Читать книгу «Гомоза» онлайн полностью📖 — Владислава Несветаева — MyBook.
image
 



Постояв недолго в дверном проёме спальни, Гомозин пошёл разбирать свой нетяжёлый чемодан. Вытаскивая из него свои рубашки, футболки, трусы и носки, он вдруг понял, что ничего не привёз матери и Николаю Ивановичу в качестве сувенира. Лидия Тимофеевна – та, бедная, чуть не каждый месяц отправляет ему что-то по почте. Последний раз вот отправила проигрыватель с пластинками и толстенную кулинарную книгу пятьдесят шестого года издания. По осени шлёт консервацию: огурчики, помидоры, салаты, патиссоны, икру, фруктовое пюре, варенья, джемы. К годовщинам смерти отца посылает его вещи. Дмитрий Константинович был наивным, легко увлекаемым человеком, но не от слабого ума (напротив, он был очень умным мужчиной), а от глубокой чувствительности и веры в людей. И, влекомый этим своим свойством, он всю жизнь занимался коллекционированием ненужных никому и ему в частности вещей. Когда началась горбачёвская антиалкогольная кампания, Дмитрий Константинович первым из своего окружения вылил всю коллекцию крепкого алкоголя в раковину и разжился нескольким десятков значков «Общества борьбы за трезвость». Проходя мимо помойки или свалки, он всякий раз останавливался и изучал вещи, выкинуть которые непосредственно в контейнеры людям было жалко, и часто он притаскивал эти вещи домой. Чаще всего это были книги, но бывали предметы и помассивнее. Однажды он принёс домой здоровенный бюст Лермонтова, отколотый у основания. Гомозин на всю жизнь запомнил отца, с трепетом приклеивающего к голове Михаила Юрьевича косо слепленное гипсовое основание. Для сына Дмитрий Константинович так и остался не до конца понятым смешным человечком, сдувающим пылинки с ржавых значков и банок, сентиментальным, или даже сердобольным, борцом за наивнейшую правду: мир, добро и процветание; в памяти Гомозина он остался слабым мужчиной, неспособным причинить вреда ни одной твари, добрым хомяком-накопителем. После смерти мужа Лидия Тимофеевна решила покинуть Москву и поселиться в квартире своего давно скончавшегося брата Юры, где она живёт и по сей день. Испугавшись, что Егор, оставшись наедине с отцовскими вещами, избавится от них, заплатив немало денег, она увезла их с собой в Сим и теперь, на старости лет, зачем-то шлёт их обратно в Москву. Гомозин понимал, какие чувства он должен бы был испытывать, получая очередную посылку от матери. Ему думалось, что это должно было быть какое-то сладкое чувство тоски или ностальгии, смешанное с умилением. И Лидия Тимофеевна думала, что сын, распечатывая коробки с книгами, альбомами, пластинками и всякой всячиной, радуется и на душе его становится тепло. Но на деле Егор Дмитриевич испытывал лишь раздражение, забирая посылки из отделения, торча за ними в очереди, принося их домой и иногда распечатывая; а принимал он их лишь затем, чтобы их не вернули обратно матери и она не обиделась. Бывало, в дурные дни он, даже не полюбопытствовав, что там отправила мать, оставлял коробку у ближайшей помойки. Наверное, единственной вещью, которая ему действительно понадобилась, был недавний виниловый проигрыватель. Донёс его Егор Дмитриевич до дома лишь потому, что мать прожужжала ему все уши своими опасениями, как бы, доставляя его, грузчики ничего не разбили.

Разложив вещи по полкам шифоньера, Гомозин оглядел стены гостиной и, усмехнувшись, подумал, что большинство развешанных на них фотографий, рельефов, картин и вышитых узоров скоро будут ждать его в почтовом отделении в Москве. Он вытащил из бокового кармана чемодана закрытую пачку сигарет и, зайдя на цыпочках в спальню, чтобы удостовериться, что старики спят, вышел на балкон покурить.

Курил он редко. В особых случаях, как он это сам для себя называл. Что это за случаи, объяснить Егор Дмитриевич вряд ли бы смог; он просто чувствовал, что непосредственно сейчас можно покурить. Наверное, просто хотелось.

