Читать книгу «Николай Языков: биография поэта» онлайн полностью📖 — Алексея Биргера — MyBook.







 







 





Повернул голову, думал съязвить Хомякову насчет «его нежной любви к старому плешаку», но обнаружил, что чуть упустил момент, нить разговора упустил, отвлекшись мыслями, про Слово митрополита Филарета толкуют, службой его восхищаются… И шурин, и сестра, и братья Киреевские… Милейший Петр Васильевич, добрейший и честнейший человек, если есть святые люди, то младший Киреевский из них, а ведь тоже высказывал Языкову свое недоумение и возмущение по поводу боевых его посланий, «К ненашим» и «К Чаадаеву», и старший брат высказывал, и молодой Аксаков, и Каролина Павлова, все, кому он беззаветно доверял… А потом, тот же Петр Киреевский ответил Грановскому в ответ на то, что, мол, за такие оскорбления стреляться надо, мол, не литературная это уже полемика, а политический донос, но Языков инвалид, что ж с него возьмешь: «Я готов за Языкова принять вызов на дуэль, назначайте время и место». И ведь на попятную Грановский пошел.

А он и по милейшему Петру Васильевичу прошелся. Младший Киреевский уже много лет собирает свод народных песен, да все показывать не хочет, пока, видишь ли, до ума работу не доведет. Подумать – так великое дело делает. Но обидно вдруг стало, что Петр Васильевич все песни под себя да под себя. Не выдержал: «Петр Васильевич уехал или заехал к себе в деревню и там уселся и засел и продолжает не издавать свое драгоценное и единственное собрание русских песен, т. е. пребывает с ними, глядит на них, ласкает их и ровно ничего с ними не делает. Это похоже на то, как поступают крысы с серебряными и золотыми вещами: они стаскивают их к себе в подполье, где этих вещей никто не видит, а сами крысы ими не пользуются. Но ведь крысы не берутся за не свое дело: не провозглашают себя собирателями и обнародователями своих драгоценных собраний!!»

И это Петр Васильевич перетерпел и простил. И зачем он, Языков, так святого человека, которому и без того несладко… Тем более, что и у старшего, у Ивана Васильевича, свои большие нелады, которые младший очень переживает – да кто из нас не переживает. Пятнадцать лет немоты с тех пор, как обозлился государь император на журнал Ивана Киреевского «Европеец», имя его для печати до сих пор запрещено. В прошлом году надежда засветила, готов был Погодин Киреевскому «Москвитянин» передать, Иван Васильевич даже несколько номеров подготовил, в надежде на несомненное разрешение после стольких-то лет опалы – ан нет, от ворот поворот! Совсем эта история его убила. А умница какой, философские работы какие – любым европейским философам нос утрет.

Многие так и уверены, будто я не знаю, что статья «неизвестного автора» за подписью Y-z о творчестве поэта Языкова ему принадлежит… А прознай наверху, что «неизвестным автором» был Иван Васильевич Киреевский, которому под любыми псевдонимами запрещено печататься – никому бы не поздоровилось.

И в это же время разрешили Белинскому, Тургеневу и молодым с ними, Некрасову и Панаеву, пушкинский «Современник» перекупить. Они, конечно, фигурой Никитенко прикрылись, но направление-то ясно; ясно, по кому, куда и как бить будут. Гоголю уже отписал: «Вот тебе животрепещущие новости нашего литературного мира: «Современник» купили Никитенко, Белинский, И. Тургенев и прочие такие же, следственно, с будущего 1847 г. сей журнал, основанный Пушкиным, будет орудием щелкоперов…» Ничего, и здесь повоюем! Этим самым, им лишь бы историю перекроить, доказав, что до них ничего толкового не было. Подняли на щит первую повесть какого-то Достоевского. Про которого я уже прямо высказался, что он лишь слабый эпигон Гоголя, и ничего больше…

