Стоял когда-то в Заполярье на реке Таз, в Обском бассейне, в месте впадения в неё реки Мангазейки, славный город, основанный русскими колонистами в 1601-м году, – Старая Мангазея. Опорный пункт торгового пути – Мангазейского морского хода. После царского запрета вывозить пушнину морским путём город пришёл постепенно в упадок и исчез к концу XVII века. Добили его пожары, случившиеся в 1642-м и в 1662-м годах. Затем, в 1672-м году, на берегу реки Турухан, в шести километрах от её впадения в Ислень, на месте Туруханского зимовья, основанного в 1607-м году воеводами Давыдом Жеребцовым и Курдюком Давыдовым, был поставлен новый городок, который с 1672-го года стал называться Новой Мангазеей. Ни пшеница, ни даже рожь там не вызревали, доставлять их туда из центральных районов России получалось плохо. И было решено построить слободу, названную впоследствии Новомангазейской, южнее, не в мягком, но более пригодном климате, откуда хлеб доставить в город было проще: вниз по Кеми, а потом по Ислени. В семнадцатом веке прибыли из Архангельска двадцать девять или тридцать бравых боярских детей и основали это поселение. Посадили туда пашенных крестьян, обязанных поставлять зерно «на мангазейские и Туруханские расходы». Освоение новых земель продвигалось медленно, только уж осенью 1670-го года крестьяне впервые распахали целину и в следующем году собрали первый урожай.
Вот среди тех боярских детей был и наш предок – Терёха (Тренька) Арефьев, один из первых поселенцев Новомангазейской слободы.
В книге Павла Николаевича Бараховича «Малоизвестные страницы истории» встретил я такую запись.
«Самое страшное бедствие постигло Мангазейскую слободу 29 мая 1693 г., когда крестьянин Федька Арефьев (сын Терёхи Арефьева. – В. А.) „опаливал гумно“ и от поднявшегося ветра пламя охватило всю постройку, а потом перебросилось на соседние строения. В результате сгорел весь острог, запасы семенного хлеба и 13 крестьянских дворов (уцелело 8). В челобитной царю о своем „разорении“ крестьяне подчеркивали, что „у иных в ызбах младенцы погорели“. Согласно отписке приказчика Бельского острога, в слободе „згорело ружья одиннатцать пищалей и мушкетов ручных, дватцать пять ядер пушечных железных, пуд тритцать одна гривенка пороху, пуд дватцать шесть гривенок свинцу, а из огня вынесено: пушка, восемь пищалей и мушкетов“».
Показал я эту выписку Никите, удалив оттуда строки про погоревших младенцев, чтобы не ранить больно его душу, и он порадовался: нашёл основу и оправдание, свалив всё, полушутя-полусерьёзно, на предка, своему влечению к поджогам, спокойней и увереннее жить ему от этого, мол, стало. Ну, хорошо, коль так. В детстве он чуть дом не сжёг однажды, мне тогда было года полтора. Расхаживал маленький Никита по дому со спичками и пробовал поджечь листья гераней и петуний (мама их и сейчас держит, дарит отростки всем, кто у неё попросит; хожу я теперь от горшка к горшку, когда мама не в силах, поливаю). Не зажигались. Стоял на подоконнике на небольшом деревянном кубе, обёрнутом белой вощёной бумагой, искусственный цветок, с вощёными же листьями, – тот разом вспыхнул. Загорелись от него занавески и штора на окне, начал дымить уже косяк оконный. Никита испугался и спрятался в одёжный шкаф. Отец был в командировке, мама на покосе. Я – в яслях, и что бы я тогда мог сделать… К счастью, в ограде находились наши старшие сёстры, играли во что-то, прибежали, увидев в окне огонь, и потушили, залив его водой. Потом он, Никита, уже лет в семь, перед школой, захотел проверить, горит ли сено. Поджёг на задах двора зарод, примётанный к сараю. Сгорел зарод, сгорел с ним и сарай. Дом и другие постройки отстояли. Однажды он и сам чуть не сгорел. Палил в огороде, не слушаясь – ему ж хоть кол на голове теши – ни мамы, ни отца, отговаривающих его от этого и предупреждавших о возможных последствиях, старую траву поздней весной, знойным и ветреным днём, огонь моментально добрался до чужих огородов, и загорелись изгороди. Никита стал тушить, угорел, упал и потерял сознание. Если бы не соседка, увидевшая его лежащим в дыму, не жить бы ему. Правая рука, плечо и шея обгорели. Долго потом в больнице пролежал, в себя приходил. Думали, что с головой у него будет отныне не в порядке. Обошлось. Пока как будто адекватный. И после всего этого, даже теперь, когда идём с ним по тайге, на рыбалку, и он видит стоящее сухое дерево или старый завал оставленного лесорубами вершинника, еле сдерживается, чтобы не поджечь. Раньше для этого, хоть и не курит, спички в кармане носил специально. Теперь насилует себя – не носит. И слава Богу.
