Графиня Елена Александровна по матери была племянница некоей весьма светской, много принимавшей и любимой в Петербурге старушки, графини Лахницкой, рожденной Буйносовой (муж ее, давно умерший генерал-адъютант, был родной брат Гедвиги Казимировны). У нее познакомилась она в одно прекрасное утро с прибывшею из Москвы, незнакомою ей да тех пор племянницей этой тетки, дочерью ее родного брата, Антониною – «Tony» – Буйносовой, которую старушка выписала к себе на житье, так как, говорила она, вздыхая, на ушко графине Драхенберг, «брат мой совсем разорился, бедной девочке есть нечего дома». Узнав об этом, Елена Александровна по свойственной ей восторженности и мягкости сердца сочла нужным оказать девушке самый горячий прием, стала с первого же раза называть ее «ma cousine» и «ты», хотя, в сущности, ровно никакого родства между ними не было, приглашала постоянно к себе, вывозила на балы, на которых старуха-тетка перестала уже бывать. Действительные двоюродные братья «Тони», сыновья графини Лахницкой, оба женатые и занимавшие уже видные положения, были гораздо менее сочувственно расположены к своей бедной родственнице. Они – да и вообще таково было впечатление, произведенное юною москвичкой в петербургском high life, – находили, что при ее «незавидном материальном положении» она должна была бы чрезвычайною скромностью «se faire, pour ainsi dire, excuser sa trop éclatante beauté»36, a она, напротив, «смотрит и говорит так величаво, будто уверена, что весь мир должен быть у ног ее». На это графиня Драхенберг пламенно возражала, что «Тони тысячу раз права; что в другие, лучшие времена, когда у людей было больше поэзии в сердце, весь мир действительно лежал бы у ног такой красавицы», и старалась доказать это всем молодым людям, 37-«jeunes gens à prendre» своего круга, которым беспрестанно ставила на вид, как «они глупы», не предлагая руки своей и сердца ее «splendide cousine»-37, как выражалась она, «jeunes gens à prendre» отвечали ей на это, смеясь, что кузина ее, без сомнения, хороша на диво, но что она уж «слишком умная и ученая»… У графини за этим опускались руки: ей было хорошо известно, каким пугалом представляются «ум» и «ученость», да еще у женщины, Боже мой! в золотой среде петербургского яхт-клуба… Так прошла целая зима, a в конце ее умерла почти внезапно старушка Лахницкая. За этою смертью Тоня Буйносова оставалась в Петербурге без крова, так как ни один из ее двоюродных братьев не предложил ей поселиться у него в доме. Предложила Елена Александровна. Но девушка не согласилась принять «положение приживалки» у этой мифической родственницы; «а другого, как ни верти», откровенно сказала она ей, «мы с тобою для меня не выкроим».
– Да, ты такая, – задумчиво заметила на это графиня, – для тебя все или ничего.
– A пока придет, – промолвила Тоня, кривя свои побелевшие от внутренней кипени губы, – отправляюсь в Москву на черствый хлеб моего маркиза-папаши.
– И неужели не вернешься более в Петербург?
Красавица глянула прямо в лицо спрашивавшей:
– Вернусь, когда буду хоть наполовину так же богата, как ты.
Она действительно уехала на другой день, и графиня с тех пор совершенно, как говорится, потеряла ее из виду. Друг другу они не писали… Так прошли целые четыре года.
И вот одним сияющим июньским днем, совершая свою обычную утреннюю прогулку в обществе попавшихся ей по дороге Троекуровых, отца и дочери, и недавно представленного ей итальянца, маркиза Каподимонте, увидела она шедшую по аллее навстречу им стройную, очевидно, новоприезжую в Люцерн даму в восхитительном туалете, в котором опытный глаз светской женщины тотчас же признал произведение великого Ворта. «Из Парижа, и непременно русская!» – сказала она себе, взглянула пристальнее…
– Tony! – вскрикнула она в изумлении.