Петр Васильевич говорит об удивительной теплоте Филарета, вспоминает его недавнее Слово памяти Сергия Радонежского, так всех поразившее:

– «…Желал бы я узреть пустыню, которая обрела и стяжала сокровище, наследованное потом Лаврою. Кто покажет мне малый деревянный храм, на котором в первый раз наречено здесь имя Пресвятыя Троицы?.. Дайте мне облобызать праг ее сеней, который истерт ногами святых и чрез который однажды переступили стопы Царицы Небесной… Посмотрел бы я, как позже других насажденный в сей пустыне Преподобный Никон спешно растет и созревает до готовности быть преемником Преподобного Сергия. Послушал бы молчание Исаакиево, которое, без сомнения, поучительнее моего слова».

А вот это надо осмыслить…

– Да, – задумчиво произносит Языков. – «Послушал бы молчание Исаакиево…» Как это верно. Кто не умеет молчания слушать, тот и слова не услышит. А порой, только молчание остается, чтобы слово сохранить, изначальное и безначальное. Нам слово дано не для того, чтобы на потребу дня его выносить, предметом выгодного торга…

Он перехватывает взгляд Ивана Киреевского, понимает, о чем тот невольно подумал: молчание не равно насильственной немоте, молчание добровольно принимается, и, при всем сострадании к Ивану Васильевичу, – а может, из-за него именно, – начинает заводиться.

– Однако ж, мнится мне иногда, что Филарет больше порой актером бывает, чем истинно чувствующим пастырем. Вот это слово в память Сергию, оно небывало, я его и Гоголю послал. Но обратите внимание, все проповеди у него по одной методе построены, по совершенно рассудочной, и сама эта удобная метода позволяет слушателями и читателями завладевать. Взять одну фразу и вести ее рефреном, разные грани ее смысла освещая… Когда один раз навык к таким построениям появился, то можно сколько угодно замечательных речей одну за другой прочеканить, с одного штампа. Это как ямб четырехстопный: один раз толком овладев, всегда писать гладко будешь, да только гладкость-то эта – гладкость скольжения по льду, а не борьбы со встречными волнами. Скользят по льду коньки, а внутрь не проникают, лишь ротозеям на радость, как ловко перед ними вензеля выписывают. Вот и получается, что имеем мы повторение слов, а не духа, скорлупу дела, а не ядро дела.

– Где ж там вензеля? – спрашивает Петр Киреевский.

И Шевырев успевает вступить:

– Перед ловким актером Пушкин бы не склонился, не был бы потрясен.

Ну да, ну да, эта история с обменом стихами между Пушкиным и Филаретом. Всем известно. Пушкин написал:

 
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?..
 

А Филарет возразил, горячо и скоро:

 
Не напрасно, не случайно
Жизнь от Бога мне дана,
Не без воли Бога тайной
И на казнь осуждена.
 
 
Сам я своенравной властью
Зло из темных бездн воззвал,
Сам наполнил душу страстью,
Ум сомненьем взволновал.
 
 
Вспомнись мне, забвенный мною!
Просияй сквозь сумрак дум —
И созиждется Тобою
Сердце чисто, светел ум!
 

И Пушкин откликнулся:

 
…Твоим огнем душа палима
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе Серафима
В священном ужасе поэт.
 

– При чем тут это? – возражает Языков и Шевыреву и Петру Васильевичу. – Я о другом, о конкретном. Вот, новое слово о Сергии Радонежском – о пути воинов Христовых. Разве равно оно первому?

– Что ж тебе в нем не нравится, Николай Михайлович? – спрашивает Хомяков.

