Читать книгу «Бездна. Книга 3» онлайн полностью📖 — Болеслава Михайловича Маркевича — MyBook.
 



Он не ухаживал за нею, не расточал слов, но она была околдована с первой минуты… Он овладел ею нежданно, внезапно, – она сама потом не в силах была объяснить себе как… Он сидел однажды у нее после обеда со своею цитрой, на которой играл с каким-то удивительным, захватывавшим за тончайшие нервы слушательниц его выражением. Она внимала ему, не отрываясь взглядом от его поникших к инструменту век, вся захолодела от непонятного, никогда еще до той минуты не испытанного ею волнения… Шегедин оторвал вдруг на полутакте руки от струн и протянул их к ней, устремив на нее в упор свои сверкавшие черные глаза. Она поднялась с места и безответно, безвластно пошла на этот немой зов… Он охватил ее стан железною рукой, привлек к себе, приник к ее губам пылающими губами… Она ничего далее не помнила…

Из Крейцнаха он поехал за нею на Таунское озеро в Гмунден, где мальчику ее предписано было пользоваться горным воздухом. Русских там не было никого, ниже каких-либо знакомых графини из чужеземцев. Она свободно могла отдаваться своей любви… Любовью ли, впрочем, называть то, что испытывала она в те дни? Нет, это было скорее какое-то наваждение, что-то похожее на рабское подчинение ясновидящей таинственному влиянию своего магнетизера: тут было упоение и трепет, блаженство и страх, – «неправедные ночи и мучительные дни»18. Было что-то безудержное, чуть не зверское в знойных порывах страсти этого человека, вызывавших в ней иной раз невольно такие же пламенные отзвуки… Но за ними следовали у нее часы какой-то надрывающей физической тоски, если можно так выразиться: она не раскаивалась, не упрекала себя ни в чем, она готова была, казалось ей, назвать графа Шегедина любовником своим пред целым светом – но ей было тяжело, словно пред смертным часом… Он еще менее, чем она, способен был объяснить себе то, что происходило в ней в ту пору, и со свойственною ему раздражительностью упрекал ее в холодности: «Я бессильна, – отвечала она ему, слабо усмехаясь, – я бессильна отвечать, как бы вы желали, à votre amour de tigre»19

– Вы называете меня «тигром», – сказал он ей однажды на это, – да, я люблю вас лютым и ревнивым как у хищника чувством и не выпущу вас более из моих объятий; вы должны быть моею навеки… моею женой…

– Но я замужем, je suis mariée, вы знаете! – воскликнула она.

– Vous vous démarierez, voilà tout20, – резко выговорил он, – вы разведетесь: я этого хочу! Муж ваш не препятствие, если вы меня любите.

Она подняла на него глаза и тут же опустила их и замолкла. Развод, это значило разлуку с сыном; муж, «закон» отняли бы его у нее в этом случае, она понимала, a ребенок ее был дорог ей, и никогда ей так сильно не сказывалось это, как в ту минуту… Но возражать она не имела силы: у нее своей воли уже не оставалось; вся она, чувствовала молодая женщина, была в «его» власти.

Она согласилась на все, отгоняя все возникавшие в ее голове возражения… Граф Шегедин, как оказывалось, был весьма сведущ по части существующих в России постановлений о разводе. Он объяснил молодой женщине, что муж ее должен «принять вину на себя», дабы дать ей законное право выйти замуж за него, Шегедина, и что весь вопрос заключается в том, «какую цену захочет положить граф Драхенберг за свое отречение»… «А если ни за какие деньги не захочет согласиться?» – вырвалось у нее невольно. Шегедин только плечами пожал на это и презрительно улыбнулся, – и ей самой тогда представилось, что «хотя муж ее и считается самым благородным человеком в Петербурге», но что все же он «расчетливый немец» и предпочтет «соглашение à l’amiable21» за крупную сумму «открытому скандалу»…

Наступала осень; графине давно было пора вернуться в Петербург. Шегедин долго не решался отпустить ее. Он звал ее в Вену, к матери, с которою близко был знаком и чрез посредство которой, по его мнению, можно было начать «прямые переговоры» с графом Драхенбергом… «Это значило бы все испортить, – возражала молодая женщина, – моя мать не пользуется никаким авторитетом в глазах мужа; напротив, я одна, личным объяснением с ним, могу склонить его дать мне свободу»…

Страстный венгерец сдался на ее убеждения, но с тем, что сам он месяц спустя после приезда ее в Петербург приедет туда «на помощь ей и покровительство»… Она уехала.

