыль, лишь почистив зубы умылся, собрал в собранное из рук гнездо воды и глядя в грязное зеркало круто уложил патлы назад водопроводной водой, с боков зачесал их за уши, как босс мафии или сицилиец, в его представлении. Многим людям просто необходима укладка, ему же просто достаточно умыться. Промыл уши. Бриться не стал, сбрил лишь пару волосков на выпирающей родинке на правой щеке. Запер дверь на шпингалет. Стянул штаны вместе с белыми трусами до колен. Стояк уже завершился. Наклонять член не пришлось. Сел на холодный унитаз немецкой модели с плашкой для тщательного изучения собственных фекалий на наличие глистов, взял газетку с пластмассовой стиралки, которая ставится на ванну, почитал некрологи, задумался. Приятно облегчился во всех смыслах испытав прекрасное утреннее самочувствие. Нигде никаких болей – уже счастье. Смыл последствия опорожнения здорового извилистого кишечника потянув за винтажную цепь. Подтёрся бумагой скверного качества не выдерживающей давление пучка пальцев на грязный анус, ещё раз смыл, уже подло использованную бумагу, не сразу, вода набирается долго. В его семье никогда не скапливали отработанную туалетную бумагу в ведре возле унитаза, как многие предпочитали это делать. Встал, внимательно осмотрел фаянс на признак чиркашей и убедившись в их полном отсутствии вымыл вдобавок зад в ванной со специальным, отдельным хозяйственным мылом для жопы, вымыл руки, предельно тщательно. Несчастный кусочек мыла в мыльнице на бортике ванной выглядит отчуждённо, он это случайно приметил. Самый грустный кусок мыла на всём белом свете. Возможно когда-то кто-то из гостей мыл им руки по незнанию. После всего произошедшего руки он вымыл ещё дважды, левую трижды, другим мылом, счастливым ароматным мылом с запахом химических цветов, красующимся на уголке раковины. Натянул трусы, затем бежевые штаны, застегнул ширинку. Слияние культур несёт странные отголоски, иногда полезные. Выключил свет.
Завершив обязательные очистительные утренние интимные ритуалы он вернулся в свою комнату; по пути заглянул в комнату матери, убедиться: не пошла ли она занимать кухню приготовлением второй кофейной порции.
Мать у себя. Полулёжа в кровати уже ответственно разгребает какие-то квитанции. Матери обожают квитанции.
Он взял очки со стекла письменного стола, лежали они на той самой высокохудожественной книге, надел их и шмыгнул в кухню завтракать и варить свой заветный утренний кофе о котором уже даже мечтал и после которого возможно снова придётся яростно испражняться.
Убогое домашние бытие определило праздное сознание. Мать уже стояла за плитой с почерневшей от времени грузинской туркой. И как она только успела переметнуться? Пришлось ждать, пить воду и поглощать кашу неестественно сжавшись всем телом стоя у окна. Благо, что тело не огромное.
Кухня хрущёвки маленькая и напоминает каморку заводчан, где они обедают во время «экватора» или пьют с конфетками и овсяным печеньем чай перед «вечеринкой», правда здесь вся мебель и плитка в белых, но потемневших, тонах, а в упомянутых каморках голые бетонные стены или белые кирпичи. Всё к чему не прикоснись – скрипит и болтается. Дверцы кухонных ящиков перекошены. Некому чинить мебель, нет в доме мужчины, но это не всегда противоречит тому, что самое бесполезное, что есть в жизни ребёнка – это отец.
– Может переселим Петровну к нам? – спросил Кирилл с набитым ртом глотая вязкий комок геркулесовой каши, чтобы прервать кухонное затишье. Проглотив он добавил: – Есть же свободная комната с грюндиком, никто к нам больше не приходит в гости, со всеми разругались. И тебе переться не придётся через весь город. Двадцать минут идти, как-никак.
– Пережёвывай. Кто долго жуёт, тот долго проживёт.
– Кафка не долго жил.
– Хуяфка, – пошутила она. – Предлагала я ей. Не хочет. Старики не любят переселяться из своих привычных нор. Очень скоро сам поймёшь.
– Забыл спросить… Что врач сказал? Ты же в поликлинику ходила.
– Ага. На той неделе.
– С моей работой о таком не паришься.
– Шесть часов в живой очереди простояла, хотя, почти живой, чтоб врач сказала, что если бы ей тогда сделали операцию она бы умерла.
– Зато молодой хирург попрактиковался бы для науки.
Кирилл доел, ел он давно уже быстро, как Наполеон, обступил мать у ржавой плиты, залил кастрюлю с ложкой в раковине ледяной водой, улыбнулся и пошутил:
О проекте
О подписке
Другие проекты