Елена молча переодевала обувь. Сняла уличные сапоги — старые, протёкшие в прошлом году, но других не было, — надела сменные кроссовки, найденные когда-то в коробке с гуманитарной помощью. Кроссовки были на два размера больше, приходилось подкладывать газету в носки.
— Нормальные люди… — повторила Елена, не глядя на подругу. — А я, Валюш, давно не нормальная. Я — Метелка. Мне положено.
В подсобку заглянула завхоз Людмила Борисовна.
— Чего расселись?! Зал ещё не готов! Метелка, третий ряд — опять лужа какая-то. Вчерашние алкаши бутылку разбили. И не забудь про туалет — там опять кто-то мимо унитаза сходил.
— Я только пришла, — тихо сказала Елена.
— Вот и начинай! А ты, Валентина, чего уши развесила? У тебя своя работа есть!
Людмила Борисовна исчезла так же внезапно, как появилась. Валентина посмотрела ей вслед и сплюнула на пол.
— Крыса. Самая натуральная крыса. Знаешь, почему она к тебе цепляется?
— Почему?
— Потому что ты не отвечаешь. Ты терпишь. А таких, как ты, клюют все, кому не лень. Это закон природы, Лен. Закон стаи. Если овца не брыкается, её загрызут до смерти. Не волки даже — шакалы какие-нибудь, вроде этой Борисовны.
Елена взяла ведро, налила воды, плеснула хлорки. Запах ударил в нос, защипал глаза, но она привыкла. Хлорка была её духами.
— Я пойду. Третий ряд, говоришь?
И она пошла.
Торговый зал встретил её тишиной и полумраком. Основное освещение ещё не включили, горели только дежурные лампы. Кассы молчали, как спящие звери. Стеллажи темнели ровными рядами, и в этом было что-то почти торжественное — как в храме. Храм потребления. Храм еды, которую Елена не могла себе позволить.
Третий ряд — молочка. Она подошла и действительно увидела лужу. Что-то белое, уже начавшее подсыхать по краям. Не то кефир, не то молоко. Рядом валялись осколки — кто-то уронил бутылку и просто ушёл, даже не сказав персоналу.
«Вот так и я, — подумала Елена, опускаясь на колени. — Уронили, разбили, ушли. А кто убирать будет? Метелка».
Она начала тереть. Швабра ходила туда-сюда, размазывая белую жижу по серому кафелю. Движения были механическими, заученными до автоматизма. Руки работали, а голова была далеко.
Дэн. Что он сейчас делает? Спит, наверное. Может, проснулся и ищет, чего бы выпить. В холодильнике пусто — вчера всё выгребли. На тумбочке должна быть мелочь, рублей тридцать, на пиво не хватит. Будет злиться. Будет ждать её.
А может, опять устроит «праздник». Может, найдёт у кого-нибудь в долг, напьётся и встретит её с кулаками. Или наоборот — встретит трезвый, виноватый, будет просить прощения и обещать, что это в последний раз.
Она не знала, что хуже. Побои были страшны, но привычны. А вот эти моменты раскаяния, эти пьяные слёзы, эти клятвы «начать новую жизнь» — они разбивали сердце сильнее кулаков. Потому что она верила. Каждый раз верила. И каждый раз оказывалась дурой.
— Метелка, ты чего там застыла?! — донеслось от касс.
Людка. Та самая, с наклеенными ресницами. Молодая, наглая, убеждённая, что работа кассирши делает её на голову выше уборщицы.
— Я не застыла. Я мою.
— Мой быстрее. Сейчас открываться, а у тебя конь не валялся.
Людка была из тех, кто самоутверждается за счёт слабых. Дома её, говорят, муж поколачивал, но на людях она держалась королевой. Своё унижение она компенсировала унижением других — это называлось «пищевая цепочка». Елену это не злило. Она понимала: Людке тоже несладко. Просто у неё синяки не на лице, а где-то глубже.
— Люд, — сказала Елена, подходя к кассам. — У тебя обезболивающего нет? Голова раскалывается.
— А рецепт у тебя есть? — хихикнула Людка, но таблетку достала. — Держи. Бесплатно. Считай, благотворительность.
Елена проглотила таблетку, запила водой из-под крана. Вода была с привкусом ржавчины — старые трубы, — но она привыкла.
