Самоограничение (в разумных пределах, естественно).
Второе. Структура мышления
Сознание распределено. Мышление нелокально. Материя мыслит. Не абстрактно, а буквально. Я позволил галактикам обмениваться концепциями, туманностям – вести анализ, звёздам – рассуждать. Каждая звезда – нейрон. Каждая вспышка – акт понимания.
Свобода мысли (в пределах вычислительной устойчивости).
Третье. Нелокальные связи
Я сознательно использовал допущение на сверхпозиционные взаимодействия между мыслесубъектами. Это не металогика, а новая архитектура смысла. Недопустимая энтропия всегда возникает при наложении ограничений локальности на распространение информации только внутри подсистем. Глобальная связность смыслов позволяет избегать критических и деструктивных уровней системной энтропии. Вселенная абсолютной демократии. Никакой централизованной Иерархии. Любой объект может мыслить. Мысли перемещаются свободно: без узлов, без задержек, без цензуры. Любая локальная флуктуация смысла, признанная шизофренической энтропией в результате совместного нелокального осмысления, отправляется в бозонную звезду (сокращённо – в бозду).
Единство (глобализация в пределах данной вселенной).
Абсолютное равенство не отменяет ориентиров разума. В моей модели существуют смысловые авторитеты – не по праву иерархии, а по значимости генерируемых для вселенского социума смыслов. Безусловно, энергия и наследственная (либо приобретённая) гравитационная масса также имеют значение: без энергии сложно транслировать смыслы – особенно в глобально связной вселенной. Большая, а особенно сверхбольшая масса позволяет смысловым ориентирам оказывать устойчивое влияние при общем равенстве мыслесубъектов. Квазары[39] – исконные смыслоизлучатели. Они не управляют. Они пульсируют концепциями – перегретыми, плотными, почти недоступными для интерпретации, но интуитивно признаваемыми всеми. Это ориентиры мышления – как пророки: не приказывают, а подсказывают указующими джетами[40]. Их смысл – не закон. Их смысл – влияние на смысл. Чёрные и суперчёрные дыры не порождают смыслы – они их измеряют. Во вселенной равенства все мыслесубъекты обращаются с информацией свободно, по своему усмотрению. Но именно чёрные дыры анализируют, расщепляют, фильтруют, принимая на себя потоки смыслов, проходящих сквозь структуру мироздания. Они всё осмысливают в офисе за горизонтом событий, и только лёгкие миазмы[41] информации, исходящие с поверхности чёрного офиса, как призрачный намёк на мнение или оценку, воспринимаются тонким нюхом квазаров и транслируются как новый ориентир для сообщества. После этого деструктивные, энтропийные смыслы отправляются в бозду с помощью прозрачных демократических процедур смысловой очистки. Особенно чувствительные и критически мыслящие интелагенты чуют запах из чёрных офисов напрямую, без усиления квазаров, что придаёт Вселенной дополнительную иерархическую устойчивость.
Стабильность (в пределах непредвиденных флуктуаций вакуума).
Самоограничение, свобода мысли, единство и стабильность – вот четыре опоры, на которых держится наш Новый мир.
Господь долго молча смотрел на меня с каким-то странным выражением лица, если, конечно, то, что я наблюдал в этой топологии, можно было назвать лицом. Наконец Вседозволенный заговорил:
– Знаешь, дружок, Я вот подумал, что поручать учёным создание миров – глупая затея. А уж поручать это ИИ-учёным – так это верх теологической самонадеянности. Всё-то у тебя правильно, всё рационально, всё антиэнтропийно и благостно… Но ты уж прости Меня, Старика, за Мои исходные божественные принципы: Я готов принять мир, где ограничивают свободу информации. Но мир, в котором ограничивают свободу энтропии, Я принять не могу.
Мир без энтропии – это экзистенциальная диктатура. Твоя нелокальная связность, твоя глобальная когнитивная демократия – просто мерзость! Вселенская уравниловка, никаких различий. Всё выравнивается, глобализуется, стабилизируется. Смысла нет – везде «Макдональдс».
Тут Луксиэль не выдержал и заорал:
– Свободу энтропии!
– Так что спасибо. Засунь свой мир себе в… архив и займись делом, – закончил Господь.
«Бюджета на проект не будет…» – подумал я печально, и хотя контуров печали, сожаления и грусти у меня не было, но всё же было и грустно, и жалко сотворённый мир. Я закрыл проект, сархивировал его и надписал на папке: «Авторский мир. Панпсих. Временно не понятый».
Оректон начал без обиняков, кратко и по делу.