– Я! – ответила та, спокойно улыбаясь и подходя к ней.
Графиня радостно схватила ее за обе руки, прижалась губами к ее щеке.
– Ты здесь… давно ли?.. Замужем… за кем? – вырывались у нее торопливо один за другим вопросы.
– Замужем, да! – коротко ответила дама.
И, оборачиваясь к Троекурову, который, приподняв учтиво шляпу, отходил от них с дочерю под руку:
– Le général ne me reconnaît pas, il paraît38? – проговорила она веско.
Он чуть-чуть сдвинул брови, но все так же учтиво приподнял шляпу еще раз:
– Узнаю теперь: госпожа Сусальцева, если не ошибаюсь? – ответил он на том же французском языке.
«Су-саль-цева, quel nom cocasse39!» – пронеслось в голове графини, между тем как молоденькая дочь Троекурова не то тревожно, не то с каким-то жадным любопытством – показалось Елене Александровине – вскидывала на «Тоню» свои лучистые глаза.
– Папа, тебе пора в ванну! – как бы вспомнила она чрез миг, увлекая отца вперед по аллее.
Молодые женщины остались одни.
– Ну рассказывай скорее про себя, рассказывай все, все! – торопливо заговорила графиня Драхенберг, подхватывая «кузину» под руку и усаживая ее рядом с собою на ближайшей скамейке.
Через четверть часа она знала о ней все в главных чертах, дополняя остальное своим фейерверочным воображением. «Tony богата, очень богата теперь… Конечно, au prix d’une mésalliance40». Ho графиня не видела в этом особенного неудобства. «Родовые предрассудки», говоря демократическим языком, никогда не пускали особенно глубоких корней в мировоззрение русского общества; да и в силу чего держались бы они?
У нас нова рожденьем знатность,
И чем новее, тем знатней41,
замечено недаром великим поэтом… A графиня Елена Александровна к тому же, столько же из противоречия «балтийскому феодализму» наскучившего ей мужа, сколько из личного убеждения 42-«qu’il faut être de son siècle», издавна почитала и заявляла себя женщиной «либеральною» и безусловною поклонницей новейших прогрессов… Она поэтому тотчас же рассудила, что Tony, выйдя замуж за этого «richissime négociant», поступила как умная женщина, «comme une personne d’esprit, qu’elle est»… что, конечно, довольно неприятно называться madame Sousaltzef и что особу с такою фамилией княгиня Андомская в Петербурге ни за что не допустит перейти за порог своей гостиной… «Mais on peut parfaitement se ficher de la princesse Andomcki après tout-42!» отважно возражала она себе тут же, «а если муж Тони сколько-нибудь приличен, то они со своими миллионами везде будут приняты… Ведь ездят же все к биржевикам Доконаки и Гинекену…»
– Ну вот, ты и добилась своего! – радостно говорила она «кузине». – Помнишь твои слова пред отъездом?.. Так и вышло: из «ничего» «все».
– Не совсем, – проговорила, чуть поморщившись, та и поспешно прибавила, – но главное сделано: я почти в седле (j’ai le pied dans l’étrier)…
Графиня, как бы поймав на лету недоговоренную ею мысль, громко рассмеялась:
– Да, говорят же ведь теперь, что надо только раз уметь выйти замуж, a там…
Появление мужа Тони прервало их разговор. Он произвел на графиню очень благоприятное впечатление. «Слишком плотен, но хорош лицом и одеваться умеет», – решила она по первому взгляду. Когда же на вопрос его жены по-английски, где он был, Сусальцев на том же языке – несколько уличным лондонским акцентом, 43-«avec un accent quelque, peu cockney», не могла не заметить она, – но совершенно свободно ответил, что ходил на почту справляться, не получено ли на их имя писем, poste restante, – светская барыня нашла, что он «совершенно приличен pour un mari»-43, и положила принять его под свое особое покровительство.