– Да хотя бы то, что… – он медлит. Опять приходит на ум, что и этот спор он затевает не для того, чтобы установить истину, а для того, чтобы обойти подальше, путем глухим и окольным, самую главную – сердечную – истину, оставить ее покоиться в стороне; чтобы она не преследовала, не жгла, чтобы затерялась где-то вдали за суетой жарких дебатов о пусть насущном, но отвлеченном и умозрительном… Истина проста. «Снова Пушкин сбирает плоды с поля, на коем ни зерна не посеял». Его собственные слова, от них не отречешься. Как же так, мучился он в то давнее время: Пушкин, который все превращает в игру, который завтра же бросит высокий диалог со святителем ради самого низменного и пустячного предмета, чтобы послезавтра опять обратиться к высокому – не разберешь, в шутку или всерьез – получает на века запечатленное благословение Филарета, а он, проделавший такой мучительный путь, чтобы стать «певцом Руси святой», снова остается небрежно задвинутым в тень… И это после всего… С тех пор все ярче сияла звезда Филарета, все дальше расходились ее лучи, и каждый лучик, достигавший Языкова, напоминал о том давнем грехе злоязычия, и хотелось этот лучик оттолкнуть, загородиться от него ставнями и плотными экранами, только бы воспоминание больше не язвило… А главное, и это воспоминание было не окончательным, оно было следствием и проекцией другого, более раннего и более стыдного воспоминания, которое вообще хотелось навеки похоронить. Хмельной угар студенческой жизни, когда самые площадные и похабные шутки друзей кажутся самыми лучшими в мире, и, главное – боишься, что они тебе такими не покажутся, если хоть на секунду протрезвеешь, и подобострастно, с боязнью потерять друзей, смеешься им, после чего сам остришь еще хлеще… «Поп» Филарет был едва ли не главным центром ненависти и презрения, но сам-то он к Филарету никаких дурных чувств не испытывал, так почему же он… Нет и еще раз нет! Не вспоминать! Он предаст память друга, если хоть раз самому себе признается, что его коробило тогда…

Наконец, Языков медленно произносит:

– Не нравится мне, что он слишком логичен! Немосковская холодность в этом есть!

– У него логика сердца, – возражает Хомяков, – особая логика. И что плохого, если логику сердца поддержит логика высокого ума?

– А я в этом вижу, – упорствует Языков, – дурное влияние католицизма, все сокровенное и нераздельное на составные части разложить тщащегося, в гордыне своей. Недаром так нравится владыке московскому у старого плешака бывать, недаром старый плешак его проповедь во французский журнал перевел!..

Вот оно, вырвалось!

Что-то, однако, зацепило Языкова – нет, не доводы Хомякова и прочих друзей, а нечто, промелькнувшее рядом с этими доводами, некое сочетание слов, невольно аукнувшееся его потаенным мыслям. И взгляд его другим сделался.

– Ну, начнем с того, – с улыбкой отвечает Хомяков, – что Чаадаев и меня для французских журналов переводил, и Шевырева, считая важным, чтобы Европа наше направление мыслей узнала. Во-вторых, он перевел не что-нибудь, а Слово митрополита Филарета… кстати, своего духовника, а не просто бездельного частого визитера… на освящение храма в московской пересыльной тюрьме, чтобы вся Европа увидела, как велики у нас дела милосердия и какой свет готов нести митрополит самому последнему преступнику. В-третьих, они, на перекрестье своих взглядов и знаний, сумеют, возможно, найти какой-то ответ на вопрос, который так важен для наших молодых друзей… подскажут пути решения…

– «Уничтожение религиозной розни между славянскими племенами», – негромко вставляет пояснение Петр Киреевский.

