В квартире Адлеров, просторной и удобной, стояла тяжелая мебель красного дерева, призванная служить целым поколениям, но не сочетавшаяся с причудливыми, заимствованными у природы линиями архитектуры модерна. Дед Ракели, антиквар, оставил своим потомкам в наследство картины, ковры и украшения превосходного качества, хоть и вышедшие из моды. Ракель, выросшая в утонченной среде, старалась жить изысканно, хотя доходы мужа и то, что она зарабатывала уроками музыки, не шли ни в какое сравнение с богатством деда. Элегантность этой женщины заключалась в скромности, ибо вычурность отвращала ее так же, как и хвастовство. С детства ей внушили, что рискованно возбуждать в ближнем зависть.
В углу комнаты, возле окна, выходящего на улицу, стояло фортепиано фирмы «Блютнер», принадлежавшее семье целых три поколения. То был рабочий инструмент, на котором занималось большинство учеников Ракели, и одновременно ее единственная отрада в часы одиночества. Она мастерски играла с самого детства, но в ранней юности, поняв, что для сольных концертов ей недостает таланта, примирилась с тем, что станет преподавать. Преподавала она хорошо. Зато ее сын был музыкальным гением, какие встречаются редко. Уже в три года Самуил садился за фортепиано и наигрывал со слуха любую мелодию, даже если слышал ее всего однажды, но предпочитал скрипку, потому что, как он сам говорил, ее можно носить с собой повсюду. Ракель не могла больше иметь детей и всю материнскую любовь изливала на Самуила. Она обожала сына и не могла не баловать, ведь ребенок не создавал проблем, был вежливым, послушным и прилежным.
Через полчаса Ракель услышала с улицы какой-то нестройный шум и выглянула в окно. Увидела с полдюжины юнцов, похоже пьяных: они шли, выкрикивая нацистские лозунги и оскорбляя евреев. Кровососы! Гады! Убийцы! Это она уже слышала и читала в газетах и немецких брошюрах. Один нес факел, другие вооружились палками, молотками и обрезками металлических труб. Ракель отвела Самуила от окна, задернула шторы и собиралась уже спуститься и позвать мужа, но мальчик вцепился в ее юбку. Самуил привык оставаться один, но теперь так испугался, что мать решила немного подождать. Гомон на улице стихал, и она предположила, что шествие удаляется. Вынула жаркое из духовки и стала накрывать на стол. Радио включать не захотела. По радио всегда передавали скверные новости.
Петер Штайнер принял друга в подсобке своей аптеки, где их ждала партия в шахматы, начатая накануне вечером, и бутылка бренди, уже наполовину опорожненная. Знаменитая «Аптека Штайнера» принадлежала семье с прадедовских времен, с 1830 года, и каждое следующее поколение заботилось о том, чтобы поддерживать ее в превосходном состоянии. Там еще сохранились полки и прилавки резного красного дерева, бронзовые аптечные принадлежности, привезенные из Франции, и дюжина старинных хрустальных флаконов: не один коллекционер зарился на них и хотел купить; владелец уверял, что они стоят целое состояние. Витрины, смотрящие на улицу, были по краям расписаны гирляндами цветов, пол выложен португальской плиткой, несколько исхоженной за столетие с лишним, а клиенты возвещали о своем приходе звоном серебряных колокольчиков, подвешенных к двери. «Аптека Штайнера» выглядела так живописно, что привлекала туристов, о ней писали в прессе, ее фотографии помещали в альбомы как символ города.
От Петера не укрылось, что Рудольф Адлер пришел так рано в рабочий день.
– Что с тобой? – спросил он.
– Сам не знаю: трудно дышать. Похоже на сердечный приступ.
– Нет, дружище, для этого ты слишком молод. Это нервы, у тебя стресс. Выпей рюмочку – лечит от всех болезней, – возразил Штайнер, наливая ему двойную порцию.
– В этой стране уже невозможно жить, Петер. Нацисты нас обложили со всех сторон. Кольцо репрессий сжимается все теснее, захватывает всех. Нам нельзя заходить во многие рестораны и магазины, нашим детям угрожают в школах, нас лишают работы в государственных учреждениях, конфискуют наш бизнес, наше имущество, запрещают заниматься нашей профессией или любить человека другой крови.
– Такая ситуация неприемлема, скоро все наладится, вот увидишь, – проговорил Петер, не слишком-то веря собственным словам.
– Ты ошибаешься. Дела хуже с каждым днем. Нужно страдать избирательной слепотой, чтобы думать, будто мы, евреи, еще можем как-то нормально существовать. Мы под угрозой, насилия не избежать. Каждый день издаются новые законы.
– Мне так жаль, дружище, так жаль! Как я могу тебе помочь?