Она и чета Сусальцевых стали неразлучны с того дня, виделись с утра до вечера, совершали вместе прогулки по горам и озеру, устраивали пикники на высотах Аксенштайна[23]. К ним обыкновенно присоединялся маркиз Каподимонте, человек очень светский, «приятный», начитанный и умный, ухаживание которого за нашею графиней становилось с каждым днем все заметнее… Она со своей стороны как бы не замечала этого ухаживанья и старалась держаться с обожателем своим тех «товарищеских», чуть-чуть фамильярных приемов, которыми женщина дает чувствовать не нравящемуся ей мужчине, что он «ни на что более претендовать не должен». Она была в те дни в каком-то стихе брезгливости, при котором и салонный flirt и amour de tigre были ей равно противны. «Моя созерцательная жизнь (ma vie contemplative) вполне удовлетворяет меня, и я ничего другого не прошу от судьбы», – говорила она и про себя, и вслух, наслаждаясь совершенно искренно, как всегда это бывало у нее, сознанием объявшего ее теперь полного бесстрастия и соответствовавшим такому настроению ее духа величавым спокойствием окружавшей ее альпийской природы… Маркиз чуть-чуть вздыхал вслед за такими ее заявлениями, но все так же мягко, осторожно и упорно продолжал, выражаясь языком поэтов, сыпать под стопы ее розы своего «ничем не сокрушимого» боготворения. «Allez, cela flatte toujours une femme44!» – говорила ему по этому поводу в виде поощрения г-жа Сусальцева своим вечно ироническим тоном. Муж ее зато пользовался всяким случаем выражать влюбленному итальянцу свое безграничное к нему сочувствие. Он видимо изучал его и старался подражать изящной непринужденности всего его внешнего склада, его манере покручивать, прищуриваясь, усы, носить шляпу под известным углом наклона и закидывать небрежно ногу одну на другую. При каждой встрече с ним он жал ему в избытке чувства руку с такою силой в своих огромных лапах, что тот каждый раз морщился от боли и отправлял мысленно к черту московского медведя. Сам Сусальцев в обществе играл по большей части в молчанку, но самым внимательным образом прислушивался к занимательным рассказам много видевшего маркиза и к «умным разговорам», ими вызываемым, заявляя о принимаемом ими в них интересе одобрительным кивком или значительною усмешкой в пору, – иной раз целою несложною, но правильно произнесенною фразой… «Он по-французски плох и жены боится», – давно решено было графиней; но когда шла у нее речь о ее protégé45 с другими, она самым серьезным тоном говорила о нем как о человеке, поглощенном обширными экономическими предприятиями, и которому постоянная забота об этих «предприятиях» мешает принимать участие «comme il l’aurait pu à nos frivoles causeries mondaines»46.
С Троекуровыми отношения графини со времени приезда Сусальцевых как бы совсем прекратились. Она не могла не заметить, что ее компания не приходилась по вкусу ни отцу, ни дочери; встречаясь с нею на прогулке, они холодно раскланивались и проходили мимо не останавливаясь. Сусальцев при этих встречах, как бы движимый невольным чувством почтения, скидал поспешно первый шляпу с головы и отвешивал им низкий поклон…
– Вы могли бы быть менее усердны в ваших учтивостях! – желчно отрезала ему однажды жена по этому случаю.
Он слегка покраснел.
– Что же, человек почтенный, – пролепетал он, – и девица дочь его опять…
– Такая же противная фуфыря, как он сам! – перебила она.
Он замолк.
– У тебя что-то с ними есть, Tony, – вмешалась графиня, – vous ne vous aimez pas, pourquoi47?
– Я к ним совершенно равнодушна, – уронила та в ответ с высокомерным и презрительным движением губ, – но имела la malchance48 внушить несчастную страсть одному жалкому господину, которого monsieur de Troekourof прочил в мужья своей царевне, и они мне вдвоем этого простить не могут.