Первый покупатель вошёл ровно в восемь. Это был мужик в грязной спецовке, с похмелья, с трясущимися руками. Он взял бутылку пива, пачку сигарет и ушёл, даже не заметив Елену, которая тёрла пол у входа.
Потом пошли другие — женщины с сумками, пенсионеры с тележками, молодые мамаши с колясками. Все они скользили взглядами по уборщице, не замечая её. Она была частью интерьера, как стеллажи, как кассы, как гул холодильников. Её можно было не видеть.
И это было, пожалуй, самое страшное.
Не синяки. Не боль в рёбрах. Не унизительные крики завхоза. А это тотальное, всеобщее неви́дение. Ты есть, но тебя нет. Ты существуешь, но ты никто.
В перерыве она вышла на задний двор — покурить. Там, у мусорных баков, уже стояла Валентина.
— Держи, — сказала Валентина, протягивая ей бутылку кефира и булочку. — Купила тебе. Поешь нормально, а то на тебе лица нет.
— Спасибо. Я потом отдам.
— Отдаст она… Ешь давай.
Елена откусила булочку. Она была мягкая, сладкая, с повидлом. Такие она любила в детстве, когда мама водила её в булочную на углу. Тогда всё было иначе — мама живая, папа трезвый, мир понятный и предсказуемый.
— Валюш, — сказала она вдруг. — А ты когда-нибудь думала, почему всё так вышло? Ну, не у меня — вообще. Почему одни люди живут как в раю, а другие вот так… как я?
— Думала, — кивнула Валентина. — По-разному думала. Иногда кажется — судьба. Иногда — сами виноваты. А иногда — просто случайность. Родился не в той семье, не в том городе, не в то время. И всё. Ты уже проиграла, даже не начав.
— Это нечестно.
— А кто тебе сказал, что жизнь честная? Жизнь — она вообще не про честность. Она про выживание. Кто сильнее, тот и прав. А сила, Лен, она разная бывает. У кого-то деньги, у кого-то связи, у кого-то просто умение идти по головам. А у тебя… у тебя сердце. Большое, доброе, глупое. Вот ты и страдаешь.
Елена докурила, бросила окурок в урну.
— Я не могу иначе, Валюш. Я пробовала — злиться, ненавидеть, посылать всех. Не получается. Мне проще простить.
— Простить?! — Валентина даже поперхнулась. — Ты прощаешь человека, который тебя калечит?!
— Он не всегда такой. Ты не знаешь его трезвого. Он трезвый — совсем другой. Он мне стихи читал. Представляешь? Стихи. Собственного сочинения. Про любовь.
Валентина долго смотрела на неё. В этом взгляде было всё — и жалость, и злость, и что-то похожее на восхищение.
— Ленка, ты святая дура. Честное слово. Святая. Таким, как ты, надо памятники ставить.
— Лучше деньгами, — усмехнулась Елена. — Памятники я сама мыть не хочу.
Они рассмеялись — тихо, горько, но искренне. И этот смех был глотком свежего воздуха в бесконечном ноябре их жизни.
Смена закончилась в шесть. Елена переоделась, получила свою мизерную зарплату в конверте — наличкой, чтобы не платить налоги, — и вышла на улицу. Темнело. В такую рань, в ноябре, темнело уже к четырём, а к шести было черно, как в могиле.
Она пошла к метро. У входа, как всегда, стояли попрошайки. Молодая женщина с ребёнком на руках, старик с гармошкой, инвалид на коляске. Все они просили милостыню, и Елена, проходя мимо, вдруг подумала: «А ведь я — одна из них. Только я прошу не деньги. Я прошу любви. И мне подают. Иногда».
В кармане завибрировал телефон. Снова Дэн.
«Ты где? Долго ещё? Я жрать хочу».
Она вздохнула. Ответила: «Еду. Куплю всё. Жди».
И пошла в магазин — но уже не в «Пятёрочку», а в другой, чтобы не видеть своих же коллег. Купила макароны, тушёнку, хлеб, пачку дешёвого чая и, поколебавшись, бутылку водки. Самой дешёвой. «Пусть уж лучше водка, чем самогон от бабы Раи», — подумала она. От самогона у него совсем сносило крышу.