Но очутившись снова в доме своем на Сергиевской, Елена Александровна пришла вдруг в смущение. Она как-то внезапно почуяла, что «расчетливость» Отто Фердинандовича дальше известных пределов не пойдет, что он действительно «настолько все-таки рыцарь, что продать жену свою другому ни за какие деньги не согласится», a следовательно, нечего и начинать с ним разговор об «этом»… Да и когда же было ей разговаривать с ним? Русская армия стояла в те дни под Плевной. Войска мчались на парах с севера за Дунай, a в числе их полк, которым командовал граф Драхенберг. Он только-только успел дождаться ее возвращения, чтобы «проститься с сыном» и передать ей, «графине», в запечатанном пакете «на случай, если он не вернется», подробное изложение «системы действий», которой следовал при управлении ее имениями и которую «он осмеливается ей советовать удержать и впредь, когда другой станет этим заниматься». Возможно ли было ей, в самом деле, в такую минуту заявлять ему, что она желает развестись с ним?.. Она чуть не расплакалась даже, когда он, прощаясь с нею в передней, прижал руку ее к губам, и перекрестила мгновенным движением его наклоненную голову… A тот между тем слал ей каждый день из Вены, куда переехал из Гмундена и где успел совершенно привлечь на свою сторону графиню Пршехршонщовскую, пламенные и тревожные письма, допытываясь, «в каком положении стоят их дела», напоминая ей о ее «обетах (ses serments)» и заявляя, что невыносимое беспокойство, испытываемое им, заставит его, по всей вероятности, ускорить приезд свой в Петербург. A в Петербурге, в том особом светском кружке, к которому принадлежала графиня, связь ее с Шегедином была уже предметом общих разговоров. О гмунденской «идиллии» первая узнала каким-то чрезвычайным путем графиня Ваханская, находившаяся в ту пору в Биарице, и, вернувшись оттуда, разблаговестила об этой «amusante histoire»22 по всем благоприличным домам столицы, в тот приемный час пред обедом, когда в «интимный кабинет» хозяйки расчесанный франт-слуга в белом галстуке вносит уставляемый на раздвижном столике серебряный tea-kettle23 с чайным прибором и всяким сладким печеньем… Венгерский дон-Жуан не покидал еще своей квартиры на Ringstrasse, a на набережных Невы уже каждая из «кокодеток» готовилась in petto к состязанию, имевшему конечною целью отбить его у «femme de feu», – между тем как ее, эту счастливицу, резали на кусочки кругом того же tea-kettle и сладкого печенья на раздвижном столике, с тем единодушием завистливого злословия, которым отличается искони изящный петербургский гранмонд. Графине Драхенберг в то же время сообщали те же приятельницы, под видом сердечного участия и предостережения, об «ужасных клеветах», «atroces calomnies», на ее счет, которые они же разносили по городу… «И это пока еще нет его здесь; что же будет, когда он приедет, когда мы с ним как на сцене принуждены будем являться предо всеми ими?» — тревожно думала молодая женщина и все чаще об этом задумывалась… Под владычеством странного чувства находилась она со времени разлуки своей с ним; она, как сказочная царевна, словно только что ушла из очарованного замка, где все дышало обольстительною, но ревнивою, но страшною властью похитившего ее волшебника, и жадно вбирала в себя воздух вновь обретенной ею свободы. Ta власть и любезна была ей, и пугала ее… и с каждым днем все сильнее брало это последнее ощущение верх над первым… Ну да, она любила его, любила несомненно, никого еще до него не любила она так, да и вовек не любила; но ведь эта любовь ее к нему – «рабство»… «Рабство, – докучливо стучало у нее в голове, – он всю тебя хочет, каждый твой помысел, каждое сердечное движение». Он ничего не способен оставить ей, даже для сына… для сына! Он ревновал ее к этому ребенку, он «ненавидел его в душе, потому что не могла же разлюбить его совсем из-за него»… Недаром зовут его «Синею Бородой»: кто знает, сделайся он ее мужем, и дрожь пробегала у нее по телу, «не кончила ли бы и она так, как его первые две жены?..» Ну да, она его любит, но «имеет ли она право отказаться для него от сына… и ото всего»… И когда же? Теперь, когда «политические дела в таком положении», когда муж ее… отец ее ребенка понес свою жизнь на поле сражения… «Нет, нет, я люблю этого человека, но есть минуты, когда надо уметь жертвовать собою…» В одно прекрасное утро графиня Елена Александровна поехала в главное управление Красного Креста, просидела там более часу, вернулась оттуда прямо домой, велела никого не принимать и засела за большое «объяснительное» письмо к графу Шегедину. В письме этом она сообщила ему, что у нее «сердце нестерпимо сжимается при мысли о том, какое впечатление произведут на него ее строки», но что есть в жизни обстоятельства, «des circonstances impérieuses plus fortes que la volonté humaine»24, пред которыми человек должен поневоле смириться, и что под гнет таких обстоятельств попала она вслед за возвращением в отечество. «Нравственная обязанность, падающая на нее, как на лицо, владеющее значительным состоянием, в ту трудную годину, которую переживает ныне Россия, столько же, сколько и желание, заявленное ей в высших сферах (dans les hautes sphères de notre Cour25), поставили ее в необходимость, пожертвовав крупную сумму на раненых, принять еще лично в заведывание один из госпиталей, устраиваемых Красным Крестом в различных местностях на театре войны за Дунаем (какой именно, она не говорила), и она немедленно должна туда ехать». Она «умоляла» его не сетовать на нее за то, что называла она «печальным, но священным долгом», и отложить «их лучезарные мечты (leurs rêves radieux)» до лучшего будущего… Нелицемерная слеза, действительно выпавшая при этом из глаз нашей графини и размазавшаяся большим кляксом по ее свеженачертанному лиловыми чернилами писанию, должна была, по ее мнению, убедить его самым неотразимым образом в несомненной искренности тех 26-«sentiments douleureux et amers» и жалоб на «sort fatal»-26, на роковую судьбу, отдаляющую момент их свидания «на неопределенное время», которыми заканчивалось ее послание.