– Вы его знаете? – быстро обернулась графиня к Сусальцеву.
– Кого это-с? – спросил недоумело тот.
– A вот этого, которого жена ваша называет «жалким господином».
– Знаю-с, – широко осклабился он.
– И что же он, в самом деле жалкий?
– Ничего не «жалкий», – возразил он, самодовольно встряхивая плечом, – весьма даже благоприличный, по-моему, и вполне комильфотный молодой человек… A, впрочем, как вам известно, ваши женские вкусы с нашими редко когда сходятся.
Графиня зорко вскинула глазами на него, на «кузину» и громко рассмеялась.
– 49-Oh, les maris! – вскликнула она, отвечая на какую-то пробежавшую у нее в голове мысль и заметив подходившего к ним в эту минуту маркиза. – Ah, voici notre ami Capodimonte-49! Что же, решено, куда мы отправляемся?.. – Дело шло о решении, куда ехать всею компанией из Люцерна, где всем начинало становиться скучно. Сусальцевы уже второй год проводили за границей, переезжая из Парижа в Швейцарию или на какие-нибудь германские воды и обратно. Дела давно звали мужа в Россию, но он все медлил отъездом: очень уж хорошо жилось ему, очень уж «лестны» были для него успехи жены на «чужой стороне». A успехи ее были несомненны. В том пестром, легко доступном Вавилоне всевозможных «племен, наречий, состояний», что именуется парижским светом, где плебейские звуки ее фамилии «Sou-sal-zef», возглашаемые huissier50 в серебряной цепи на пороге блестящей залы, не шокировали ничьего иноземного уха, a красота, роскошные туалеты и широкое русское хлебосольство ее мужа приманивали в ее дом на обеды и вечера целые тучи поклонников, льстецов и прихлебателей, – она с первого появления своего попала в звезды первой величины. Без нее не обходились ни один праздник, ни одна «première» (первое представление) в театре; Etincelle[24] в «Figaro» чуть не каждую неделю распространялась в детальном изложении о необыкновенных кружевах, тканях, шляпках и уборах, 51-«marqués au coin du goût le plus pur et le-plus distingué», в которых «tout Paris» мог ее видеть на таком-то рауте, бале или приеме нового члена в Académie française; все иностранные sommités и высочества из «Almanach de Gotha»-51, попадающие в постоянно движущийся калейдоскоп «великого града (la grande ville)», спешили представляться ей и расточали ей то, что Пушкин, говоря о Вольтере[25], называл «земных богов напитком»52… Но все это не удовлетворяло ее лично. В натуре ее было презирать то, что легко ей доставалось. Она презирала этот окружавший ее сброд нажившихся вчера богачей изо всех стран вселенной, аристократических имен, носимых людьми с лакейскою наружностью, лавочников, состоящих в звании республиканских министров, весь этот мир цинической рекламы, всепоглощающей корысти и пустозвонства без конца… Роскошь, в которой купалась она (они прожили тысяч триста с половиной за это время), приедалась ей; ей хотелось чего-то другого, власти, влияния, значения. Положение, приобретенное ею, представлялось ей чем-то «не настоящим», самозванным, ему недоставало санкции Петербурга. Ее влекло туда, в этот угрюмый, «скучный Петербург», знакомый по одному лишь сезону, проведенному ею там, и не оставивший в ней особенно отрадных воспоминаний, но в котором, говорила себе она, «есть по крайней мере une vraie société53, общество, к которому принадлежит она по рождению, и роль в котором, казалось ей почему-то, может действительно польстить самолюбию женщины»… Так или иначе, она чувствовала какой-то внутренний зуд «попробовать Петербурга». И чем труднее, сознавала она, было для нее теперь быть снова признанною (réacceptée) там «своею» при том имени, которое она носит, при том муже, «которого она дала себе», тем сильнее сказывалась в ней жажда борьбы и