Читать книгу «Ищи меня в России. Дневник восточной рабыни в немецком плену. 1944–1945» онлайн полностью📖 — Веры Фроловой — MyBook.

11 февраля
Пятница

Наконец-то в сегодняшней газете очень скупо и туманно сообщается о том, что на Украине, в районе Корсунь-Шевченковского, советским войскам удалось прорвать мощную линию германской обороны и продвинуться незначительно на Запад, в результате чего несколько немецких соединений оказались отрезанными от основных своих частей. «Отважные сыны Рейха, – говорится далее в заметке, – полны решимости не только с честью выйти из создавшегося положения, но и оттеснить уже в скором будущем вражеские войска далеко на Восток». Мол, на это их вдохновляет воля Всевышнего, а также твердо обещанная действенная помощь великого фюрера и моральная поддержка всего немецкого народа. Появилось также и крайне осторожное сообщение о том, что на Ленинградском фронте германские войска вынуждены были оставить свои прежние позиции и под давлением советских наземных и воздушных частей отступить в западном направлении.

Ах, какие прекрасные, какие замечательные новости! Хотя они уже были известны нам и раньше – все равно несколько раз поочередно читали-перечитывали эту заметку. Шли после обеда на работу в самом радужном настроения, но поганец Адольф-второй постарался все же испортить его.

Всю эту неделю молотили пшеницу и ячмень. Сегодня домолачивали остатки. Я, как всегда, запускала снопы в машину, которые подавал мне снизу Леонид, Миша возился возле бункера с мешками, а мама и Сима в облаке пыли оттаскивали кубы соломы в освободившийся отсек. Через распахнутые ворота сарая я увидела сквозь пыльную завесу, как к дому подкатил Шмидт. Бросив мотоцикл возле крыльца, ссутулившись, торопливо пошагал к сараю. Однако, сделав несколько шагов, словно забыв что-то, вернулся, пошарив в притороченной к заднему сиденью сумке и вытащив из нее сложенную вчетверо газету, снова поспешил к нам. Вся его поза выражала крайнее нетерпение.

У меня неприятно дернулось сердце, сразу стало сухо во рту: «Что-то произошло. Случилось что-то необычное. Что же?» И Миша с Лешкой тоже почувствовали в набычившейся панской фигуре нечто зловещее, с тревогой смотрели на приближающегося Шмидта.

– Спустись сюда! – с ходу выключив тарахтящую молотилку, жестом приказал мне Шмидт и, присев на наполовину заполненный мешок, развернул перед собой газету.

Ничего не понимая, я спрыгнула на землю: «Что случилось?»

– Вот ты недавно говорила, прямо-таки визжала от радости, что русские близко, что они скоро будут здесь. – (Ах, ничего-то этот нацист не забывает, ничего не оставляет без внимания, что касается нас, его рабов. Запомнил, конечно же, и те слова, что я сгоряча выпалила Кларе в тот момент, когда она застала меня в их доме возле радиоприемника). – Радуетесь, а не знаете, что всех нас впереди ожидает, и главное, вас – «остарбайтеров»! Ведь в вашей хваленой России таких, как вы, считают изменниками народа и поступают с вами как с подлинными предателями. Вот, посмотрите сами… Полюбуйтесь!

Коротким, толстым пальцем он ткнул в середину газетного листа, где на большом темном фотоснимке смутно различалась гора растерзанных, полураздетых тел, среди которых можно было угадать несколько женщин и детей. Рядом с убитыми стояли три угрюмых, зверского вида красноармейца с автоматами в руках. На их шапках-ушанках ясно виднелись пятиконечные звездочки.

