Читать книгу «Самое дно» онлайн полностью📖 — Война Владимир — MyBook.

Он докурил, затушил окурок о подоконник, бросил вниз. Потом натянул старую футболку, вышел в коридор.

В коридоре было шумно. Где-то орал телевизор — шла какая-то передача про здоровье, и диктор бодрым голосом рассказывал, как правильно питаться. На кухне гремела посуда. Из туалета доносился запах хлорки — уборщица, такая же Метелка, как Ленка, только азиатка, мыла полы.

Он пошёл на кухню. Там, за столом, сидела вездесущая Баба Рая. Она пила чай и смотрела в одну точку — слепым глазом в стену, зрячим куда-то вглубь себя.

— Здорово, Раиса Павловна.

— Здорово, коли не шутишь. Садись. Чай будешь?

Он сел. Она налила ему чаю из старого заварочного чайника с отбитым носиком. Чай был крепкий, почти чёрный, и пах какими-то травами.

— Что за травы? — спросил он.

— От головы. От души. От глупости. У тебя всё сразу болит, так что пей.

Он отхлебнул. Горячо, но вкусно.

— Теть Рай, а вот скажите мне как есть. Я — конченый человек?

— Конченый — это когда в землю закопали, — спокойно ответила она. — А ты пока дышишь. Дышишь — значит, ещё не конченый. Но близко.

— Близко — это сколько?

— Год. Может, два. Если не остановишься — сгоришь. Водка, она таких, как ты, быстро жрёт. Красивые всегда быстрее горят.

Она сказала это буднично, без жалости, без осуждения. Просто констатировала факт, как врач, который сообщает диагноз.

— А Ленка? — спросил Дэн и сам удивился этому вопросу.

— А что Ленка? Ленка тебя переживёт. Она сильная. Она уже мёртвого мужа пережила, сына-зэка пережила, тебя — тем более. Только ты её раньше времени в могилу не загони. Она ж тебя любит, дура старая.

— Любит… — он усмехнулся. — Что значит «любит»? Терпит — это да. А любит… Я не знаю. Может, ей просто страшно одной остаться.

— Может, и так, — согласилась Баба Рая. — А только ты всё равно не прав.

Она допила чай, встала, опираясь на палку.

— Я пойду. У меня там самогон дозревает. А ты сиди, думай. Или не думай — всё равно толку.

И ушла, шаркая тапками.

Дэн остался один.

Думать не хотелось. Думать вообще было вредно — от мыслей становилось только хуже. Он сидел на кухне, пил остывший чай и смотрел в окно, где за грязным стеклом белело бесконечное ноябрьское небо.

В кармане завибрировал телефон. Старый кнопочный «Самсунг» — такой же, как у Ленки, только менее разбитый. Сообщение. Он открыл.

«Дань, ты как? Я куплю всё, что ты просил. Жди. Я скоро».

Ленка. Конечно, Ленка. Она писала ему каждые два часа, как заведённая. «Ты как?» «Ты поел?» «Ты не пьёшь?» Ему это льстило и раздражало одновременно. С одной стороны, приятно, когда о тебе заботятся. С другой — эта забота душила, как удавка, не давала дышать.

«Купи водки», — написал он коротко.

И отправил.

Она ответила через минуту: «Хорошо. Только не пей до меня, ладно? Давай вместе».

Вместе. Она всегда хотела «вместе». Вместе пить, вместе смотреть телевизор, вместе лежать на диване, вместе стареть, вместе умирать. А он не хотел «вместе». Он вообще не знал, чего хотел.

Он вернулся в комнату, лёг на диван и уставился в потолок. Трещина в углу всё так же напоминала карту. Он попытался представить, что там, за этой трещиной, в тех несуществующих странах. Может, там живут люди, у которых всё по-другому. У которых работа, деньги, будущее. У которых нет Ленки, нет общаги, нет этого вечного чувства, что жизнь прошла мимо.

За стеной, у соседа Тёмы, заиграла музыка — что-то из девяностых, ностальгическое. Дэн закрыл глаза.

И вдруг — резкий стук в дверь.

— Данил! — голос вахтерши Галины. — Там к тебе пришли!

Он нехотя встал, подошёл к двери, открыл. На пороге стоял какой-то мужик — плюгавый, с бегающими глазками, в грязной куртке.