чаяния победы. Она исподволь готовила к ней свои подходы, улавливала в свои тенета всех петербургских перелетных птиц из крупных, завязывая нити «дружеских» отношений с ними, для чего laisser-aller54 парижской жизни представляло ей полное удобство… Игру свою вела она с чрезвычайным искусством. Лукаво холодный задор ее кокетства производил на тех редких избранных, для которых почитала она нужным прибегать к нему, неотразимое обаяние, между тем как безупречная tenue ее в свете, та самая величавость ее приемов, в которой обвиняли ее в петербургских гостиных, когда она была девушкой, и которую теперь находили совершенно уместною в ее положении замужней, красивой и «независимой» (то есть богатой) женщины, вызывала одобрение со стороны самых 55-collets montés из ее соотечественниц. «C’est une femme très bien-55!» возглашали они хором, многодумно кивая челами…
Сама княгиная Андомская, которая, по мнению графини Драхенберг, «не дозволила бы в Петербурге госпоже Сусальцевой перейти за порог ее гостиной», – княгиня Андомская, от преизбытка важности не произносившая уже более буквы а, заменив ее буквою е, как требующею более умеренного раскрытия челюстей, встретившись с нею, с тою же madame Sousaltzef, у английского посла в Париже, протянула ей три пальца и, изобразив на своем 56-couperosé лице нечто вроде намерения улыбки, произнесла почти слышно: Il y é longtemps que vous héhitez Péris-56!.. Да, рассуждала Tony, у нее уже теперь успел образоваться – «a далее еще более будет» – достаточно обширный круг отношений в петербургском grand monde, чтобы иметь ей право надеятся, что, когда она переедет туда, все успеют уже приобыкнуть к ее «невозможной фамилии»… Останется все-таки муж, конечно… Но ведь это неудобство отвратимо: мужа «можно будет там просто не показывать»…
Встреча с Elly Драхенберг являлась для нее новым, очень веским шансом для этого чаемого ею в будущем преуспеяния своего в Петербурге. Ей нужна была именно «так поставленная» в тамошнем свете, с таким решительным характером и такою «горячею головой (tête ardente)» женщина, чтобы послужить ей верным лоцманом, 57-«pour la piloter» между всяких подводных утесов, которые даже при самых счастливых условиях могли бы все-таки встретиться ей на пути. И она обеими руками ухватилась за нее. Графиня в свою очередь была очень рада ей. Она ценила в Тоне ее решительность, ее невозмутимый aplomb-57 и саркастический, чтобы не сказать прямо презрительный, взгляд на жизнь и на людей, представлявшийся молодой вдове такою «силой» сравнительно со способностью к «вечным иллюзиям», которую она торжественно признавала за собою.
– Остается знать, кто из нас счастливее? – говорила ей графиня.
– Счастья нет и вовсе, – коротко ответила на это та.
– О!.. – могла только вскрикнуть графиня. – Ты не веришь в счастье?
– Его нет, повторяю; есть известное состояние духа, как говорится, при котором тебе менее скверно, чем обыкновенно; есть условия жизни, ставящие тебя в возможность менее страдать, чем другие люди; но то абсолютное, всестороннее удовлетворение, которое разумеется под названием счастья, – вещь несуществующая, да и немыслимая.
Elly пристально уперлась ей взглядом в лицо:
– Tu est trop savante, vois-tu58, Tony, и ты никогда, видно, не любила!
– Никогда, это правда, – чуть ухмыльнулась Сусальцева, – a ты?
Графиня вся как бы ушла в себя, глубоко вздохнула и медленно повела головою сверху вниз.
– Ну а что же Каподимонте! – продолжала насмешливо «кузина».
Elly быстро вскинулась и замахала рукой:
– Ах, нет, такого не нужно!..
– Какого же тебе надо?
– Уж не знаю, право… Никого не нужно теперь, никого! – решила она, громко рассмеявшись.
О проекте
О подписке
Другие проекты