– Ты и так сделал для меня много, но теперь тебе нас не защитить. Фашисты считают нас злокачественной опухолью и хотят вырвать из тела нации. Шесть поколений моей семьи жили в Австрии! Унижения множатся. Что еще могут у нас отнять? Только жизнь, больше ничего не осталось.
– Никто не может отнять твое звание врача и твое имущество. Это была хорошая мысль – переписать кабинет и квартиру на мое имя.
– Спасибо тебе, Петер. Ты мне как брат… Самые низменные инстинкты вырвались на свободу. Гитлер уже давно у власти, и он попытается завладеть Европой. Я думаю, он втянет нас в войну. Ты представляешь себе, что тогда начнется?
– Еще одна война! – воскликнул Штайнер. – Нет, это будет коллективное самоубийство. Мы получили урок в предыдущей войне. Вспомни этот ужас… поражение…
– Мы, евреи, – козлы отпущения. Половина моих знакомых пытаются бежать. Я должен уговорить Ракель уехать.
– Уехать? Куда? – встревожился Штайнер.
– Лучше бы в Англию или в Соединенные Штаты, но туда почти невозможно получить визу. Я знаю людей, которые уехали в Южную Америку…
– Как это – ты, и вдруг уедешь? Что я буду без тебя делать?
– Может, только на время. И потом, я еще не решился, и сначала нужно уговорить Ракель. Мы годами трудились, строили эту жизнь – Ракель будет нелегко все бросить, оставить отца с братом. Уговорить Лию тоже будет непросто, но не взять ее с собой я не могу.
– Это отчаянное решение, Руди.
– Я обязан думать о Самуиле. Мой сын не должен расти парией.
– Надеюсь, ты не уедешь, но если уедешь, о твоем имуществе я позабочусь. Когда вернешься, оно будет ждать тебя в целости и сохранности.
Они налили по второй рюмке, и тут снаружи донеслись крики и топот. Друзья выглянули в дверь и увидели толпу, наводнившую улицу: мужчины, юноши и даже женщины выкрикивали угрозы и партийные лозунги, потрясали молотками, дубинками и другими увесистыми предметами. «К синагоге! В еврейский квартал!» – вопили идущие впереди. Полетели камни, послышался характерный звон разбитых стекол, сопровождаемый победными криками. Толпа была как единый зверь, воспламененный радостной жаждой крови.
– Помоги мне закрыть аптеку! – воскликнул Штайнер, но Адлер уже выскочил на улицу и побежал к своему дому.
Ночь наполнилась ужасом. Только через десять минут Ракель Адлер поняла всю серьезность происходящего: задернутые шторы заглушали грохот и крики. Она думала, что вернулась кучка юнцов, которые шумели чуть раньше. Чтобы отвлечь Самуила, попросила его что-нибудь сыграть, но мальчик словно оцепенел, уже предчувствуя трагедию, реальность которой Ракель пока отказывалась признавать. Вдруг что-то ударило в окно, и стекло разлетелось на тысячу осколков. Первой мыслью было подсчитать, во что им обойдется ремонт, ведь стекло было вырезано на заказ. И тотчас же второй булыжник разбил другое стекло, штора оторвалась от карниза и повисла на последнем креплении. Через дыру в окне Ракель увидела кусочек багрового неба, вдохнула запах дыма и копоти. Дикие вопли вихрем ворвались в квартиру, и тогда она поняла, что творится нечто куда более опасное, чем выходки пьяных юнцов. Яростному ропоту толпы вторили крики панического страха, звон бьющихся стекол не прекращался ни на миг.
– Рудольф! – в ужасе закричала она, схватила Самуила за руку и потащила к двери.
Мальчик едва успел подхватить футляр со скрипкой.
От кабинета Рудольфа квартиру отделяла только широкая мраморная лестница с деревянными, украшенными бронзой перилами, но Ракель туда не добралась. Теобальд Фолькер, сосед с третьего этажа, отставной военный, с которым она едва перемолвилась парой слов, перехватил ее в коридоре и преградил путь. Она оказалась прижата к широкой груди старого ворчуна, тот что-то невнятно бормотал, а она вырывалась и звала мужа. Прошло больше минуты, прежде чем она поняла, что Фолькер не пускает ее на первый этаж, потому что налетчики уже выломали дверь из резного дерева с витражом и ворвались в вестибюль.
– Идемте со мной, фрау Адлер! – рявкнул сосед голосом, явно привыкшим отдавать команды.
– Там мой муж!
– Вам нельзя спускаться! Подумайте о сыне!
И он подтолкнул ее вверх по лестнице, к собственной квартире, где Ракель никогда прежде не бывала.