Но, получив его, венгерский «тигр» заскрежетал от ярости. Эта «белоснежная» женщина с ее русскими миллионами его покидала, бежала от него, бежала, очевидно, нарочно в район местности, занимаемый русскою армией, куда его не пустят, где ей нечего опасаться его преследования… Но, может быть, еще не поздно, он еще застанет ее в Петербурге, свидится с нею… A свидится – победа останется за ним: он знает власть свою над нею, он возьмет свое, «хотя бы сто тысяч московских чертей, кумушек и соперников стояли между нею и им»… И в тот же день вечером граф Шегедин, угрюмо уткнувшись в угол вагона Венско-Варшавской дороги, катил, новый Язон, добывать ускользнувшее из рук его золотое руно к ледяным берегам Финского залива.

Но он уже не застал там графини, и Lizzy Ваханская, с которою он ранее встречался за границей и к которой, зная о ее дружбе с той, поехал тотчас же по приезде, к немалому ее восхищению, злорадно объявила ему, что она не далее как вчера получила телеграмму от этой 27-«pauvre Llly», которая в настоящую минуту находится в Никополе, «ужасной, нездоровой трущобе, где она рискует потерять белизну своей кожи, son plus beau titre à l’adoration des hommes»-27, домолвила она со своим ехидно-добродушным остроумием.

Шегедин тем не менее еще не потерял надежды. «Женский каприз, славянская бестолковость, жалкая боязнь глупых толков, – объяснял он себе тем или другим мотивом нежданное бегство своей жертвы, – но ей там скоро надоест, он легко убедит ее вернуться». И между тем как общество «кокодеток» à qui mieux mieux28 расточало пред ним свои соблазны, – он попал в моду с первого же появления своего в гостиной Lizzy; он собирал всякими тонкими путями точные сведения о состоянии, о прошлом, о «специальном» положении графини Драхенберг в свете, об отношениях ее к мужу, – и тем сильнее росло в нем решение овладеть ею во что бы то ни стало, чем яснее становилось для него, что ни «Двор» (он почему-то воображал себе сначала, что Двор может стать между нею и им), ни муж, ни иные «внешние условия» не послужат помехой его желанию, если только она останется верна своим обетам…

Но, к немалому изумлению его и тревоге, она не отвечала на страстные письма, которые продолжал он слать ей каждый день, да и никому не писала, как бы нарочно для того, чтобы лишить его возможности иметь какие-либо о ней вести… Граф Шегедин был человек внезапных и дерзких решений: он собирался ехать в Одессу, a оттуда под чьим-либо паспортом, под видом какого-нибудь агента поставщиков провианта на армию, перебраться за Дунай, отыскать ее… как вдруг какое-то, откуда-то полученное им сообщение заставило его, совершенно неожиданно для всех, мгновенно выехать из Петербурга за границу… Куда? зачем? – осталось тайной, объяснения которой тщетно добивались очарованные им петербургские mondaines29 у чинов австрийского посольства; транс- и цислейтанские30 дипломаты отвечали на вопрос загадочными пожатиями плеч и холодными улыбками, причем официально заявляли, что «l’embassade impériale n’en a aucune conaissance»31… Заходили между тем какие-то странные слухи неведомого происхождения, заговорили о «подделке» каких-то австрийских бумаг, о «государственном преступлении», в котором будто бы принимал участие этот недавний любимец петербургских гостиных и раскрытие которого заставило его бежать-де в Америку… Дамы с тем большим негодованием протестовали in corpore32 против «такой клеветы», чем настоятельнее повторяли ее поклонники их, завидовавшие успехам венгерского «condottiere» в их очаровательной среде…