Егор Дмитриевич стоял на грязном полу в тапочках и накинутом на плечи плаще и, медленно затягиваясь сигаретой, мелко трясся. Он смотрел на женщину в леопардовом пуховике – видно, вернувшуюся после своих дел, – и изучал её поведение. Она крутилась за косым бордюром у железной дуги для лазания и, вертя зонтик в руке, быстро курила. Вела она себя нервно и рассеянно. Она долго не замечала сбившуюся прядь мокрых волос, закрывшую ей левый глаз, но как только осознала это, быстро потянулась к ней сначала рукой с зонтиком, а затем, едва кольцевая веревочка соскользнула по предплечью к локтю, быстро опустила её и поправила прядь рукой с сигаретой. В полностью показавшемся лице Гомозин разглядел выражение раздражённой усталости. Его особенно заинтересовали глаза этой женщины. Щедро обведённые по кругу синими тенями, они были невероятно подвижными. Брови над ними то и дело поднимались без видимых причин, а веки часто опускались, будто глаза сохли от ветра. Сигарету она держала пальцами с настолько давно приклеенными на них фиолетовыми пластмассками, что натуральный ноготь, казалось, составлял половину от общей длины. Кисти рук выдавали её возраст. Сухие, почерневшие в местах стыка фаланг, костлявые, в мелкой ряби и зелёных жилках, они походили на ветки. Гомозин подумал, что ей не меньше пятидесяти. Наблюдая за ней, он ловил себя на мысли, что этот совсем незнакомый человек кажется ему омерзительным. Он пытался отогнать от себя эти мысли, только расстраивающие его, но не мог этого сделать, как не мог прекратить смотреть на неё. Как иной раз человек не может оторваться от наблюдения за каким-то животным в зоопарке, так Егор Дмитриевич не мог оторваться от наблюдения за людьми. Он вечно пытался понять, о чём они думают, чем живут, почему такие, а не другие, и решив для себя, чтó перед ним за человек, уже не мог изменить своего мнения о нём, даже когда узнавал какие-то прямо противоположные своим суждениям подробности. Ему было жутко, однако, думать, что кто-то мог судить о нём так же, как он обо всех окружающих. Поэтому он не любил внимательных взглядов, направленных на него: с людьми, внимательно смотрящими ему в глаза, он вряд ли мог когда-либо сойтись. Однако, как ни парадоксально, именно так он сошёлся со своей женой, Леной.

Задумавшись о ней, он не заметил, как женщина в пуховике докурила и, собравшись было подниматься домой, остановилась и стала искать в кармане пачку. Гомозина от размышлений оторвал её визгливый выкрик:

– Гадина!

Опомнившись, Егор Дмитриевич увидел упавшую под ноги на высоких каблуках скомканную пачку сигарет; и, едва он понял, что случилось, каблуки зацокали и голос вновь хрипло вскрикнул:

– Сосед! – Гомозин молча кивнул. – Угости папироской! – Она медленно подошла под балкон с грацией бездомной кошки, пристально взглядывая на Егора Дмитриевича шальными глазами. Гомозин молча вытянул перед собой сигарету.

– Поймаешь? – негромко спросил он.

– Ловлю! – тоже шёпотом ответила она.

И Гомозин отпустил сигарету. Та медленно, как на волнах, полетела вниз и у самой пятерни, костлявой и когтистой, резко поменяла направление падения и юркнула между пальцами, плюхнувшись в лужу.

– Пакость! – крикнула женщина и кинулась спасать сигарету, но не успела: та насквозь промокла.

Гомозин преспокойно вытащил ещё одну и, как человек протягивает кость перед собакой, протянул её над землёй.

– Будь другом, спустись, а, – попросила Гомозина женщина, скорчив жалостливую гримасу.

Егора Дмитриевича слегка передёрнуло от этого выражения лица, которое никак не шло к хриплому прокуренному голосу, но всё же он решил спуститься. Завязывая шнурки на туфлях, он злился на пошлость и вульгарность этой женщины.