— Ты Дэн?

— Ну я.

— Слышь, я от Костика. Ты ему двести рублей должен. За прошлую неделю.

Дэн напрягся. Костик — это местный барыга, у которого он иногда брал в долг. Двести рублей — мелочь, но сейчас у него не было и десяти.

— Не сейчас. На следующей неделе отдам.

— На следующей… — мужик поморщился. — Костик сказал — до вечера долг. Иначе проценты капают. Ты ж знаешь, как у нас.

Дверь напротив приоткрылась. Высунулся Тёма — в очках, с ноутбуком под мышкой. Вид у него был любопытный и испуганный одновременно.

— Какие-то проблемы? — спросил он тихо.

— Не твоё дело, умник! — рявкнул Дэн. — Иди куда шёл.

Мужик хмыкнул.

— Короче, до вечера. Если что — сам к тебе приду. Или Костик придёт. Он церемониться не будет.

И ушёл, насвистывая какую-то мелодию.

Дэн захлопнул дверь, прислонился к ней спиной. Сердце колотилось как бешеное. Вот этого ему ещё не хватало. Долги. Теперь за ним будут охотиться.

Он сел на диван, достал из-под подушки заначку — смятые полтинники и десятки, которые удалось спрятать от Ленки. Пересчитал. Сто тридцать. Не хватало семидесяти.

Где взять? У Ленки? Она получила зарплату, но он уже потратил большую часть вчера — на водку, на закуску, на сигареты. Она принесёт ещё, конечно, но до вечера. А мужик ждать не будет.

Он закурил снова, хотя курить было нечего — сигарета кончилась. Пришлось идти к соседу. Он постучал к Тёме.

— Чего? — дверь приоткрылась.

— Сигареты есть?

— Не курю.

— Врёшь. Я видел, ты куришь на балконе.

— Это редко. Ладно, держи одну.

Тёма протянул ему сигарету — дорогую, с фильтром. Дэн взял, покрутил в пальцах.

— Слышь, умник. А денег у тебя нет взаймы? До вечера.

— Зачем тебе?

— Надо.

— На водку?

— Не твоё дело.

Тёма помолчал, потом вздохнул и полез в карман.

— Держи двести. Отдашь, когда сможешь. Или не отдавай. Просто… прекрати её бить. Ладно?

Дэн взял деньги, усмехнулся.

— Ты что, влюбился в неё?

— Нет. Просто не могу смотреть на это. Она же человек.

— Человек… — Дэн спрятал купюры. — Все мы люди. Только одни — люди, а другие — Метелки.

Он ушёл, не попрощавшись.

В комнате он снова лёг на диван. Деньги были, проблема решена. Но на душе стало почему-то ещё гаже. Этот умник Тёма смотрел на него с таким превосходством, с таким молчаливым осуждением, что хотелось то ли ударить его, то ли провалиться сквозь землю.

«Прекрати её бить». Как будто он сам не знал, что это плохо. Как будто он получал от этого удовольствие.

Он не получал. В том-то и дело, что не получал. Он бил не от злости — от отчаяния. От того, что жизнь не сложилась. От того, что он, молодой, здоровый, красивый мужик, сидит в этой дыре и не видит выхода. От того, что Ленка — единственный человек, который его любит, и именно этого он не может ей простить.

За что она его любит? За что? Что он ей дал, кроме синяков, долгов и унижений? Ничего. А она всё равно любит. Готовит ему ужин, стирает носки, отдаёт последние деньги. И это невыносимо. Потому что её любовь — как зеркало, в котором он видит себя настоящего: ничтожество, тунеядец, альфонс.

Он закрыл глаза. Где-то вдалеке, в другой жизни, был мальчик Даня, который играл в хоккей во дворе, мечтал о большом спорте и обещал маме купить дом с бассейном. Где тот мальчик? Когда он исчез? Может, когда отец ушёл из семьи? Или когда мать запила? Или когда тренер сказал: «Бесперспективный, не трать моё время»?

Он не знал. Знал только, что того мальчика больше нет. Есть двадцатипятилетний алкоголик, который живёт с женщиной вдвое старше себя и берёт в долг у соседей.

Вечером пришла Ленка. Уставшая, с сумками, с синяком, который уже начал желтеть по краям. Она поставила продукты на стол и посмотрела на него с той самой улыбкой — виноватой, просящей, ожидающей.