Весть об этом, поспешно сообщенная в Никополь графинею Ваханскою, Елена Александровна приняла почти равнодушно… Увы, страсть ее к графу Шегедину была для нее в настоящую пору поконченное дело, что немцы называют «ein überwundener Standpunkt»33; она пережита была ею и сдана в архив с тем легким духом, с тою простодушною бессовестностью, на которые имеют особую привилегию женщины. Иными помыслами и впечатлениями полно было ее пылкое воображение. Дело Красного Креста – к которому примкнула она первоначально, видя в нем для себя лично выход из затруднительного положения, – стало теперь в глазах ее делом жизни. Она отдалась ему, сама не зная как, порывисто, мгновенно, с какою-то внезапною жаждой самоотвержения и жертвы, как отдалась венгерцу, все тем же бессознательным побуждением своей впечатлительной природы. Эта изнеженная, избалованная, капризная светская барыня оказалась вдруг самою деятельною распорядительницей, самою неутомимою и усердною сестрой милосердия, проводила дни и ночи в госпитале, перевязывала самые гнойные раны, не морщилась ни пред каким надрывающим зрелищем искалечения, ни пред каким претящим обрядом ухода за больными. Способность преодолевать чувство отвращения, которой отнюдь не подозревала она в себе до тех пор, доставляла ей глубокое внутреннее услаждение. «Я воображаю, что было бы с Lizzi на моем месте!» – говорила она себе с улыбкой торжества и сожаления по адресу приятельницы. Она сыпала деньгами на «своих» раненых, «своих» врачей, «своих» сестер и совершенно искренно была убеждена в ту минуту, что врачевать увечных и недужных «телесно и духовно» было ее настоящим призванием на земле…

Долго ли продолжалось бы в ней это восторженное душевное состояние, сказать трудно, но ее деятельность по Красному Кресту прервана была на третьей же неделе смертью мужа, убитого наповал пулей в грудь… Она все кинула, отправилась на место битвы, испросила разрешения вырыть тело и повезла его в свинцовом гробе чрез всю Россию в замок предков его в Курляндию, где Отто Фердинандович, как стало известно ей по вскрытии пакета с его завещанием, положенного на хранение в полковой ящик, желал быть похороненным в фамильном склепе подле отца своего, убитого под Гроховым в Польскую кампанию в рядах того же полка, во главе которого так же доблестно, как он сам, погиб теперь сын его.

К госпиталю своему графиня более не возвращалась. Пока приводила она в исполнение волю мужа и утешала, сама проливая при этом чистосердечнейшие слезы, его старушку мать, русские войска успели дойти до Сан-Стефано. Война почиталась оконченною… «On n’a plus besoin de moi»34, – решила молодая вдова, у которой, за смертью мужа, оставались на руках заботы об управлении своим огромным состоянием. Не мудрствуя лукаво, она передала это управление пожилому немцу, бухгалтеру, состоявшему у покойного в большом доверии, которого назначила своим главноуправляющим, и первыми вешними днями отправилась с сыном в Швейцарию… «Неприятной встречи» за границей ей опасаться не приходилось: как она узнала, ее «тигр», которого ошибочно считали скрывшимся в Америку, убит был на родине своей, на поединке с редактором одной пештской газеты, опубликовавшей какой-то жестоко позоривший графа Шегедина документ. Извещенный об этом, Шегедин понесся прямо из Петербурга в венгерскую столицу, где нанес диффаматору своему публичное оскорбление и пал затем с простреленным черепом, унося в могилу ключ к разъяснению этой истории, – о ней же в Петербурге имелись весьма смутные сведения, так как прежде всего там в свете никто не читает немецких газет, да и в самых венских листках по этому предмету никаких особых подробностей не заключалось… Какое впечатление произвела эта новая смерть на графиню, не знаем; во всяком случае она окончательно делала ее свободною…

В Люцерне, где сын ее пользовался молочным лечением, она нашла довольно приятное общество, в том числе отставного русского генерала Троекурова с прелестною семнадцатилетнею дочерью. Она тотчас же поспешила познакомиться с ними: девушка наружностью своей и милым нравом очаровала ее с первого раза, a об отце ее она слышала много в Петербурге, как об «элеганте» и покорителе сердец прежних времен. Живых следов этого былого «элегантства» она не могла не признать в нем, но сам он показался ей мрачным и надменным, «un orgueilleux taciturne»35

 



1
...
...
32