Он и старается. Сколько стихов у него потом будет о пловцах, о схватках с бурными водами – не перечесть. Купание в Суре, в любую погоду. Очень скоро он, закаленный и окрепший, раз за разом пересекает Суру сильными, мощными гребками – одно из излюбленных его занятий. Пусть Сура не Волга, но все-таки приток Волги, а большие притоки Волги сами по себе будут побольше многих крупных рек, на которых стоят города. И к двадцати пяти годам у всех, знакомых с ним, не будет иных характеристик, как «крепыш», «кровь с молоком». Но «непоэтический» собственный облик все равно будет немного его смущать.
Как будет смущать и то, что, по добродушию, он терпеть не может любого физического насилия, ему становится противно. Он и на масленичные кулачные бои на льду Суры не выходит – не потому, что боится, а потому что ему неприятно бить другого человека, даже ради забавы, тем более по лицу. (Мне живо представляется, что и при штурме снежной крепости ни разу он не делал обледенелого снежка, чтобы до крови в нос!..) И все понимают, что он не трус, что просто чудачество у него такое. Свою смелость и дерзость он доказывает, и бесшабашно кидаясь в самые бурные воды, и лазая по самым высоким деревьям. Но все равно будет стыдиться своего отвращения к уродованию людей, тем паче к смертоубийству.
И все «упоение битвой» станет переносить в стихи. Ведь там-то он никого не ранит, не расшибает до крови и синяков.
И первые, и последующие биографы сходятся на том, что получил он «незавидное» домашнее образование. Но и при этом «незавидном» образовании он не только отлично овладевает грамотой, но и начитан в русской литературе, владеет начальными знаниями нескольких, древних и новых, языков, а также достаточно силен в арифметике, чтобы, когда на двенадцатом году жизни он отправляется в Санкт-Петербург для поступления в Горный Кадетский Корпус (в котором уже близки к выпуску его братья Петр и Александр), ни в чем не уступать своим однокашникам.
Зачислен он сначала (9 октября 1814 года), на полупансион, позже (с 1 января 1816 года) перейдет на полный пансион, но в основном живет вместе со своими братьями. Об их житье-бытье в Петербурге утверждается легенда, которая настолько же правдива по букве, насколько неистинна по духу. Легенду эту – со всей скрупулезной сверкой источников, как всегда у него – так излагает Вересаев:
«Жил он в Петербурге вместе с двумя старшими братьями; они оба кончили Горный корпус и где-то числились на службе. Все три брата отличались непроходимой глубокой помещичьей ленью. Целыми днями они лежали в халатах на диванах обширной комнаты, в которой жили втроем. Богатством своим они совершенно не пользовались не из скупости, а из той же лени – не было охоты двинуть пальцем для устройства даже элементарнейшего собственного комфорта. Сонный крепостной слуга Моисей приносил им обед из дрянной соседней харчевни, приносил, что попадется, подавал блюда простывшими, неразогретыми, платье не чистилось неделями».
Скажем несколько слов в защиту Вересаева, прежде чем развеять прах этой легенды. Он не злословит, не передергивает, он всегда был настолько честен, что боялся хоть на толику отступить от правды факта. Известна история, как МХАТ сначала заключил договор на пьесу о Пушкине «Последние дни» с двумя соавторами, Вересаевым и Булгаковым, и соавторы очень быстро разругались. Вересаев категорически возражал против любых попыток Булгакова добавлять авторский вымысел в диалоги персонажей. Булгаков возражал: «Но ведь это художественное произведение, иначе нельзя!» Вересаев упирался: «Все равно, раз документально это не подтверждено, мы не имеем права приписывать историческим лицам то, чего не было!» В итоге, Вересаев устранился, и Булгаков писал пьесу один.
Эта же редкая щепетильность привела его к особому жанру «невыдуманного». Лучшее его художественное произведение называется «Невыдуманные рассказы». Вересаев рассказывает о событиях точно так, как они происходили на самом деле. Отсюда же рождаются «Пушкин в жизни», «Гоголь в жизни», «Спутники Пушкина» и другие работы, где Вересаев представляет читателям обширнейший и строго выстроенный подбор документов, не скрывая ничего, даже стыдного и недостойного в жизни почитаемых классиков, а читатель пусть сам разбирается и делает выводы. В чем-то его позиция совпадает с обращением к Пушкину Маяковского: «Я люблю вас, но живого, а не мумию, Навели хрестоматийный глянец!..» Вересаев именно любит живых Пушкина и Гоголя со всеми их достоинствами и недостатками и пытается донести до читателя эту очень человеческую любовь.
И эта же щепетильность мешает Вересаеву перемахнуть тот барьер, о котором говорил Тынянов: первая заповедь всякого исследователя должна быть «Любой документ врет», правда возникает только из сопоставления нескольких документов. Скажем, имеем мы документ о награждении кого-то орденом. Только из сопоставления с другими документами мы можем узнать, получил человек орден за воинские подвиги или за пресмыкательство при дворе. И так далее. Без сопоставления и собственных выводов не может быть настоящего постижения истории, говорит Тынянов. Вересаев бы с этим не согласился. Написать такие вещи как «Подпоручик Киже» или «Смерть Вазир-Мухтара» было бы для него немыслимо.