Языков кивает. Это-то ему понятно. Не так давно вошли в их круг очень толковые, очень дельные молодые люди, основатели нового тайного общества – Кирилло-Мефодиевского, или, как еще его называют, Украйно-Славянского. Петр Васильевич процитировал один из пунктов их программы. Еще в эту программу входят: освобождение всех славянских народов от ига и создание свободной федерации славянских государств; номинальным главой этой федерации мыслится русский царь, но именно – номинальным, прав у него будет меньше, чем у английского короля, а решать все важные государственные вопросы будут представители независимых парламентов – дум, скупщин, называй, как хочешь – членов федерации. Украина станет практически свободным государством, независимым от России, так же, как и Польша, но именно эта независимость обеспечит прочнейший федеративный союз всех народов на вечные времена… Ясно, что для достижения этой цели жизненно необходимо найти способы прекращения религиозной вражды между народами, чтобы и православные, и польские католики, и чешские протестанты равно чувствовали себя в федерации как дома, чтобы истинное братство установилось…

Языкову больше всего нравится резкий и жесткий Чижов, многим другим – рассудительный и уравновешенный Костомаров. Хомяков и Иван Киреевский вообще видят в Костомарове большой талант, говорят, он может стать одним из лучших русских историков. Дошли слухи, что в общество вступил обретший уже известность художник и поэт Тарас Шевченко…

Чижов очень хороший проект нового журнала разработал; если, Бог даст, получится у него наладить издание – этот журнал общеславянского направления все другие журналы за пояс заткнет. Найдется место и Ивану Васильевичу, у которого столько накоплено ненапечатанного. Не вечно же царь будет под замком его талант держать! Языков уже приготовил деньги в помощь изданию журнала, тридцать тысяч рублей, и в завещание внес условие, что, буде умрет он до того, как Чижову деньги передаст, эти деньги Чижову бы вручили.

Да, молодость в свои права вступает, славная молодость. И, может, делами этой молодости и его, Языкова, грехи искупятся. И, может быть…

Наступает момент, предельно ясно запомнившийся всем присутствующим. Языков, в наступившей паузе, обводит всех взглядом и вдруг спрашивает, изменившимся голосом:

– Скажите, вы верите в воскресение души?

Все замялись. Языков говорит:

– Отвечайте по очереди, каждый за себя. Ты?.. – поворачивается он к Хомякову. – Ты?.. – к сестре. – Ты?..

Молчание. Никто не знает, что сказать, настолько это неожиданно. Языков, не дождавшись никаких ответов, вздыхает:

– Я как раз впервые открыл одну книгу. Прочтите, и вы совершенно перемените свое мнение. Вон там, на полке… Дайте ее мне.

* * *

Здесь, наверно, нужно пояснение для современного читателя. Языков, верующий православный христианин (хотя нам еще придется говорить о его увлечении в молодости русским – и не только русским – язычеством, о любовании им), совершенно определенно верил в БЕССМЕРТИЕ души. Но вот что ждет бессмертную душу за гробом? Чем больше грешил человек в жизни этой, тем более он убивал свою душу, гласит учение, и душа приходит в мир иной МЕРТВОЙ, обреченной на бесконечные страдания, если только по милости Божьей не будет даровано этой душе ВОСКРЕСЕНИЕ и искупление грехов, которое приобретается лишь истинным раскаянием и покаянием. Но вот способна ли сама душа, в земной жизни грехами умерщвленная, подняться до подлинного покаяния, или груз грехов ей даже покаяться не даст и она не воскреснет, не поднимется – об этом и бывают споры. Приведем мнения нескольких отцов церкви, из самых относящихся к делу и больше всего проясняющих суть вопроса. Вот лишь три мнения главных отцов церкви.

Иоанн Златоуст: «Есть смерть телесная, есть и духовная. Подвергнуться первой не страшно и не грешно, потому что это дело природы, а не доброй воли, следствие первого грехопадения… Другая же смерть – духовная, так как происходит от воли, подвергает ответственности и не имеет никакого извинения».

Блаженный Августин: «Хотя человеческая душа поистине называется бессмертной, и она имеет своего рода смерть… Смерть бывает тогда, когда душу оставляет Бог… За этой смертью следует ещё смерть, которая в Божественном Писании называется второю. Её Спаситель имел в виду, когда сказал: «Бойтесь более Того, Кто может и душу и тело погубить в геенне». Эта смерть тягостнее и ужаснее всех зол, ибо она состоит не в отделении души от тела, а в соединении их для вечного мучения».