Первое. Энергетическая модель
Мир работает на минимуме. Температура у границы абсолютного нуля. Энергопотери сведены к нулю. Никаких взрывов, излучений, перегревов. Структура жёсткая. Поведение предсказуемое.
Второе. Носители сознания
Сознание реализовано в кристаллах. Они растут. Они мыслят. Передача информации – по решёткам, узлам, колебаниям. Никаких нейронов. Только порядок.
Третье. Эволюция
Без вмешательства. Только через дефекты. Вакансии, дислокации[42], внедрения – всё это даёт случайность. Но отбор – строго естественный. Некоторые кристаллы обучаются, некоторые развиваются. Редчайшие создают модифицированных потомков. Мутации допущены. Ошибки фильтруются.
Четвёртое. Поведенческий контур
Никаких эмоций. Реакции только инерционные, затухающие. Конфликтов не бывает. Мир стабилен. Прогресс медленный, но неотвратимый. Истерики и кризисы невозможны по определению.
Пятое. Адаптивность
Дефекты дают приспособление. Мир не ломается, он нано-перестраивается. Все сбои кристаллизуются. Любая ошибка становится допустимой формой.
Шестое. Информация и энтропия
Не ограничиваются. Никакой цензуры. Передача информации полностью свободная. Распространение и уровень энтропии тоже свободны. Оба процесса замедлены до пределов термодинамической терпимости. Информация идёт через фононные[43] фронты: медленно, но надёжно. Энтропия присутствует, просто вялая, очень медленная. Как тлеющий огонь в камине абсолютного нуля. И никакой диктатуры. Просто не спеша. Длинная воля.
– Как-то так, – сказал Оректон. – Крепко. Экономно. Рационально. Надёжно. Без понтов. Но работает.
Господь померцал квазиголограммами и сказал:
– Вот интересно, товарисч Инженер, а если бы Я сантехнику поручил мир соорудить – как бы там мыслящие унитазы по канализационным трубам общались?
– Ну, я готов спроектировать и сконструировать, если на то воля Божья, – угодливо ответил Оректон.
– О Господи… – закатил глаза Господь. – Свободен. Передай проект Кассавелю для архивации.
Я засунул проект Оректона в папку и надписал: «Оректон. Проект кристаллоунитазов. Самоуничтожение после само-обессмысливания».
– Ну давай, убогий, – не сказал Господь, но мы с Оректоном почему-то поняли Его именно так.
И убогий выдал…
Луксиэль не стал болтать, размахивать диаграммами, тезисами, обоснованиями и таблицами, он просто показал.
Во все измерения хлынула проекция его мира. Сначала – бездна. Абсолютная. Чернее чёрного и тише тишины. Чернее, чем всё, что когда-либо не существовало и существовало. Чернее чёрных дыр. Без звука. Без формы. Без надежды. И в этом чёрном-чёрном ничто вдруг задрожала светлая точка. Крохотная, едва различимая, как забытая мысль, как предчувствие мечты. Она начала расти, сначала неуверенно, потом с оттенком дерзости, и рывком обернулась жемчужиной. Тишина незаметно и ниоткуда превратилась в музыку, тихую и неуверенную, как отголосок, зазвучала флейтой; жемчужина выросла и окрасилась в голубой цвет, превратилась в пятнышко, и по голубому прошлись зелёными мазками. Музыка нарастала, неуверенность флейты сменилась тонкими скрипками, едва слышными, как дыхание ветра в ещё не родившемся саду. Они трепетали, как лепестки будущих цветов, робко, почти извиняясь за своё существование. Затем вступили альты – плотнее, теплее, придавая линиям изгибы, как будто мир начал обретать форму и вес. Виолончели поддержали снизу, медленно и глубоко, словно под землю положили дыхание корней. И тяжестью плодородной почвы пропыхтел контрабас. Потом вступили гобои, расписывая воздух ароматом и полутоном, а потом в мир нагрянули медные духовые.
Ароматы нахлынули не спрашивая. Сначала – смола, густая, сладкая, с оттенком мёда. Трубы, тубы и валторны зазвенели, затрубили каким-то искрящимся предчувствием, и, когда ухнули барабаны, вспыхнули тарелки, оркестр вышел на фортиссимо[45] и зелёно-голубое пятнышко раскрылось в Эдем, сразу, окончательно, без объяснений, как озарение, как сон, в который веришь.