Жилище Фолькера было таким же, как у Адлеров, но не светлым и изысканным, как у них, а темным и холодным: скудная мебель, из украшений только пара фотографий на полочке. Сосед силой затащил Ракель в кухню, а Самуил, вцепившись в свою скрипку и словно онемев, шел следом. Фолькер открыл узенькую дверцу стенного шкафа и жестами велел спрятаться там и сидеть тихо, пока он не вернется. Дверца закрылась, Ракель с Самуилом стояли в тесноте, прижавшись друг к другу, погруженные в полную тьму. Они слышали, как Фолькер передвигает что-то тяжелое.
– Что случилось, мама?
– Не знаю, милый, стой спокойно и молчи… – шепнула Ракель.
– Папа не найдет нас здесь, когда вернется, – проговорил Самуил тем же серьезным тоном.
– Это ненадолго. В дом ворвались злые люди, но они скоро уйдут.
– Это нацисты, да, мама?
– Да.
– Все нацисты плохие, мама?
– Не знаю, сынок. Должно быть, есть и хорошие и плохие.
– Но плохих, наверное, больше, – подытожил мальчик.
Теобальд Фолькер уже служил в армии, когда ему выпало на долю защищать Австро-Венгерскую империю в 1914 году. Он происходил из крестьянской семьи без каких-либо военных традиций, но сумел выслужиться. Ростом под метр девяносто, он обладал недюжинной силой, был по характеру дисциплинирован, то есть рожден для военной службы, но втайне писал стихи и мечтал, как славно было бы жить в мирном селении, возделывать землю и держать скот, рядом с женщиной, которую он любил с отроческих лет. За четыре года войны он потерял все, что придавало смысл жизни, – единственного сына, в девятнадцать лет погибшего в бою, обожаемую жену, которая с горя покончила с собой, и веру в родину: в конечном итоге оказалось, что родина – всего лишь идея и знамя.
Когда закончилась война, Фолькеру стукнуло пятьдесят два года, и он остался при звании полковника и с разбитым сердцем. Он сам уже не помнил, за что сражался. Поражение встретил, истерзанный призраками двадцати миллионов убитых. Для него не нашлось места в разрушенной Европе, где в братских могилах гнили вперемешку останки мужчин, женщин, детей, лошадей и мулов. Несколько лет он держался на должностях, недостойных его звания, разделяя жалкую участь побежденных, пока возраст и недуги не вынудили его выйти в отставку. С тех пор он жил один, читал, слушал радио и сочинял стихи. Раз в день выходил купить газету и все необходимое, чтобы приготовить еду. Медали героя все еще красовались на старом мундире, и Фолькер надевал его на каждую годовщину перемирия, ознаменовавшего распад империи, за которую старый воин бился четыре ужасных года. В такой день он чистил и отглаживал мундир, полировал до блеска медали и смазывал оружие; потом открывал бутылку крепкой водки и методично напивался, проклиная свое одиночество. Фолькер оказался среди немногих жителей Вены, которые не вышли приветствовать немецкие войска в день аннексии, поскольку не отождествлял себя с этими людьми, марширующими гусиным шагом. Наученный горьким опытом, он не верил в патриотический пыл.
В доме взрослые сторонились полковника, который даже не отвечал, когда с ним здоровались; дети его боялись. Все, кроме Самуила. Ракель и Рудольф большую часть дня бывали заняты, каждый на своей работе, а женщина, которая раньше ежедневно прибиралась у Адлеров, уходила в три часа. Если тетя Лия не навещала племянника, мальчик проводил по нескольку часов в одиночестве, делал уроки и занимался музыкой. Вскоре Самуил обнаружил, что, когда он играет на скрипке или на фортепиано, сосед незаметно спускается со своим стулом, садится в коридоре и слушает. Хотя его никто об этом не просил, Самуил стал оставлять дверь открытой. Он старался играть как можно лучше для публики из одного человека, который внимал в почтительном молчании. Они никогда не разговаривали, но, встречаясь в доме или на улице, обменивались легким кивком, еле заметным, так что Ракель не догадывалась о необычных отношениях, связывавших ее сына и Фолькера.
Заперев соседку и мальчика и прикрыв дверцу стенного шкафа кухонным столом, полковник поспешно переоделся в серый мундир с золотыми эполетами и полным набором медалей, нацепил кобуру с люгером, устаревшим, но в прекрасном состоянии, и встал в дверях своей квартиры.