Преподобный Макарий Египетский; «Истинная смерть – в сердце, и она сокровенна, ею умирает внутренний человек».

Достаточно, наверно, чтобы уяснить главное… Языков не о том спрашивал, не уходим ли мы все-таки в полное небытие, а о том, верят ли его близкие, что Господь, услышав стон покаяния из еще живого «гроба-сердца», отвалит каменную крышку этого гроба и даст восстать убиенной грехами душе.

Вопрос Языкова показывает: Языков воспринимал себя как недостойного грешника, душа которого может воскреснуть исключительно по милосердию Христову. Смирившись с таким взглядом на самого себя, он только одно хотел понять: есть ли надежда на милосердие. И получил ответ – или думал, что получил: есть.

Возможно, для кого-то пояснение это излишне. Но когда мы все советское время читали в предисловиях к сборникам Языкова: «За несколько дней до смерти он властно спросил окружающих, верят ли они в воскрешение мертвых. И услышав молчание, призвал повара и заказал ему все блюда и вина похоронной тризны и велел пригласить на поминки всех друзей и знакомых. Таков был его последний поступок, в котором человек высказался вполне.» (в издательстве «Советская Россия», 1978), и тому подобное и близкое к этому, то поневоле вскинешься: человек действительно ничего не понимает, или он сознательно путает такие разные вещи как «воскрешение мертвых» и «воскресение души», четко исполняя идеологическое задание, доказать, что все талантливые люди России были атеистами по сути? После таких передергиваний самые простые вещи хочется разжевывать и уточнять. А то ведь и впрямь не так поймут.

* * *

На следующий день, когда разнеслась весть о смерти Языкова, все близкие стали вспоминать название книги, в которой говорилось о несомненности воскресения душ и которую Николай Михайлович им накануне показывал. И – невероятная история! – никто эту книгу вспомнить не смог.

Иван Васильевич Киреевский, рассказывая в письме матери этот фантастический эпизод, пишет, что он представляет «очевидное и поразительное доказательство таинственного Божьего смотрения о спасении и руководстве душ человеческих».

Языков умер 26 декабря 1846 года по старому стилю. По новому стилю датой его смерти ставят иногда 8 января 1847 года, что неправильно. На тот момент разрыв между грегорианским и юлианским календарями составлял не 13, а 12 дней, так что по новому стилю Языков умер 7 января 1847 года, не во второй день рождества (как даты сдвинулись – вот и еще одна дата по-своему оборачивается), а в самое Рождество, по меркам нашего века.

1 января 1847 года по старому стилю выходит из печати первый номер нового «Современника», поступает первым подписчикам.

Продажа книги Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями» начинается 9 января, но близкие ему люди – Вяземский в том числе – получают первые отпечатанные экземпляры уже 1 января. Гоголь много пишет в этой книге о Языкове, ставя его выше всех современных поэтов. Но и не льстит ему. «В последних стихах его уже не было ничего, шевелившего русскую душу. В них раздались скучанья среди немецких городов, безучастные записки разъездов, перечень однообразно-страдальческого дня. Все это было мертво русскому духу…»

Скандал вокруг книги Гоголя заставляет быстро забыть скандалы, связанные с именем Языкова и его выступлениями.

Жизнь не стоит на месте.

Ф.В. Чижов то ли получает, то ли не получает по завещанию Языкова тридцать тысяч рублей.

То есть, по порядку.

В марте-апреле 1847 года австрийское правительство направляет секретную ноту российскому правительству: русский подданный Чижов уличен в крупных поставках оружия черногорским повстанцам, борющимся за независимость Черногории от Австро-Венгерской империи. Схватить его «на месте преступления» не удалось, поэтому Австро-Венгрия не решается арестовать российского подданного, но требует от России принять все меры, чтобы ее подданные больше не совершали действий, враждебных союзнику России по Священному союзу…