– Вот так по приказанию Сталина жиды и комиссары расправляются с попавшими в оккупацию советскими людьми, – злорадно повторил Шмидт, поочередно оглядывая каждого из нас. – Но это, учтите, еще там – в России… А если в их лапы попадутся такие, как вы, кто работает здесь, в Германии, – расправа над ними, несомненно, будет еще более жестокой и изощренной. Тут, в газете, так и говорится: «По следам красных тянутся шеренги виселиц и остаются горы расстрелянных и замученных людей, которых лишали жизни только за то, что они когда-то, в чем-то оказали хотя бы самую незначительную услугу немецким войскам…» Вот, пожалуйста, прочти сама… А то – радуются, кретины, наверняка ждут их, своих, русских, и не думают, не подозревают о том, что сами же торопят, приближают свою верную кончину!

Шмидт сунул газету в мои руки, поднявшись с мешка, принялся метелкой отряхивать пыль со штанов.

– Мы уже видели эту фальшивку, – сказала я, возвращая газету обратно. И на сей раз не солгала Шмидту: на днях в «Новом слове» действительно была помещена точно такая же фотография, а уж расписано-то было под ней о злодействах советских комиссаров над попавшим в оккупацию мирным населением – ой-ей-ей сколько! – Это все неправда, господин Шмидт! Такого среди русских быть не может. Никогда не может быть! Мы знаем своих людей, они не способны на бессмысленную жестокость… И притом – разве ж мы виноваты? Нет… Я лично не верю и никогда ни за что не поверю! Этот снимок – настоящая фальшивка.

– Не веришь?! Ну хорошо. Придет время, и вы сами, на собственной шкуре убедитесь в том, что Сталин никогда не простит таких, как вы, и никогда Россия не примет вас обратно!

Он повернулся, чтобы уйти наконец, но снова остановился. В его взгляде мелькнула злорадная насмешка: «Тебе советское радио на днях сообщило, что, мол, русские приближаются. Не дождетесь вы их! Скоро, очень скоро всей Советской армии придет конец. Ваших нынешних союзников, англо-американцев, вовсе не устраивает, чтобы Сталин и его большевики одержали победу. Они, несомненно, ищут или уже нашли пути для заключения перемирия с Дейтчланд, а затем повернут свои силы против Советов. Знайте, так все и будет! Вы еще вспомните старого Шмидта…»

Тут «старый Шмидт» спохватился вдруг, что молотилка простаивает, а мы бездельничаем, и заорал: «Ну а теперь принимайтесь за работу! Хватит болтать. Лось! Сегодня чтобы домолотили все остатки ячменя и подгребли отсеки – завтра я должен отвезти зерно в город. Когда стемнеет – пусть Леонард подключит движок, даст свет. – Заметив наши с Мишкой протестующие движения, добавил мстительно: – Ни-че-го! Немножко переработаете сверх положенного – не беда. Не переломитесь, Сталин потом, хе-хе, пожалеет вас…»

Опять, опять этот гнусный нацист завел речь о якобы готовящемся предательстве союзников. Откуда у него такие сведения? Где-то, что-то слышал? Или знает наверное? Как бы там ни было, а настроение он подпортил нам основательно. Да еще этот страшный снимок! Конечно же, я никогда, никогда не поверю в то, что груда растерзанных тел – дело рук наших, советских воинов, но все равно сердце сжимают боль и тревога. Что ждет нас, «восточников», впереди? Неужели грядущий мир на Земле принесет всем народам планеты праздник и радость, и только нам, российским изгоям, – горе и беды? Неужели Россия навсегда отвернется от нас, не простит нам нашу невольную вину?

Панское «немножко переработаете» обернулось почти полутора часами. Домолачивая слежалые снопы, давились пылью и на все корки поносили поганца Шмидта. Домой пришли уже около восьми часов. Едва успела умыться и привести себя мало-мальски в порядок, неожиданно заявился Роберт. Сказал, что имеет в своем распоряжении всего полчаса, а пришел затем, чтобы предупредить меня, что ни в субботу, ни в воскресенье он не сможет быть у нас, так как в их лагере намечается какая-то «проверка из центра» (а в его вчерашнем письме, что принесли мальчишки, он как раз сообщал обратное). Ну и слава Богу, честное слово, мне сразу стало легче на душе.