Я равнодушно это делаю и поневоле, а вот Никита, его и хлебом не корми, очень уж любит растоплять печки, камин и баню, а также разводить костры и дымокуры. Когда я тут, даю ему на это дело спички. Так коробок возьмёт, что, страсть-то, руки затрясутся. А когда рядом нет меня… да тут уж так: на всё, как говорится, воля Божья. В городе, где брат живёт, в его квартире пятиэтажного панельного дома паровое отопление, и спички нужны, он же не курит, только для того, чтобы свечку иногда зажечь да, намотав на спичку ваты, поковыряться в ухе. Не станешь же во дворе и на лестничной площадке разводить костёр. До этого Никита не дошёл. Пока, по крайней мере.
Ну и ещё. С каким чувством, думаю, проходит брат мимо пустующих, разваливающихся домов в нашей деревне? Архитектура, проектирование. Как это в нём всё сочетается? Может, и сочетается. Сознательно или подсознательно. Чтобы освободить, расчистить место для нового строения? Ладно, я не швейцарский психиатр, не венский шарлатан, сам пусть Никита разбирается. Чтобы усовершенствоваться. Или изжить.
А вот отец (с огнём был, кстати, осторожный), возвращаясь как-то домой из командировки, тёмной, дождливой сентябрьской ночью, увидел, что дом горит на самом въезде в Сретенск, на отшибе. Жили там старик со старухой. Клепиковы. Остановил отец коня, не снимая мокрый дождевик, вошёл в горящий дом, нашёл в прихожей на полу стариков, обессилевших и задыхающихся, и вытащил обоих сразу, ухватив их за шиворот одёжки, уже под падающий потолок, на улицу. Живы остались, отдышались. Выпивший был отец в это время, нет ли, я не знаю. Да и не важно. Часто, помню, после приходили они, старики Клепиковы, к нам и благодарили отца, предлагая ему принять от них в подарок то курицу, то куриные яйца, только куриц и имели, держать скотину сил у них уж не было. Отец, отказавшись от даров, легонько подталкивая в спины, вежливо стариков из дому выпроваживал. А сам он об этом случае и не поминал. Сказал однажды только: ладно, мол, что дождевик на нём был мокрый – всё на этом.
Мама уже лежит, укрывшись одеялом до самого подбородка, глядит в камин.
– Ногам легче? – спрашиваю.
– Да нет, – говорит, – ничё не легче.
– А что тогда их натираешь?
– Да всё надеешься на чё-то… У матушки моей, твоей бабушки Настасьи, тоже всё ноги так болели, мучилась ими тоже, бедная, передалось мне по наследству, – сказала так, задумалась и, чуть спустя, пустилась в горькие воспоминания.