— Я всё купила, Дань. И водку, и макароны. Сейчас ужин приготовлю.

— Давай, — сказал он, не глядя на неё.

— Ты… ты меня простил? За вчера?

— За что простил? — он поднял глаза. — Ты-то тут при чём? Это я тебя… Это ты меня прощать должна.

Она моргнула, не ожидая.

— Я тебя всегда прощаю, Дань. Ты же знаешь.

И вот это «всегда» ударило его сильнее кулака. Он встал, подошёл к окну, отвернулся.

— Не надо, Лен. Не прощай. Я этого не стою.

— Стоишь. Ты просто сам не знаешь, какой ты хороший.

Он хотел засмеяться, но не смог. Хотел заплакать — тоже не смог. Просто стоял и смотрел в окно, где в темноте мерцали огни чужой, незнакомой, недостижимой жизни.

Она подошла сзади, обняла его за плечи, прижалась щекой к спине.

— Всё будет хорошо, — прошептала она. — Ты только не пей сегодня много. Ладно?

Он молча кивнул.

В этот момент он почти верил ей. Почти верил, что всё будет хорошо. Почти.

Но водка уже стояла на столе, и вечер только начинался.

Так прошёл день Данила — молодого человека, который когда-то подавал надежды, а теперь тонул в самогоне и чужой любви. Он ещё не знал, что этот вечер станет переломным. Что сказанные и несказанные слова запустят цепочку событий, которая изменит всё. Но это будет потом. А пока — он просто стоял у окна и смотрел в темноту, где ничего не было видно.

Глава 4. Баба Рая

Раиса Павловна, которую в общежитии все звали просто Баба Рая, проснулась в шесть утра не потому, что нужно было на работу, и не потому, что мучила бессонница. Она проснулась потому, что в шесть утра просыпалась всю свою жизнь — сначала в деревне, где пели петухи, потом в бараке, где орали соседи, потом здесь, в общаге, где за стеной вечно кто-то ругался, плакал или занимался любовью с таким же отчаянием, с каким другие бросаются из окон.

Ей было семьдесят два года. Точнее, семьдесят два с половиной — она любила точность в цифрах, потому что цифры были единственным, что ещё не врало. Люди врали, газеты врали, телевизор врал, даже собственное отражение в зеркале врало, показывая старуху с бельмом на левом глазу. А цифры — нет. Семьдесят два с половиной года. Из них сорок пять она прожила в этом городе, тридцать — в этой общаге.

Она села на кровати, спустила ноги на холодный пол. Кровать была старая, панцирная, с продавленной сеткой — такая же, как у всех здесь. Но у Бабы Раи на матрасе лежала чистая простыня, а подушка была взбита ровно, по-армейски. Порядок. Порядок был её религией. В мире, где всё катилось в тартарары, только порядок и спасал.

Она накинула халат — старый, ситцевый, в цветочек, выцветший от бесчисленных стирок, — и подошла к окну. За окном было темно, ноябрь не сдавался, и рассвет всё откладывался, как будто солнце тоже не хотело просыпаться в этом районе. Под фонарём, у помойки, копошился бомж — проверял содержимое баков. Баба Рая смотрела на него без осуждения. Она давно поняла: брезговать можно только тем, чего ты сам не пробовал. А она пробовала многое.

Она зажгла газовую горелку — плита на кухне была общая, но у неё в комнате стояла своя, маленькая, одолженная у покойного мужа ещё при его жизни, — и поставила чайник. Чай она заваривала особый, с травами, которые собирала сама. Ромашка, зверобой, мята, душица — всё это росло на пустыре за общагой, где когда-то был сквер, а теперь — свалка и бурьян. Но травы, как она говорила, были живучими, как и она сама.

Чайник закипел. Она заварила чай в старой глиняной кружке с отбитой ручкой — другой не было, да и к этой она привыкла, как привыкают к родственникам, которых не выбирают, — и села к столу.

На столе лежала фотография. Единственная, которую она сохранила. Муж, сын и она сама — молодая, с двумя глазами, в платье в горошек. Снимок был сделан в шестьдесят восьмом году, на первомайской демонстрации. Тогда всё было иначе: муж работал на химкомбинате, сын учился в школе, она сама была медсестрой в городской больнице. Квартира, планы на лето, отпуск на море.