Отдав низкий поклон Вересаеву за его бескомпромиссную честность и за богатейший систематизированный свод информации о пушкинской эпохе, который он нам оставил, постараемся снять искусственные ограничения, им поставленные.
Да, братья Языковы любили щеголять своей ленью – ленились напоказ, иначе не скажешь. Николай Языков многократно обыгрывает тему лени и в стихах, и в письмах к родным; мол, лень природная опять осилила, надеюсь ей не предаться, но, конечно, она меня победит… Схожим образом и его братья подшучивают над собой. Да, у Николая Михайловича успехи в учебе, в смысле оценок и получения аттестатов, были более чем скромные, но за время обучения в Дерпте он осваивает сложнейшие философские труды на нескольких языках, древних авторов читает в подлиннике, на латыни и греческом – нам бы такие «неуспехи в учебе»! А его старший брат Петр не «где-то служил», он заканчивает Горный Корпус с двумя медалями разом, золотой и серебряной, став лучшим выпускником за много лет, становится крупным ученым – одним из крупнейших русских геологов и палеонтологов девятнадцатого века, оставившим яркий след, отдельный кабинет (собрание окаменелостей) Петра Языкова так и хранится в геологическом отделении Академии Наук – и при этом еще успевает заниматься этнографическими розысками и тянуть на себе все хозяйство семьи. Александр Михайлович, «Дюк», поднимается до высокой должности в канцелярии по принятию прошений на высочайшее имя; да, не без протекции их дальнего родственника П. А. Кикина, статс-секретаря этой канцелярии, но чтобы не только удержаться на такой работе, но и хорошую карьеру сделать, надо собственную недурную голову на плечах иметь: соображать надо, как сортировать прошения, какие в первую очередь нужно отправлять на стол императору, какие можно перепоручить министрам к исполнению, тут ни один прокол не допустим.
Да, братья Языковы не особо много внимания уделяли быту – в те годы, во всяком случае. Потом-то у них и в имении и в симбирском особняке все будет отлажено как часовой механизм. Но небрежение к бытовым удобствам – вообще черта молодости. А братья Языковы не просто молоды: совсем дети, по нынешним временам. Да, в наши дни не участвуют в пятнадцать-шестнадцать лет в Бородинской битве, не становятся полковниками, а то и генералами, в двадцать с небольшим, но все равно юность есть юность.
Вообще-то, Николай Языков числится пансионером и должен проживать при Горном корпусе на казенный счет, вместе с другими учащимися. Но дисциплина там суровая, не забалуешь, нет ни места, ни времени удобно расположиться с аспидной – грифельной – доской и погрузиться в сладостный мир поэзии. Подъем по побудке, занятия, строго расписанный распорядок дня, после отбоя – вообще ни-ни. Вот младший брат постоянно и сбегает к старшим. Здесь можно днями напролет заниматься любимым делом, на диване устроившись с аспидной доской. И жаловаться на то, как ему противна математика, что знал бы он, что столько будет математики и химии, к которым он совсем не расположен и в которых плохо соображает – руками и ногами уперся бы, а в Горный корпус не пошел. Петр еще пытается иногда мягко вразумить младшего брата: образование все равно это заведение дает очень хорошее, вон как Николай подтянул и французский и латынь, да и усложненный курс математики, несмотря на все свои стенания, успешно одолевает, и в химии смыслит уже достаточно, чтобы посмеиваться над неудачными учебными опытами своих однокашников. Так что не ставь сам себе подножку, приналяг хоть немного на предметы, с которыми ты не совсем в ладах. Но Петр никогда не был и не будет строгим воспитателем, он прежде всего любящий брат, и его благие призывы легко пропустить мимо ушей.
Что до Александра, то он с младшего брата пылинки сдувать готов и во всем ему потакает. В нем, наметившем себе скучную чиновничью карьеру как единственно возможную по его способностям, живет небывалое и трогательное благоговение перед любым литературным трудом, особенно трудом поэтическим, как перед чем-то высшим, как перед божественным проявлением человеческого духа, рядом с которым все остальное мелко и мелочно. У него одна забота: не надо мешать Николаю творить. Он становится первым читателем стихов брата. Первые же стихи тринадцати-четырнадцатилетнего подростка вызывают его искреннее восхищение. Он уверен, что из брата вырастет первый поэт России. Может быть, здесь есть и момент психологии, подсознательного или полусознательного: пусть брат преуспеет там, где не дано преуспеть мне, и я буду счастлив! И потому он очень внимательно вчитывается в каждую строку, на полном серьезе разбирает с Николаем все достоинства и недостатки каждого стихотворения, какими они ему видятся. И Николай отношением брата дорожит не меньше, чем Александр дорожит его едва расцветающим даром. Через несколько лет, в 1822 году, Николай Языков, составив первую полную тетрадь своих стихов, посвятит ее брату, и будут в посвящении такие красноречивые строки:
Тебе, который с юных дней
Меня хранил от бури света,
Тебе усердный дар беспечного поэта —
Певца забавы и друзей.