Спустившись вниз, он медленно толкнул железную дверь и увидел стоящую ровно перед собой скромную даму, выжидающе скрестившую руки и плотно прижавшую ноги одна к другой. Глаза под подвижными бровями, поблёскивая особенно ярко в окружении выкрашенных тенями мешков, с какой-то детской наивностью смотрели на Гомозина. На мужчину неприхотливого, простого, обыкновенного, думал Егор Дмитриевич, этот взгляд произвёл бы приятное впечатление, умилил бы его, но его он взбесил. Пошлости, он был уверен, совсем не шла наивность. Пошлость должна быть злой, кричащей, дерзкой – только тогда она имеет право на существование, потому что это хотя бы честно. Но когда её пытаются прикрыть игрой взгляда, интонации или жеста, имитирующих детскую невинность, пошлость эта становится не просто омерзительной, но и оскорбительной, ведь после этих детских взглядов на вульгарных лицах всякое воспоминание из детства омрачается этим новым впечатлением, а всякое общение с ребёнком отдаёт этой мерзостью. У человека, думал Егор Дмитриевич, обыкновенного (а Егор Дмитриевич считал себя необыкновенным) всё было бы наоборот: детское выражение на каком бы то ни было взрослом лице вызвало бы приятные ассоциации, но у Гомозина теперь это же выражение на лице ребёнка вызывало бы ассоциации сугубо дурные.

– Я спустился – значит, дам. Незачем такую морду корчить, – грубо выпалил он и полез в карман за пачкой.

– Спасибо, – смутившись, она не нашлась, что ответить, и поэтому просто поблагодарила.

Егор Дмитриевич протянул ей сигарету, и женщина, вставив её между сложенными дудочкой губами, выжидающе вытянула голову вперёд. Гомозин зажёг ей сигарету. Когда у её лица вспыхнул огонь, он разглядел потёкшую тушь.

– Покурите со мной? – выпустив изо рта дым, спросила она, пряча глаза, будто смущаясь. Гомозин решил для себя, что это мерзкая игра, и из праздного интереса решил подольше понаблюдать за женщиной.

– Ну давайте, – сказал он и потянулся за пачкой.

– Соседи теперь будем? – спросила она, пока он разбирался с зажигалкой.

– Ненадолго, – сказал он, выпуская дым изо рта.

– Не нравится у нас? – хмыкнула она.

– У кого «у нас»? – раздражённо выпалил Егор Дмитриевич. – Я у себя на родине.

– Не нравится на родине, значит?

– Нравится.

– Так почему тогда ненадолго? – спросила она, заулыбавшись.

– А чего спрашиваем? Просто так?

– Хорошо, когда крепкий мужчина по соседству есть, – сказала женщина, качнув бёдрами, и, слегка ударив его, громко засмеялась во весь голос, будто прокашливаясь. Гомозин неосознанно огляделся, нет ли кого поблизости.

– Полку прибить или кран починить, – добавила она сквозь смех.

Егор Дмитриевич, машинально задрав губу, вытянул шею, чтобы быть чуть дальше от неё. Прекратив смеяться, женщина вновь заговорила:

– Если соль будет нужна или лаврушка, заходи, – добавила она и вновь истерически засмеялась.

– Чего смеёмся? – спросил Гомозин.

– А потому что смешной.

– Я смешной?

– Ну не я же, – сказала женщина. Егор Дмитриевич искренне усмехнулся. Ей показалось это жестом одобрения. – Я Лена. – Она протянула ему руку.

– Надо же. – Лицо Егора Дмитриевича перестало улыбаться.

– Елена, если хотите, – добавила она гнусаво – возможно, ей казалось, что так разговаривает интеллигенция.

– Егор, – отозвался Гомозин и пожал костлявую руку.

– Откуда будешь такой, Егор? Старушкин сын?

– Тёти Лиды.

– Ну Тёти Лиды, – поправилась она. – Чего приехал?

– Лена, я покурил, – сказал Егор Дмитриевич и, потушив окурок о кирпич дома, кинул его в урну. – Пойду домой. Заходишь?

– Захожу, – обиженно сказала она и, затушив бычок сапогом, прошла за Гомозиным в подъезд.

Подойдя к своей двери, Егор Дмитриевич остановился.

– Чего в слезах вся? – нехотя спросил он из вежливости.

– Это дождь, – отозвалась женщина, медленно открывая свою дверь ключом.

– Понятно, – сказал Гомозин и шагнул в квартиру.

– Из-за мужика, – решилась Лена.

– Все мужики козлы, – отозвался Гомозин и, зайдя в прихожую, закрыл за собой дверь.

