Читать книгу «Свет» онлайн полностью📖 — Василия Аксенова — MyBook.

– Займусь, – улыбается. – На части развалюсь, кто меня будет собирать?.. Если смогу, чуть-чуть в себя приду, картошки хоть сварю в мундире. Поешь с капустой или с огурцами. Грибы – в подполье надо лезть, я не смогу, дак ты спустись, если захочешь… То ходишь голодом – ослабнешь.

– Ну, отощал.

– И отощаешь.

– Не помешало бы.

– Удумал… Поди, не барышня какая.

Я усмехнулся: ну, времена такие… гендерная дисфория.

Сегодня мама не вставала с кровати. Занемогла маленько. Чай и поесть я приносил ей на подносе, устраивая его на табуретке рядом с кроватью. И аппетиту нет совсем. Так уж, немного поклевала. И кипятку полчашки лишь осилила. Без сахара, без мёда, без варенья.

– Ну вот, насытилась, Ванюха, отвела, – говорит, – очередь. А чё уж будет… ну, да ладно, ведро-то рядом.

Делая обычный обход по старикам, посетила нас сегодня новая медичка, смерила у матери давление, послушала сердце, оставила какие-то таблетки, сказала, как, когда и по сколько в день их принимать. Вырвав из записной книжки листочек, написала на нём номер своего мобильного телефона.

– Звоните, если что, – сказала мне, но на меня не глядя. – Зовите. Я или дома, или в фельдшерском пункте. Знаете, где?

– Конечно, знаю.

Надела голубой пуховик и голубую вязаную шапку, которые сняла и положила на стул до того, как подойти к маме.

– Спасибо, – сказал я. И спросил: – А как вас звать?

– Не за что, – сказала она, так же не глядя в мою сторону. – Валентина… Викторовна. До свидания.

– До встречи.

Ушла. Проводил её взглядом в окно. Там, где я расчистил, идёт ровно и смело, дальше, где не расчищал, – осторожно ступает, рукой в красной варежке балансируя, чтобы не упасть и не зачерпнуть снегу в красивые полусапожки. Смотрю – вижу – стройная. Скрылась в заулке. К старикам Мизоновым, больше там не к кому, направилась, дальним нашим родственникам по отцу. Тётя Наталья и дядя Егор, бездетные. Был ребёночек – заспала, был ещё один – хиленький, помер, и годика не прожил. Смирились, больше не рожали.

Глаза у неё, думаю, у новой медички, под цвет пуховика и шапки. И щёки розовые – от мороза. И волосы густые, светло-русые, на солнце, может быть, и золотые.

– Хорошая, – сказала мама.

– Наверное, – сказал я.

– Издалека откуда-то приехала. Оттуда вроде, где воюют.

– Не местная. У нас так: «хде» – не произносят.

– Да я, сынок, не понимаю, так, не так ли, кто как произносит… И дети есть, двое, – сказала мама, – а мужа вроде нет, то ли погиб, то ли в разводе… Детей сюда пока не перевозит. Живут где-то, у бабушки, может, у той, у другой ли. Я уж не спрашиваю, с разговорами не лезу. Нравится мне она – простая, вежливая, много не говорит.

Я промолчал.

– А Анна Карловна – лиса… Раньше лиса была, теперь уж чё там… полиняла. Заходила как-то, в ноябре ещё, ты не приехал, ко мне, взаймы просила – на лекарства. Дала, чё было, жалко бабу. Как шторка жёлтая вон… этот рак. Откуда взялся?

– И лет немного ей.

– Кого там… только на пенсию пошла. Болезнь на возраст не глядит.

Потоптался я по дому. Подошёл к вешалке. Оделся в отцовский полушубок, валенки и шапку. И себя им, Иваном Павловичем Арефьевым, почувствовал. Чу́дно.

– Ну, я пойду.

– Иди, иди.

– Ты без меня тут…

– Обойдусь.

– Ну если что, кричи.

– Нельзя кричать мне, напрягаться, – и улыбается. Понятно.

Прошёлся по селу. Умирает. На душе от этого невесело, совсем уж. Только небо всё то же над Сретенском – радует. Голубое-голубое. Как глаза у нашей новой медички, Валентины… Викторовны.