То, что рассказал Роберт, значительно дополнило сегодняшнее газетное сообщение. Оказывается, под Корсунь-Шевченковским окружено свыше ста тысяч гитлеровцев! Для избежания напрасных потерь наше советское командование предложило «окольцованным» немцам ультиматум о добровольной капитуляции, но они, придурки, отказались. Верно, велики еще у них надежды на своего фюрера, на то, что не оставит он их подыхать в западне. Только, мне кажется, напрасно они надеются. Ведь так было уже когда-то под Сталинградом, так было и под Воронежем. Не повторится ли все и теперь? Откуда же взять фюреру обещанную пресловутую помощь, если Дейтчланд до предела обескровлена, и в армию призываются уже подростки. Это ведь только в сказках можно легко достичь всего: по сусекам помести, по амбарам поскрести… Так что варитесь вы, отважные сыны Рейха, в жарком котле до конца, только не до победного конца, а до своего последнего – смертного. Сколько же еще похоронок получат немецкие матери, сколько горючих слез будет ими пролито.

Хорошие новости и о Ленинградском фронте. «Русские полным ходом продвигаются на Запад, им сейчас активно помогают „лесные“ люди – партизаны», – сказал Роберт. – Освобождены города Ямбург и Доф».

Ну, Ямбург – это понятно. Я вспомнила, что так назывался нынешний Кингисепп. А вот – Доф… Такого города я что-то и не припомню. Может быть – «Дно»?

– Нет, – упрямо покачал головой Роберт. – Я сам слышал – «Доф».

– Это, наверное, Гдов, – догадалась Сима. – Там до войны Марусины знакомые жили.

– Точно, – обрадовался Роберт. – Но я же так и сказал – Доф.

Я немного проводила его за дом Гельба. Дальше идти не решилась, так как с небес ослепительно сияла, четко освещая молочно-серебристым светом снежную дорогу и все окрестности, отдраенная до медного блеска круглая луна. Роберт опять повторял те же слова, что и раньше, просил постоять с ним хотя бы еще минут пяток. Слушать его доставляло удовольствие, но было холодно, кроме того, вдали, возле железнодорожного переезда, вдруг показалась чья-то движущаяся тень, и нам пришлось быстренько расстаться… А сейчас я расстаюсь с тобой, мой дневник. Уже слишком поздно. Спокойной ночи.

14 февраля
Понедельник

Умерла Мария Арнольдовна – та самая русская эмигрантка из Готенхафена, похожая на хрупкий одуванчик старушка, с которой мы встретились однажды у Павла Аристарховича. Бедная, бедная наша полусоотечественница, полуиностранка. Как сказал Павел Аристархович, она умерла внезапно, без покаяния и без соборования, и теперь ее беспокойная, исстрадавшаяся душа мечется над Россией – непременно над Россией (!), – которую она не переставала любить ни на один день, разлука с которой была для нее самым огромным жизненным несчастьем.

– Вы полагаете, что у человека есть душа и она бессмертна? – спросила я Павла Аристарховича.

– Безусловно, есть, – серьезно ответил он. – При рождении каждого человека Высший Промысел вкладывает в него душу, иными словами – Духовное Начало. Естественно, что после физической смерти душа покидает телесную оболочку, возвращается в свою небесную обитель.

– Как я понимаю, Высший Промысел – это Бог – символ разума, добра, справедливости. Значит, и Духовное Начало должно было бы воплощать в себе только добро, чистоту и порядочность. Почему же на свете так много злых, недобрых людей, почему так много горя, страданий, крови?