С неприятным впечатлением он, раздевшись, прошёл на кухню и, думая о своём, просидел там до вечера, пока старики не проснулись.

Гомозину, помимо прочего, вспомнилась одна история из детства. Щурясь, кусая губы, он воспроизводил в сознании отчётливые образы. Его одолевали разные чувства: он то злился на себя и не мог остановиться, то ухмылялся, что наивная детская шалость до сих пор совестит его.

Училась с ним в классе девочка. Звали её Алёной. Была она не по годам строгая в поведении, замкнутая и дисциплинированная. Форма всегда выглаженная, ногти подстрижены, волосы чистые, ухоженные, убранные, учебники все в обложках, без клякс и пометок, все тетрадки исписаны красивым каллиграфическим почерком, разноцветными схемами и таблицами. Алёна не была отличницей, но очень старалась учиться и понимать; однако понимать ей удавалось нечасто, и поэтому она просто дотошно зубрила. Обычно она сидела за партой одна, строго сложив перед собой руки и вытянув спину. Подсаживались к ней редко, в основном девочки на время контрольных. Дружбу с Алёной водили поверхностную, лишь для того, чтобы поддерживать какое-никакое приятельство, позволяющее списывать у неё домашние и проверочные работы. Она не была красавицей, поэтому мальчики её особенно не дразнили, а если и дразнили, то быстро прекращали нападки, потому что она на них никак не реагировала.

И вот однажды (было это не то в пятом, не то в шестом классе) Гомозина, вечного обитателя задних парт, учительница биологии пересадила за вторую, чтобы он был у неё на виду, и сказала, чтобы он и впредь садился на это место. Ослушаться учительницу он не мог, а она вечно напоминала ему о новом месте и не начинала урок, пока он не пересаживался. Гомозина и его друга, соседа по последней парте, вечно смеющегося Славу Хомякова этот расклад не устраивал, но совестливые одноклассники наседали на них и уговаривали Егора пересесть. «Тебе сложно, что ли?» – говорили они, а он стоял, пряча улыбающиеся глаза, и тихонько посмеивался со Славой. В течение пяти минут он всё же сдавался, недовольно проходил к своей второй парте и урок возобновлялся. Учительница, Клавдия Георгиевна, вечно задерживала класс после звонка и рекомендовала все жалобы направлять в адрес Гомозина. Так он под давлением небезразличных учащихся постепенно перебрался за вторую парту. Скоро к нему подоспел и Слава. Клавдия Георгиевна к гулу, смеху и всяким стукам, доносящимся со стороны Гомозина, стала относиться лояльнее, потому что он был «на виду».

Гомозин со Славой оценивали людей по одному критерию: способен ли человек их позабавить и развеселить. Если человек казался им скучным, если его возможная реакция на их выходки была сдержанной, то время на этого человека они не тратили и смотрели в его сторону со злым подростковым пренебрежением. «Шутки» их были смешны только им обоим да некоторым одноклассникам, считавшим их «крутыми». «Крутизны» им придавали надменные взгляды, выражавшие уверенность, что жизнь состоит из увеселений и что каждый смертный обязан им эти увеселения предоставить. А увеселения были по-детски жестоки. Они то рвали ключами куртки одноклассников, висящие без защиты в раздевалке, то швырялись засохшими бетонными кляксами через вентиляцию в женскую спортивную раздевалку, то запирали в учительском туалете Жору Тщедушнова. Слава любил поднять за ошейник своего пуделя, когда выгуливал его, и душил до тех пор, пока тот не начинал жалостливо скулить, а Гомозин научился ловить мух на лету, чтобы, слегка оглушив их, заживо сжигать отцовскими спичками. На балконе тогда стоял омерзительный смрад палёных волос, и Егору этот запах хоть и был противен, но всё же был очень интересен, как был интересен и высокий писк, возникающий во время «кремации». И всё это казалось им невероятно смешным.

Алёну, сидевшую за первой партой прямо перед ними, они мучили каждый урок биологии: засовывали ей в волосы карандаши, пачкали чернилами белую спину сарафана, плевались в неё слюнявыми шариками бумаги и много чего ещё проделывали. А поскольку она никак на них не реагировала, Клавдия Георгиевна тоже молчала, либо не замечая выходок, либо считая их безобидными. Гомозина эта девочка раздражала. Объяснить чем он вряд ли бы смог. Поэтому иной раз он просто без остановки толкал её в спину и заунывно нашёптывал: «Мальцева, Мальцева, Мальцева, Мальцева».