Вспомнила – не раз я это уже слышал, но слушаю внимательно опять, душою сострадая, – как их кулачили. Как, отняв всё, вплоть до деревянной крышки от деревянной бочки, вывезли их среди зимы в тайгу и оставили на пустоплесье. Из Сибири в Сибирь, как по барду. Три ночи по пути ночевали – одну в Ялани, другую в Рыбной, третью в Маковском. Но у кого вот, спроси её, не помнит. На каком постоялом дворе, не скажет. Беда ослепила, память отшибла. Да и лет ей было мало. Прямо среди заснеженного бору строиться стали мужики, умелые, мастеровые. Поставили несколько бараков. Лес сырой, в бараках вода, плахи в проходах хлюпают, к весне много народу поумирало. Лежишь ночью на нарах и слышишь, как в потёмках покойника выносят. А там, снаружи, приходит из тайги росомаха и грызёт трупы – тоже слышно. А вот они, всей семьёй, выжили. Чудом. Да и тятенька следил за всеми. А хромой был, после первой германской, и зубов во рту совсем не имел – повыпадали все от газу. Мама, правда, скоро умерла – сильно внутренности застудила. Все думали, что расстреляют, но через год распоряжение пришло: распустить лагерь. Вернулись в свою деревню. Дом наш занят – под сельсовет. Заново тятенька отстроился – и нас по новой. Теперь уж дальше, на край света. Я в семье у дяди Григория жила, в помощницах, с двоюродной сестрёнкой нянчилась, они считались бедняками, их и не тронули, а вместе с ними и меня. Замуж я уже перед самой войной, молоденькой совсем, девчонкой, вышла, тоже за бедного, он рано умер… от болезни.
– А как, – спрашиваю, – пока бараки не построили, где ночевали вы?
– Ну как где, – говорит мама, – тут же, возле костров. Кто в шалашах, на лапнике. В кучу собьёмся тесную и согреваемся. Дети внутри, а взрослые по краю.
Думаю, интересно вот, столько они пережили, перестрадали, всего лишились, стольких родных безвременно похоронили, а почему ни мать, ни её сёстры, ни братья никогда не говорили плохо о Советской власти и о Сталине. Рабство? Забитость? Нет, конечно. Люди свободолюбивые, и по себе сужу, от этого же корня, нажима со стороны не терпели и не терпят. Вкоренённое в них Православие: всякая власть от Бога? Да, возможно.
Уже овдовевшая. После войны. Живёт со свекровью и свёкром в Ново-Михайловке. Работает на лесоповале. Свекровь ошпарила кипятком по неосторожности в бане спину. Мама ходит за ней. Чем только не лечат, ничто не помогает. Уже и черви в мясе завелись, там и не мясо – один жир. Стала мама, по совету ссыльного старика, фердшала из Тамбовской области, мазать рану пластырем. Воск, еловая сера и коровье масло. И безо всякого нашёптывания. Начало заживать: покрываться тонкой кожицей. Приехал по какому-то делу из Сретенска в Ново-Михайловку новый участковый – Арефьев, фронтовик, мужшына видный, и в разводе. Увидел молодую, красивую, хоть и бедно одетую, женщину, будущую нашу мать. Приехал после ещё раз, находя дела какие-то в Ново-Михайловке. Начал ухаживать за мамой. Та ну никак не соглашалась, ну ни в какую. Потом свекровь и говорит ей: «Будь добра, Елена, соглашайся, хоть отсюда, девка, вырвешься, из леспромхозу. Мы тут уж как-нибудь, и жить уж нам… Дети приедут, похоронят». Решилась мама: лишь бы вырваться. Отдали ей сердобольные свекровь и свёкор нетель в приданое. Повела её мама в Сретенск, к новообретённому мужу. Долго шла. Пути сто километров. Ночевала возле дороги, привязав корову к дереву. Дошла. Сто километров – с нетелью, и вот по жизни – скоро исполнится сто лет.
И нас, общих детей, тут народилось пятеро. У мамы нет, а у отца остались в Новомангазейском селе от первого брака ещё двое: сын и дочь. Ну и внебрачных… а сколько тех, я и не знаю.