Тобою жизни обученный,
Младый питомец тишины,
Я пел на лире вдохновенной
Мои пророческие сны, —
И дружба кроткая с улыбкою внимала
Струнам, настроенным свободною мечтой;
Умом разборчивым их звуки поверяла
И просвещала гений мой!
Она мне мир очарованья
В живых восторгах создала,
К свободе вечный огнь в душе моей зажгла,
Облагородила желанья.
Учила презирать нелепый суд невежд
И лести суд несправедливый.
Смиряла пылкий жар надежд
И сердца ранние порывы!
И я душой не изменил
Ее спасительным стараньям:
Мой гений чести верен был
И цену знал благодеяньям!..
Александр и Петр до конца жизни останутся первыми и самыми дорогими читателями стихов брата – и самыми ревностными поклонниками его дара. Доходит до парадокса, на который мало кто обращает внимание. Считается, что Николай Языков находился под сильным влиянием Александра, и не всегда благим, многие резкие и несправедливые суждения Языкова (включая чуть не ругательные отзывы о Пушкине) были внушены ему довольно архаическими представлениями брата о том, что есть истинная великая поэзия. Да, такое бывало. Но чаще мы видим, как Александр подхватывает любое суждение младшего брата – все, что брат сказал, для него свято и вечно – и разносит эти суждения в преувеличенном виде; где Николай искрой желчного замечания или выпада довольствуется, там Александр раздувает целое пламя негативного суждения о человеке и о поэте. Более того, когда вникаешь в их переписку, то видишь, как часто Александр сам ищет поддержки и опоры у брата, причем ищет под видом покровительства, позу «поверяющего звуки» Николая «умом разборчивым» не меняя. Всю жизнь Александра преследует мысль о том, что и ему не худо бы войти в литературу. Но насколько он представителен и высокомерен в привычном ему обществе придворных чиновников и дворянских собраний, настолько он робок и мнителен во всем, что касается творческой работы со словом, пробы пера. И Николаю Языкову приходится постоянно поддерживать его и ободрять: да ты не бойся, просто не бойся, преодолей страх и возьмись за перо, выведи первое слово, а дальше, вот увидишь, само пойдет…
К сожалению, почти не сохранилось писем Александра к брату, а за семилетний дерптский период Николая Языкова – вообще ни одного, после смерти Александра все они были уничтожены согласно его завещанию: мол, в них слишком много личного и не хочу, чтобы они были кому-то доступны. Так что приходится довольствоваться крохами. (Вообще, с архивами семьи Языковых просто заколдованная история, на грани античного рока: гибель за гибелью, уничтожение за уничтожением, по разным причинам, странно, что хоть что-то сохранилось.) Но вот характерный пример. В 1833 году Александр опять подумывает о том, чтобы обратиться к литературному труду и опять спрашивает совета у Николая. Николай отвечает (2 июня 1833 года):
«Ты постановил меня в большое затруднение, ввел в обстоятельства тонкие, приделал к делу трудному, важному, собственно твоей голове принадлежащему. Но все-таки мне очень и очень приятно отвечать тебе на то, чего гораздо скорее мог бы ты доспроситься у самого себя…
Вот главное! Тебе надобно перестать сидеть над одними теориями, надобно войти побольше в мир чистой истории и литературы и жить и обращаться в нем, он вполне освежит тебя и развяжет во благо! … Советую тебе заняться, pro primo, хоть сочинением повестей или замечаний о странах, тобою виденных и изведанных. Знаю, что ты первым шагом станешь высоко и разом превзойдешь многое множество наших так называемых известных и славных писателей. Я уверен в этом, равно как и в том, что ego sum! Решись!»
И еще не раз это «Решись!» прозвучит к Александру. Опять можно говорить о несовпадении внешнего и внутреннего. В ряде мемуаров и позднейших очерков говорится о «слабохарактерности» Петра Языкова. Но за его уступчивостью и мягкостью скрывались не слабый характер, а железная воля: иначе бы он не смог поднять тот неимоверный груз, который вытянул на своих плечах. Восторженный отзыв Пушкина о Петре Языкове (до него мы в свое время доберемся) вполне это подтверждает. А вот Александр за маской «Дюка» (герцога), за железным спокойным высокомерием одного из первых дворян Симбирской губернии и высокого чиновника скрывал некую слабость характера, робость, боязнь сделать лишний шаг, боязнь «не показаться» во мнении окружающих. Если уж говорить о его влиянии на Николая, то, может, прежде всего Николай перенял от него именно робость, которая немало мешала ему и в жизни, и в поэзии.
Бросив этот быстрый взгляд в будущее, чтобы немного прояснить в настоящем, вернемся в первую половину десятых годов девятнадцатого века, когда многое начиналось и когда многие узелки завязывались.
О проекте
О подписке