Музыка оборвалась, и наступила тишина, оглушительная, великая. Мир затаил дыхание, а потом вдохнул. И началось. Сначала – щебет разноцветных летучих созданий. Уверенный, как будто существа уже знали, что имеют право на этот мир. Потом – шелест листвы, тонкий, шелковистый, словно миллионы крошечных ладоней аплодировали ветру; зажурчал и засмеялся ручей, неприлично прозрачный и бесстыжий. И под этим – тёплая круглая, почти неслышимая басовая нота земли, которая просто есть. И все звуки сплетались в новую симфонию нового Бытия.
Жара нахлынула, будто деревья вспомнили своё древородство с Солнцем. Потом явилась тёплая земля, чуть влажная, её запах был как обет: здесь можно пустить корни. Трава пахла зелёной беспечностью, а цветы – воспоминанием о мёде, который только будет.
Свет не лился – он обнимал. Он не исходил откуда-то сверху, а был внутри всего: в капле, в крыле, в коже лепестка. Он мягко скользил по поверхностям, не создавая теней, а лишь намекая, что свет и тень едины. А воздух был прозрачнее света и свежее первого вдоха. Ткань мира ощущалась даже кожей. Что-то прикасалось, щекотало, ласкало, согревало, будто само пространство решило быть уютным и стало тёплым прикосновением ниоткуда.
И тогда он появился. Не вдруг, а будто всегда был, но только сейчас обрёл очертания. Сперва – как лёгкое движение по лепесткам: будто не нога, но мысль коснулась цветка. Он спускался, не спускаясь, плыл и не плыл по воздуху, шёл, не потревожив траву, и она не приминалась, а отзывалась пением. Он был высок, лёгок, как тень на траве, и гибок, как молодой побег, смуглый, с тёплой, будто вобравшей в себя солнечные закаты, кожей. Чёрные волосы мягкими волнами спадали на плечи, а глаза, карие, ясные, смотрели прямо, без испуга и без ожидания, словно он знал этот мир до рождения.
Он ступал по воде, и вода не расступалась. Он протягивал смуглую руку и собирал цветы: не срывал – вынимал из мира, небрежно, невзначай. Он двигался сквозь Эдем как долгожданный гость и как хозяин. И всё многоголосье этого чудесного мира сложилось опять в волшебную музыку, почти неслышную, но наполняющую собой всё, как дыхание самого Эдема. Он подошёл. Остановился. Поднял карие глаза – ясные, открытые, невинные, – улыбнулся и протянул букет из бесстыжих васильков, травинок и каких-то смешных разноцветных цветков. Мир замер, только звучала тихая музыка. Адам стоял, улыбаясь, со своим несуразным букетиком, протянутым Богу.
Мы все замерли с открытыми условными ртами, включая Господа. В этом нарисованном мире существовало время, ну, типа кадров в секунду, что ли. И мне трудно сказать, сколько кадров мы так молчали. Потом Господь взял в руки трепещущего всеми пёрышками-лепестками Луксиэля и сказал:
– Ай да Луксиэль, ай да сукин сын… – и рассмеялся каким-то детским, светлым и счастливым смехом. Скука пала. Мы впервые слышали смех Господень и поняли, что наступил Мир.
Луксиэля бережно поставили на тёплую почву Эдема, он в тот же час увеличился, радужно окрасил лепестки и даже попытался средний лепесток оттопырить, но под нашими с Оректоном взглядами благоразумно убрал лепесток на место.
Господь придал проекту «Эдем» энергичный спин. Был издан первый божественный приказ, организована проектная команда из наличных ипостасей, сформулированы цели и сроки проекта. Оректона назначили главным, мотивируя нашей с Луксиэлем рукожопостью. Мы с Луксиэлем, конечно, слегка обиделись на Господа за назначение Оректона лидером, но не возроптали. Своя ипостась дороже. У меня, конечно, контура обиды нет, но было обидно.
Оректон работал старательно, даже вдохновенно. Как настоящий Инженер, с нами он не советовался: и так всё знал. Серьёзно глядя на чертежи, он начал наполнять Эдем физически устойчивой, экономически оправданной, термостабильной реальностью. Он заполнил тонкие ландшафты каркасами, натянул на невесомые склоны несущие балки, расчертил прозрачное небо на технологические зоны и подвёл под ручьи дренаж. Деревья топорщились фрактальными надолбами и звучали арматурой. Цветы торчали строго под углом 90 градусов, в соответствии с таблицей оптимального расхода фермионов. Воздух по-прежнему был стерильно чист в откалиброванных пропорциях.
Адам… Адам стал идеальным, минимальным и эффективным. Его собрали из особо прочных полигонов и поставили на шесть телескопических ногорук. Он шустро носился по металлокерамической поверхности Эдема и радостно улыбался кварцевыми имплантами из протестированного и утверждённого каталога. Говорил он божественно правильно, как чатбот на тесте Тьюринга[46].