Отец был старше мамы на двенадцать лет, без малого.
– Чё, будем спать? – спрашивает мама.
– Будем, наверное, – говорю.
– Пора. Если усну ещё, конечно… днём-то чё делала – спала.
Ушёл к себе. Включил ноутбук.
Пришло письмо (орфография и пунктуация авторская).
«Уважаемый Арефьев,
Меня зовут Дин Паркер. Я являюсь законным представителем, поверенным и менеджером по работе с частными клиентами моего покойного клиента. В 2021 году мой клиент г-н Маршал Арефьев скончался, оставив после денежное наследство в размере десяти миллионов пятисот тысяч долларов США (10 500 000 долларов США). Мой покойный клиент и закадычный друг вырос в „Приюте для детей без матери“. У него не было ни семьи, ни бенефициара, ни ближайших родственников суммы наследства, оставленной в его банке.
Финансовый закон о наследовании четко разрешает умершему банку использовать умершие деньги по своему усмотрению, если наследственные деньги остаются невостребованными в течение тридцати шести месяцев после смерти владельца счета. Причина, по которой связались с вами сейчас, заключается в том, что вы носите ту же фамилию, что и умерший, и я могу представить вас в качестве бенефициара и ближайшего родственника. Закон о наследовании явно оставляет бремя доказывания того, кто является родственником или нет, покойному адвокату для доказательства. Как покойный адвокат, закон гласит, что последнее слово в том, кто является бенефициаром имущества покойного, остается за мной.
Это на 100 % законно. Я как юрист знаю. Если вас заинтересовало это предложение и вы готовы хранить это предложение в полной конфиденциальности и доверии, то сразу свяжитесь со мной, и мы сможем проработать детали, и вопрос Вашей компенсации. Если вы не заинтересованы и нашли это электронное письмо оскорбительным, или вы думаете, что это игра, пожалуйста, не отвечайте. Пожалуйста, вы можете отправит свой ответ по электронной почте: ail. rdean. parker@mu.
С уважением, Дин Паркер (ESQ)».
Ну, думаю, разбогатею наконец-то. Квадроцикл прикуплю. Или Ниву. Сколько же жуликов на белом свете? Не извести.
Закрыл ноутбук, лёг на диван под полушубок, взял Книгу.
Прочитал:
«…и когда кто из уцелевших ефремлян говорил: „позвольте мне переправиться“, то жители галаадские говорили ему: „не Ефремлянин ли ты?“ Он говорил: „нет“. Они говорили ему: „скажи: шибболет“, а он говорил: „сибболет“, и не мог иначе выговорить. Тогда они, взяв его, заколали у переправы чрез Иордан. И пало в то время из Ефремлян сорок две тысячи».
Ничего нового под луной. И та же «паляница».
Подумал, был бы жив Вася, был бы он давно уже там, на Донбассе. Ничуть не сомневаюсь.
Самый страшный момент в моей жизни – и не момент, а вечность целая как будто, всё продлевается и продлевается, и повторяется и повторяется: звонок от жены.
– Вася разбился.
– Как разбился?!
– Насмерть.
Месяца за два до этого принёс Вася от своей бывшей одноклассницы котёнка, породистого, тайского, с надломленным на конце хвостом. Тося. По пятам ходила Тося за Васей, а то сидела у него на плече.
И тут вдруг заметалась по коридору, громко запричитала. Не сама, похоже, по себе.
То ли что-то почувствовала, говорят про них такое.
То ли я завыл – поэтому.
Пять лет прошло, протянулось ли, но до сих пор, когда, находясь дома, услышу вдруг с кухни или из своего кабинета, как зашумит в замке входной двери ключ, обмираю: вот дверь откроется и переступит он порог: папа, здорово. Здорово, сынок. Уже не вою. Навылся. Пил поначалу чуть ли не ежедневно. Месяца полтора. Не помогло. Только всё хуже становилось, хуже и хуже. Господи, помилуй!