Потом муж заболел. Лейкемия. Химия, которую он вдыхал на комбинате, сделала своё дело. Он сгорел за полгода, оставив ей сына, долги и пустую квартиру. Сын вырос, пошёл по дурной дорожке — наркотики, срок, ещё один срок. Сейчас он сидел где-то на севере, в колонии строгого режима, и писал матери раз в год, на день рождения. Письма были короткие: «Мать, жив, здоров, пришли денег». Она посылала, сколько могла, хотя пенсия у неё была кошачья — восемь тысяч с копейками.

Левый глаз она потеряла не сразу. Сначала была операция — глаукома, — но операция прошла неудачно. Врач сказал: «Надо было раньше». Надо было. Много чего надо было раньше.

Она осталась одна в комнате, которая со временем превратилась в её крепость. Здесь пахло травами, воском — она делала свечи на продажу — и самогоном, который она гнала из сахара и дрожжей. Самогон был её маленьким бизнесом, её пенсией, её валютой. Местные знали: у Бабы Раи всегда есть бутылка. И не какая-нибудь палёная отрава, а чистый, как слеза, продукт, который даже с похмелья не убивал.

В дверь постучали. Она даже не обернулась — знала, кто.

— Заходи, Лен. Открыто.

Елена вошла тихо, как мышка. Она всегда так входила — бочком, извиняясь за своё существование. Баба Рая не выносила этой манеры, но молчала — понимала, откуда она берётся.

— Здрасте, Раиса Павловна.

— Садись, дочка. Чаю хочешь?

— Можно. Только я на минутку. Мне на смену скоро.

— Успеешь. Садись.

Елена села, и Баба Рая налила ей чаю. Посмотрела на неё — и всё поняла без слов. Свежий синяк под глазом, разбитая губа, осторожные движения, как у человека, у которого болят рёбра. Всё это она видела сотни раз — и на себе, и на других. В этой общаге били всех. Били мужья жён, жёны мужей, дети родителей, родители детей, соседи соседей. Насилие было здесь таким же привычным, как запах мочи из туалета.

— Опять он?

— Опять.

— Сильно?

— Да нет. Так, пара ударов. Я сама виновата — не надо было деньги прятать.

— Деньги… — Баба Рая усмехнулась. — Ты ему не деньги прятала, Лен. Ты себе на лекарство откладывала. Я знаю. У тебя давление, сердце шалит. Ты ж на ладан дышишь, дура.

Елена опустила глаза. Она знала, что Баба Рая права, но от этого было не легче.

— Теть Рай, а вы… вы когда-нибудь любили? Так, чтобы прощать всё?

Баба Рая помолчала, глядя в свою кружку. Пар поднимался над чаем, как туман над болотом.

— Любила, — сказала она наконец. — Я своего мужа, покойного, знаешь как любила? Когда он заболел, я с ним сидела до последнего. Он уже не вставал, под себя ходил, а я его мыла, кормила с ложки, сказки ему читала. Он мне изменял, кстати. Пока здоровый был — гулял налево. Я знала и молчала. Прощала.

— А зачем? — тихо спросила Елена. — Зачем прощали?

— Затем, что любовь — она не в голове, она в сердце. В голове ты понимаешь: козёл, изменщик, пьяница. А сердце говорит: мой. Самый родной. Единственный. И ты веришь сердцу, а не голове. Дураки мы, бабы, Лен. Все дураки. И те, кому двадцать, и те, кому пятьдесят, и те, кому семьдесят. Потому что сердце не стареет. Оно до самой смерти верит в сказки.

Они замолчали. За стеной кто-то включил телевизор, и оттуда донеслась бодрая музыка — реклама чего-то ненужного, дорогого, из другой жизни.

— Я ведь медсестрой была, — сказала вдруг Баба Рая. — Двадцать лет в хирургии. Насмотрелась на людей. Знаешь, что я поняла? Человек — это такая тварь, которая ко всему привыкает. К боли, к грязи, к унижению, к голоду. Человек может жить в таких условиях, в каких крыса сдохнет. А всё потому, что у человека есть надежда. Дурацкая, иррациональная надежда. Вот ты, Лен, на что надеешься?