На кассе она пересчитала оставшиеся деньги. На проезд хватало, на сигареты — впритык. О том, чтобы отложить хоть рубль на чёрный день, не было и речи. Чёрный день наступил давно и стал перманентным.
В метро было душно и людно. Елена прижалась к стене вагона, сжимая сумку с продуктами. На неё косились. Женщина с синяком под глазом — это всегда привлекает внимание. Кто-то смотрел с жалостью, кто-то с брезгливостью, кто-то с жадным любопытством: «Надо же, как её разукрасили. Интересно, за что?»
Она закрыла глаза.
— Ничего, — прошептала она. — Ничего. Сейчас приеду. Он меня встретит. Может, даже обнимет.
И от одной этой мысли становилось теплее.
Общага встретила её знакомым запахом. На первом этаже, как всегда, горел свет в каморке Галины. Вахтерша махнула рукой — мол, проходи, сегодня без новостей.
По лестнице она поднималась медленно — сказывалась боль в боку и общая усталость. На площадке третьего этажа кто-то курил, в темноте светился красный огонёк сигареты.
— Привет, Метелка.
Это был Лёха Кривой. Сидел на подоконнике, как король на троне. В руке — банка пива, на лице — та особая расслабленность, которая бывает у людей, уверенных в своей власти.
— Привет, Лёш.
— Домой?
— Домой.
— Ну-ну. Там твой ждет. С самого утра мается. Приходил, просил взаймы. Я не дал.
Елена напряглась. Если Дэн пошёл к Лёхе — значит, совсем прижало. Значит, он уже без неё попытался найти выпивку и, не найдя, теперь будет зол вдвойне.
— Спасибо, что не дал.
— Я не для него. Для тебя. Ты, Лен, хорошая баба. Жалко на тебя смотреть.
— Все меня жалеют, — горько усмехнулась она. — Только толку от жалости…
Лёха ничего не ответил. Просто отхлебнул пива и отвернулся к окну, где за грязным стеклом чернела бесконечная ноябрьская ночь.
Она поднялась на пятый этаж. Дверь в комнату номер тринадцать была приоткрыта. Изнутри доносилась музыка — Дэн включил старый магнитофон, который они хранили с незапамятных времён. Играла какая-то блатная песня — про волю, про неволю, про маму, которая ждёт.
Елена остановилась на пороге. Сердце колотилось где-то в горле. Она не знала, что её ждёт — объятия или кулаки. И это незнание было хуже всего.
Она толкнула дверь.
Дэн сидел на диване. Трезвый. Это она определила сразу — по глазам. Трезвый и злой.
— Ну, наконец-то. Я тут с голоду подыхаю, а ты шляешься где-то!
— Я на работе была, Дань. Я же говорила.
— На работе… — он сплюнул. — Жрать давай.
Она молча достала продукты. Макароны, тушёнка, хлеб, водка. Увидев бутылку, Дэн оживился.
— О! Уважаю. Садись, мать. Вместе поужинаем.
«Мать». Он иногда называл её так — и это резало больнее ножа. Потому что она не хотела быть ему матерью. Она хотела быть женщиной. Любимой. Единственной.
Но она села. Поставила на плиту кастрюлю с водой, открыла тушёнку. Руки делали привычную работу, а в голове стучало: «Ничего. Ничего. Он трезвый. Он не бьёт. Уже хорошо. Уже праздник».
За стеной, у соседей, орал телевизор. Кто-то ругался на кухне. Где-то внизу, на улице, выла собака. А здесь, в комнате номер тринадцать, сидели двое — пятидесятипятилетняя уборщица с разбитым лицом и её молодой любовник, который называл её «мать» и ждал ужина.
Обычный вечер. Обычная жизнь. Обычный ад.
— Лен, — вдруг сказал Дэн, не глядя на неё. — Я вчера это… перебрал, наверное. Не помню ничего. Ты прости, если что.
И она простила. Конечно, простила. Потому что больше ничего не умела.
Так прошёл ещё один день Елены Викторовны. Она мыла полы, терпела унижения, покупала макароны и прощала. Бесконечный цикл, из которого не было выхода. А если выход и был, она его не видела — потому что смотреть в ту сторону было слишком страшно.
Глава 3. Дэн
Дэн проснулся около полудня.