Открыл снова Книгу, начал читать:
«И было в тридцатый год, в четвертый месяц, в пятый день месяца, когда я находился среди переселенцев при реке Ховаре… Кто хочет слушать, слушай; а кто не хочет слушать, не слушай…»
Закрыл Книгу, взял другую.
«Но ты хотел еще знать, мой друг, признаю ли я бессмертие личной души; и я хотел бы ответить тебе и на этот вопрос, со всею прямотою и откровенностью, но помимо всякой богословской учености…»
Отложил книгу. Поднялся.
– Господи, – сказал, – Ты знаешь мою просьбу. Но не так, как я, а так, как Ты, на всё Твоя святая воля.
Господь промолчал. Или я не расслышал.
Вышел в большую комнату. Дрова в камине прогорели. Огоньки сине-зелёные на углях не танцуют. Задвинул вьюшку.
Мама лежит, глаза закрыты. Поправил на ней развёрнутый поверх одеяла клетчатый плед. Прислушался – дышит.
– Ты чё, Ванюха? – вдруг говорит она. – Испугался? Подумал – умерла?
– Да просто глянул, спишь, не спишь?
– Уснула вроде.
– Разбудил?
– Да сплю-то я, так уж, вполглаза… А вот Никита испугался бы. Уже так было… Стреляют всё ещё?
– Стреляют.
– Скоро, поди, угомонятся.
– Вряд ли.
Кого винить, думаю, если ещё Пётр Первый ввёл своим указом новое начало года, сместив его с первого сентября на первое января и приказав праздновать наступление Новолетия пальбою из пушек и ружей. Так вот до сих пор мы и палим. Хорошо, что не из пушек.
– А сколько времени? – спрашивает мама.
– Полтретьего, – отвечаю.
– Камин-то скутал?
– Скутал, скутал.
– Не рано ли… как вроде пахнет.
– Не волнуйся.
– Ну, буду спать.
– Спокойной ночи.
Пошёл к себе. Встал у окна.
Ночь за окном. Поздняя. Луна. Растущая. Бледнеют матово поляны снежные. Темнеет ельник. И ни одна звезда не упадёт – примёрзли.
Сказки из детства вспоминаются – про волка серого, Бабу Ягу. И про медведя с деревянной лапой. Теперь не страшно. Но интересно: и этот страх тогда был в радость. Когда читала по слогам их, эти сказки, мама. Мне, перед сном.
Побрёл мысленно с Катей по заснеженному Петербургу. Вышел на Большую Зеленину, к «Чкаловской». Напротив – огромный дом, номер 13. И будто слышу:
– В тысяча девятьсот двенадцатом году поселился в этом доме поэт Вильгельм Александрович Зоргенфрей, сын военного врача, по происхождению лифляндского немца…
Чем известна, чем гордится
Развесёлая столица?
Как поддержит свой престиж
Русский Лондон и Париж?
Александровской колонной,
Кавалерией салонной,
Медной статуей Петра
И конюшнями двора…
Не задержался в этот раз надолго в Петербурге. Вернулся в Сретенск. Всё в той же комнате. Смотрю в окно.
Сова мимо пролетела, рядом с окном. Бесшумно. Промышляет. То ли мышей скрадывает, то ли уснувших под стрехой воробьёв – слышит, наверное, как те во сне тревожно вздрагивают.
Рассеял взгляд на оконном стекле – и видится:
Ведёт, ведёт мама за верёвку за собой нетель – огненно-красную, как мне представилось, – по осенней распутице, и как мне хочется сопутствовать ей – оберегая.
Тихо сказал:
– Спокойной ночи, мама Лена.
Вижу:
Одна звезда всё же упала. На дом соседний.
В доме у Валентины… Викторовны только что погасли окна, но вот и, тёмные, они меня тревожат.
«Гнусик, а ну слезай давай с плеча».
О проекте
О подписке
Другие проекты