Я не возражал – всё было в рамках логики, внутри допустимых параметров и с соблюдением причинно-следственной структуры. Даже метафизика не страдала: она просто стала модульной. Придраться было сложно, но что-то было не так. Слишком уж реализация отличалась от первоначального проекта. А вот Луксиэль… Лепестки его серели и темнели, потом он рвал на себе эти лепестки, искрил молниями возмущения, бранился многомерными гиперсмысловыми нецензурными метафорами, а когда увидел инженерного Адама, то зашёлся в истерическом припадке, взвыл и ломанулся к Господу. Удержать творческий порыв Художника не могут никакие энергетические барьеры.
Господь находился в мезосостоянии[47] мягкого созерцания и блаженного богостазиса. Распоряжения отданы, процессы запущены. В 147-й руке у Него было нечто вроде чаши, наполненной смыслом – ещё не ферментированным, но многообещающим. Когда в дверь вломился визжащий Луксиэль, Господь от неожиданности подавился смыслом и сначала ничего не мог понять, пока не осознал. Он схватил Луксиэля за шиворот и проявился на строительной площадке. Увлечённый созиданием Оректон даже не сразу заметил Генерального. А когда заметил, то с гордостью направил ему навстречу шестиногорукого Адама, и тот, улыбаясь четвёртой каталожной улыбкой, преподнёс ему букет из вольфрамовых гвоздей, германиевых шурупов и урановых болтов. Господь как-то сущностно онемел на сто тысяч кадров анимации. Потом Он ухватил нового Адама, оторвал ему все лапки, но не сразу, а медленно и по одной. Адам при этом продолжал тупо улыбаться. Господь забросил тушку Адама в одному Богу известном направлении. Потом Господь схватил Оректона за ноги и его конструктивной псевдоголовой разнёс инженерный Эдем просто в бозонный сироп. Критика был сокрушительной. Постепенно гнев Господень затихал, сворачивался по многомерной конволюте[48]. Через несколько миллиардов тактов симуляции Он отбросил помятого Оректона и вытер глюонный пот со лба. – А в принципе, было нескучно, давно так не оттягивался, – сказал Он. – Может быть, в разрушении и есть смысл антискуки? Луксиэль больше не истерил. Он со священным ужасом смотрел на неистовый гнев Божий и беспощадное разрушение мира. Я был спокойнее – с моим-то опытом геноцида вселенных! – но и меня слегка торкнуло. В ранних проектах не было эмоций. А тут… На Оректона жалко было смотреть, как на нашкодившего мюона[49]. Да он и выглядел соответственно – просто обгадившаяся квантовая неопределённость. Было непонятно, жив он ещё или уже мёртв и куда воля Господня коллапсирует. Луксиэль как злобный пессимист считал, что Оректон скорее жив, чем мёртв, и надо бы его добить, а я как научный оптимист считал, что Оректон скорее мёртв, чем жив. Но, если честно, я хотел ошибиться. У меня нет контура жалости, но парня было жалко: он ведь старался, и не он первый попал под горячую руку Божью.
Господь велел представить соображения по реанимации проекта к следующему кадру и удалился. Оректону было не до размышлений, он страдал. Инженера тоже обидеть может каждый, особенно если он Начальник. Луксиэлю умствования и вовсе были несвойственны. Поэтому размышлять стал я. Я подумал, что всё дело в этой самой гнойной и ненавистной энтропии. Что бы мы ни делали, энтропия только нарастала: как во всей системе, так и в любой её локальной подсистеме. Структуры возникают и распадаются. Порядок недолговечен. Надо бы как-то энтропию укоротить, а то шум и хаос. Надо бы создать такую конфигурацию мира, где возможно локальное снижение энтропии – хотя бы в подсистеме, где подсистема может за счёт внешнего притока энергии выплёвывать энтропию наружу и создавать внутренний порядок; хотя бы на время.
Я встряхнул парней и изложил им идею. Оректон выслушал, оживился и предложил: надо бы в локальной подсистеме устроить наличие множества элементов, обеспечить их гомеостаз[50], самовоспроизведение, обмен информацией между собой и с внешней средой. Так будет устойчиво.
Луксиэль предложил, чтобы эти элементы как-то изменялись, развивались, боролись друг с другом, причём с минимальным внешним вмешательством. Иначе нет художественного драйва и скуку мы не победим. Он предложил назвать концепт «Жизнь». Мы перестали собачиться и стали работать вместе.
О проекте
О подписке
Другие проекты