И вот случилась первая контрольная Гомозина на новом месте. Получив задание, он, запустив пальцы в волосы, недолго подумал над вопросами и за неимением соседа под боком (Слава заболел) обратился за помощью к Алёне. Заискивающим умоляющим голосом он клянчил у неё листок с ответами, и она, не обращая на толчки никакого внимания, закончив писать свою работу, преспокойно передала листок назад. Гомозин, уже не надеявшийся на помощь и думающий лишь о том, как он её проучит, сильно обрадовался и, списав, даже поблагодарил девочку.

Через неделю Клавдия Георгиевна вернула листки с оценками. Оставшийся дома в прошлый раз Слава и Гомозин обнаружили, что Гомозин получил «отлично», а Алёна «хорошо», и долго смеялись над ней, тыкая в неё карандашами.

– Ну чего ты молчишь? – спрашивал её Егор, давясь от смеха. – Как же так получилось?

Он слегка дёрнул её за косичку, и с головы её упали очки. Слава, пока Алёна надевала их, одобрительно ткнул Гомозина локтем и закашлял, чтобы не засмеяться во весь голос. Егор же, воодушевлённый таким одобрением, дёрнул за косу ещё раз, но на этот раз со всей силы. Алёна успела удержать очки. Через пять секунд по шее девочки тонкими полосками потекла кровь. Слава с Гомозиным, испугавшись, перестали смеяться, а Гомозин и вовсе попросился у учительницы выйти. Она оставила его терпеть до перемены. Алёна же, будто совсем неживая, молча сидела, строго сложив руки, и, казалось, не чувствовала боли. Но прошло немного времени, и она осторожно коснулась мелко трясущейся бледной рукой окровавленного затылка. Едва Алёна дотронулась до шеи, она тотчас же нервно одёрнула руку и прикрыла ею рот. На глазах её выступили слёзы, а на лице изобразилась мокрая, морщинистая гримаса глубокой обиды, горя и стыда. Она не издавала ни единого звука, будто боясь чего-то. Застывшие от страха Слава с Гомозиным не знали, что делать и как оправдываться перед Клавдией Георгиевной. А та, в свою очередь, копошась в классном журнале, ничего вокруг не замечала. Тогда Алёна громко быстро всхлипнула, и сердца хулиганов упали в пятки.

– Что такое, Мальцева? – строго спросила учительница.

– Ничего, – ответила она сквозь слёзы, – зуб.

– Выйди воды попей, – посоветовала ей Клавдия Георгиевна.

– Спасибо, – отозвалась Алёна и выбежала из класса, спотыкаясь на ходу.

Гомозин и Слава с облегчением вздохнули, а через пять минут и вовсе забыли об инциденте. Через десять в кабинет вернулась Алёна с мокрыми на затылке волосами и слегка розовым, влажным на спине сарафаном. Вспоминая сейчас взгляд, которым его встретила, садясь на своё место, эта маленькая девочка, Егор Дмитриевич крепко сжал кулаки, закрыл глаза и стиснул челюсти. Перед ним с невероятной отчётливостью возникли два маленьких ясных голубых глаза, смотрящие прямо и бесстрашно, пара светлых сведённых бровей, бросающих рябь на круглый большой лоб, остро выпирающие из щёк углы нижней челюсти, видно, так торчащие из-за плотно стиснутых зубов, бледные тонкие губы и гордо вздёрнутый носик. Это смелое лицо выражало не боль, не трепет, не неприязнь, а невероятные жалость и сострадание. Как острый меч, поражал сейчас Егора Дмитриевича этот взгляд и доводил его до кома в горле. Маленькая девочка, невероятной осознанностью пересилив боль, обиду и стыд, не из желания наказать, а из патологической неприязни к злу и насилию, пожалела гнусного мелкого преступника прожигающим насквозь взглядом добрых глаз. Даже теперь, будучи взрослым, видавшим многое человеком, Гомозин не мог понять, откуда такие колоссальные душевные силы взялись у маленькой, скромной девочки.

Спустя неделю родители перевели Алёну в другую школу, и Гомозин о ней больше ничего не слышал.

1
...
...
11