– Видишь ли, девочка, – Павел Аристархович по-прежнему говорил очень серьезно, – в душе каждого человека живут и беспрестанно борются между собой два Начала – Доброе и Злое, иначе Бог и Дьявол. Действия любого из нас зависят от того, кто из них победит, какое Начало перевесит. Тут, конечно же, многое зависит и от условий жизни, и от воспитания, и от окружающей среды. Крови и страданий в мире потому и много, что, к сожалению, человек слаб, – он легко может попасть в расставленные Дьяволом сети, – легко поддается разным соблазнам – стремлениям к богатству, к славе, к власти. А отсюда и его пороки – ложь, подлость, злобность, жадность, стяжательство, корыстолюбие…

Вот уж никогда ни думала, ни гадала, что Павел Аристархович столь религиозен и набожен… А интересно, все же, если следовать его теории, чего или, вернее, кого в моей душе больше – Бога или Дьявола? Кажется, жадности и стяжательству я не подвержена. Начисто отрицаю в себе корыстолюбие и скупость. Уверена также, что не способна и на подлость. А вот что касается других пороков… Знаю, что бываю и зла, и нетерпима, и несправедлива, и что часто черной ненавистью полнится душа. И еще: за последнее время я что-то сильно пристрастилась к вранью. Но если рассудить здраво, моя ложь почти всегда вынужденна, как говорится, «во благо» и соответствует народной мудрости: не соврешь – не проживешь… Ну-с, а какие там еще пороки? Ага – стремление к богатству, к власти, к славе… Власть и богатство, пожалуй, отмету сразу, потому что властвовать считаю себя неспособной просто в силу своего характера, а особого богатства я, к счастью или к сожалению, никогда не знала, поэтому и отношусь к нему равнодушно. Подчеркиваю: сейчас так отношусь. Дай-то Бог, чтобы и впредь не дать погрязнуть душе в мелочной рассудочности, в скопидомстве и в алчности. А слава… О, тут все обстоит не просто, далеко не просто. Говорить об этом не хочется, но, уж коли взялась разоблачать себя, – надо до конца. Так вот: если присущие моей натуре честолюбие и тщеславие (увы, что есть, то есть) – порок, значит и я тоже порочна. Правда, мне не довелось еще узнать ни вкуса, ни цвета, ни запаха этой неизвестной, заманчивой славы, но, как недавно выяснилось, оказывается, я стремлюсь к ней. Об этом можно догадаться из стихотворения, которое на днях буквально, от великой моей гордыни, вылилось на свет Божий откуда-то из самых дальних тайников души. Его я приведу в конце сегодняшней записи, а пока только скажу, что, казалось бы, навсегда и прочно принятое мною около года назад (точнее: когда тяжело заболела мама) решение посвятить себя в туманном (и, конечно, свободном) будущем медицине вдруг сразу и напрочь рухнуло – надеюсь, теперь уже окончательно – и взамен его пришло другое. О том, какое оно, – чуть позже…

Павел Аристархович с Юрой пробыли у нас недолго. Они только вчера вечером вернулись из Готенхафена и, конечно, еще не пришли в себя. Перед тем как удалиться, Павел Аристархович сказал нам: «На сорок дней мы с Юрием вновь поедем навестить могилу Марии Арнольдовны, а затем Георгий Николаевич приедет вместе с нами на недельку-другую сюда. Он убит и потрясен смертью мамы. Мария Арнольдовна, хотя и казалась на вид очень дряхлой, беспомощной женщиной, она всегда была для него крепкой опорой, единственным человеком, кто его любил и понимал до конца. Теперь он совсем одинок, и я боюсь, что одиночество, в конце концов, его сломит».

– Пригласите от нашего имени Георгия Николаевича к нам, – сказала мама. – Все-таки перемена обстановки… Может быть, хоть немного развеется. К тому же ведь все мы свои – русские.

– Сердечно благодарю и вас, дорогая Анна Петровна, и всех остальных, за вашу доброту и искренность, – проникновенно произнес Павел Аристархович и приложился к маминой руке. – Я ведь только что сам хотел попросить вас об этом… об этой милости. Действительно, все мы – русские, как вы выразились, – свои, и Россия для каждого из нас едина и неделима. Весьма, весьма благодарен.





























































1
...
...
10