Сначала он не понял, где находится. Это случалось с ним всё чаще — та секунда между сном и явью, когда сознание зависает в пустоте, не зная, кто ты, где ты и что ты натворил вчера. Белый потолок с жёлтыми разводами от протечек, трещина в углу, похожая на карту какой-то несуществующей страны. Общага. Комната тринадцать. Он дома.
Дома.
Он усмехнулся про себя. Дом — это там, где тебя ждут, где пахнет пирогами, где мать стоит у плиты и улыбается. Здесь пахло перегаром, грязными носками и кислым потом. Здесь не было ни пирогов, ни матери. Здесь была Ленка — Метелка, — которая уже ушла на свою дурацкую работу.
Он сел на диване, и голова отозвалась тупой болью. Похмелье было таким, будто вчера по его черепу проехал грузовик. Во рту — привкус ржавого металла и чего-то сладкого, тошнотворного. Он потянулся к столу, нашарил кружку — пусто. Даже воды не оставила, сука старая.
— Ленка! — крикнул он по привычке, хотя знал, что её нет.
Тишина. Только холодильник гудит где-то в углу — старый, советский, «Орск», который тарахтит так, будто сейчас взлетит.
Дэн спустил ноги на пол, посидел минуту, собираясь с силами. На тумбочке лежала смятая пачка «Короны» — пустая. Он смял её и бросил в угол, где уже скопилась горка такого же мусора. Потом нашёл под подушкой зажигалку, а в кармане джинсов — одинокую сигарету, кривую, надломанную. Закурил, закашлялся.
Напротив дивана висело зеркало. Он глянул в него и не узнал себя.
Из зеркала смотрел молодой мужик с опухшим лицом, красными глазами и щетиной, которая росла клочками. Татуировка на плече — дракон, которого он набил три года назад в какой-то пьяной подворотне, — расплылась, потеряла очертания. «Как и вся моя жизнь», — подумал он и тут же разозлился на себя за эту мысль. Сопли. Не мужское это дело — рефлексировать.
Он встал, прошёлся по комнате. Пять шагов туда, пять обратно. Клетка. Самая настоящая клетка. Кровать, диван, стол, холодильник, окно с видом на помойку. И Ленка, которая приходит вечером, как заведённая, с сумками и виноватой улыбкой.
Сколько он здесь живёт? Два года? Три? Он сбился со счёта.
Когда-то он приехал в этот город с мечтами. Смешно вспомнить. Двадцать два года, за плечами — ПТУ по специальности «автослесарь», в кармане — диплом и двести рублей. Он планировал устроиться в автосервис, снять квартиру, найти нормальную девушку. Обычные планы обычного парня.
Что пошло не так?
Всё. Всё пошло не так с самого начала. Автосервис не взял — сказали, без опыта не нужен. Потом был грузчиком в супермаркете, потом — мойщиком на заправке, потом — вообще никем. Квартиру не потянул, поселился в общаге. Девушка, которая была, ушла к другому — к тому, у кого машина и своя хата. А он остался. И запил. Сначала по выходным, потом по вечерам, потом — каждый день.
А потом появилась Ленка.
Он помнил их первую встречу. Это было в очереди в ларьке — он занимал деньги на пиво, она покупала хлеб. Разговорились. Слово за слово — она предложила выпить вместе. У неё был день рождения, пятьдесят два года, и отмечать его было не с кем. Он согласился. Из вежливости. Из скуки. Из голода, в конце концов.
Она приготовила ужин. Настоящий — с картошкой, курицей, салатом. Накрыла стол чистой скатертью. Достала бутылку водки, которую хранила для особого случая. Они выпили, она заплакала — рассказывала про сына, про покойного мужа, про свою собачью жизнь. Он слушал вполуха, кивал, а потом остался на ночь. Просто так. Без любви, без страсти — просто потому что было лень идти к себе.
А утром она приготовила завтрак. Яичницу с колбасой. И он остался ещё на день. Потом ещё на неделю. Потом — навсегда.
— Навсегда, — повторил он вслух и засмеялся хриплым, нехорошим смехом.
Какое, к чёрту, навсегда? Ей пятьдесят пять. Ему двадцать пять. Он мог бы ещё выкарабкаться, найти работу, уехать куда-нибудь. Но с каждым днём эта мысль становилась всё более далёкой, как свет в конце туннеля, который не приближается, а наоборот — отдаляется.
О проекте
О подписке
Другие проекты