Петер Штайнер задержался на несколько минут, закрывая витрину аптеки деревянными ставнями и опуская на дверь металлическую штору. Он надел пальто и выбежал через заднюю дверь, намереваясь догнать своего друга, но даже по узкой боковой улочке, выкрикивая угрозы, двигалась возмущенная толпа. Петер вжался в дверь подъезда, прячась от налетчиков, дожидаясь, когда они исчезнут за углом. Был он дюжий, краснолицый, с белокурым ежиком, жестким, как щетина; глаза, очень светлые, были словно подернуты поволокой, а мощными руками тяжелоатлета он выигрывал любое состязание в силе. Кроме своей жены, он никого не боялся, но все же решил избежать столкновения с разнузданной ордой варваров и пошел в обход, молясь, чтобы Рудольф Адлер поступил так же. Через несколько минут аптекарь убедился, что толпы наводнили весь квартал и пробиться к кабинету друга не получится. Думал он недолго – влился в человеческую массу, вырвал партийный штандарт из рук какого-то юнца, который не осмелился протестовать, и понесся в общем потоке, потрясая стягом.
Одолев эти несколько кварталов, Петер Штайнер постиг, в какой хаос погрузился тихий район, где традиционно жили и работали члены многочисленной еврейской общины. В витринах не осталось ни одного целого стекла, всюду горели костры, куда бунтующие бросали все, что выносили из домов и контор; подожженная с четырех концов синагога пылала под невозмутимыми взглядами пожарных, готовых вмешаться, только если пламя перекинется на соседние здания. Петер видел, как раввина волокли за ноги и его голова, вся в крови, колотилась о камни мостовой; видел, как избивали мужчин; как с женщин сдирали одежду и вырывали пряди волос; как хлестали детей по лицу, а на стариков мочились, пинали их ногами. С некоторых балконов зеваки подзуживали нападавших, а в одном окне кто-то приветственно поднял правую руку, в левой сжимая бутылку шампанского, но в большинстве особняков и многоквартирных домов двери были заперты, а на окнах опущены шторы.
Ужасаясь тому, что с ним происходит, аптекарь осознал, до чего заразительна звериная энергия толпы: он тоже чувствовал дикарскую тягу к свободе, рвался крушить, жечь и вопить до хрипоты – сам превращался в чудовище. Задыхаясь, покрытый потом, с пересохшим ртом и мурашками по всему телу от выброса адреналина, он скрылся за деревом и присел на корточки, стараясь отдышаться и обрести разум.
– Руди… Руди… – бормотал он все громче и громче, пока имя друга не вернуло ему рассудок.
Нужно отыскать его, спасти от яростной толпы. Петер поднялся на ноги и двинулся вперед: штандарт и чисто арийская внешность служили ему защитой.
Как Штайнер и боялся, врачебный кабинет Адлера был разгромлен, стены исписаны ругательствами и разрисованы партийными символами, дверь выломана, все стекла побиты. Мебель, стеллажи, лампы, медицинские инструменты, склянки с лекарствами – все разбросано по мостовой. А друг бесследно исчез.
Полковник Теобальд Фолькер встретил первых налетчиков, стоя со скрещенными руками на пороге своей квартиры. Дверь выломали меньше четверти часа назад, а они уже распространились по дому, точно крысы. Фолькер предположил, что консьержка или кто-то из жильцов выдал евреев, – может быть, даже пометил квартиры, потому что позже, обходя здание, он увидел, что нападавшие какие-то двери выломали, а какие-то не тронули. Дверь Адлеров осталась цела, поскольку была приоткрыта.
С полдюжины мужчин и юнцов, опьяненных насилием, – у всех на руках повязки со свастикой, – показались на лестничной площадке, выкрикивая оскорбления и нацистские лозунги. Один, вроде бы предводитель, столкнулся с полковником лицом к лицу. Он держал в руках железную трубу и уже занес ее для удара, но мгновенно остолбенел при виде монументального старца в мундире прошедших времен: ветеран властно взирал на него сверху вниз.
– Ты еврей? – пролаял налетчик.
– Нет, – отвечал Фолькер, не повышая голоса.
Тут раздались досадливые крики: налетчики не обнаружили никого в квартире Адлеров. Двое мужчин немного постарше поднялись по лестнице к Фолькеру.
– Сколько евреев живет в доме? – спросил один.
– Не могу сказать.
– Посторонитесь, мы обыщем вашу квартиру!
– По какому праву? – вопросил полковник, и рука его потянулась к кобуре с люгером.
Мужчины обменялись короткими фразами и решили, что не стоит возиться со стариком. Он такой же ариец, как и они, к тому же вооружен. Они спустились в квартиру Адлеров и стали помогать другим крушить все, что находили внутри, от посуды до мебели, и выкидывать в окна все, что попадалось под руку. Несколько человек втащили на балкон фортепиано, собираясь сбросить вниз и его, но инструмент оказался тяжелее, чем они думали, и его предпочли выпотрошить.
О проекте
О подписке