Встретил Колю Бармина. Того, что делал для моего погибшего племянника гробик-шкатулку. На два класса младше меня учился. И учился неплохо, на чатвёрки да пятёрки, и рисовал замечательно – малых детей и стариков, те уж как вылитые, получались, лес нарисует – как картинка, коня, собаку или кошку – ну хоть на выставку вези, на стену вешай. Поступать после школы никуда не стал, и никуда, если не считать срочную службу танкистом в ГСВГ, из Сретенска не выезжал. Сначала в колхозе работал, колхоз имени Дзержинского (ссылку очередную отбывал неподалёку тут Железный Феликс), как и все другие, развалился, кочегаром в школьную котельную устроился. Теперь, как школу закрыли, разными промыслами – грибы, ягоды, орехи кедровые, охота и рыбалка, дёготь гонит на продажу, если закажет кто, и бересту дерёт, – промыслами этими да пасекой держится. В детстве на девочку похож был Коля, и спутать можно было, кто его не знал. Глаза большие, серо-зелёные, с длинными ресницами, волосы светло-русые, с завитушками на висках. Девчонки, с ним встречаясь, пели: «Коля, Коля, Николай, сиди дома, не гуляй, а то девушки придут, поцелуют и уйдут». Краснел Коля, смущался. «Колька у меня сисьнительный, – говорит о нём его мать, тётка Прасковья. – Как тока и жанился, не оробел. Ольга сумела, охмурила, не пропустила мимо рук. Без колдовства оно не обошлось, канешна». Отец его утонул в Кеми, когда Коле было семь лет. Божий человек был, муравья не обидит.

На свежем воздухе крепкий дух недавно выпитой самогонки исходит от Коли. Уж извини, Иван, малёхо дёрнул. Да ладно, ладно. Улыбается широко – скуластый стал, остяцкая порода проявилась, оттеснив русскую – рот полый, с редкими, чёрно-бурыми зубами, от табака и чая крепкого. Может, и вставил бы, но денег нет, да и без них оно не худо – не болят, не ноют от студёного, и к врачам с имя не надо обращаться. Щёки впалые – будто курил Коля, дым в себя, всосав щёки, втянул, дым после выпустил, а щёки так всосанными и остались.

Рассказал Коля, как два дня назад, когда сильно метелило и света белого не видно было, шёл он от Сани-кержака из-за речки, из Нижней половины, заблудился. Без навигатора же был. Услышал, а потом и разглядел, что трактор сена зарод из-за реки везёт кому-то. Пристроился сзади, решив, вот он меня и выведет, мол, куда надо. Заехал в чей-то огород трактор, тракторист сани с зародом отцепил и уехал. А он, Коля, стал ходить по глубокому снегу вокруг зарода и выхода из огорода никак не может найти, и в чьём находится он огороде, понять не может. Как кто-то водит, не иначе. Потом слышит голос Ольги – жена его – и думает, что ему чудится. Голос как с неба будто раздаётся. Нет, настоящая – предстала перед ним. Как лист перед травой, хоть и не звал её, не кликал. Палкой по спине его хорошо отоварила, он сразу и выход из чужого огорода нашёл и до своего дома скоро добежал, не промазал. Дома добавила жена, уже не больно, но обидно – мёрзлой метлой, руками тока закрывался, ушёл в подсобку ночевать, а чё поделашь, драться с ней, с жэншиной, не станешь; в подсобке бражка оставалась – тяпнул.

Поговорили о том, кто из знакомых умер, кто ещё жив, кто куда жить перебрался из Сретенска, новый кто сюда приехал. Да никаво, и кто сюда поедет, вымрут все старики, и Сретенска не будет. Ялань уж вон какой была, и чё осталось – поляна, голая почти… Сколько кому платят пенсии. Ему хватат, а и добавят еслив, против он не будет. Об Украине словом перебросились. Сын Коли, Игнат, ранен был под Авдеевкой, в стегно, лечился в Ленинграде, сейчас дома. Собирается обратно. Мать ревёт, не разрешает. Уедешь туда, дескать, руки на себя от горя наложу. А ты, мол, как? А что я, дескать… Парень взрослый, сам пусть решает. Да и кому-то надо… А мать, чё мать, поплачет, станет ждать.

И: заходи, дорогу знаешь.

И ты, мол, тоже.

Разошлись. Коля – не домой – в ларёк. За паперёсами, в последней пачке штуки три осталось, кончились, и уж за хлебом заодно, это жана уж приказала.

Я – к мосту, через небольшую родниковую речку Серебрянку, ниже моста, метрах в ста, впадающую в Кемь и разделяющую село на две половины, Верхнюю и Нижнюю. Плёс подо льдом и под толстым слоем снега, а шивера свободна – парит густо, всю зиму не замерзает. На ней бельё полощут женщины, и иордань не надо прорубать. Сейчас не видно ни одной: Старый Новый год встречать готовятся. Пожалуй.

Много домов, крестовиков и пятистенков, с заколоченными окнами, а где и вовсе с выбитыми уже стёклами и снятыми с петель дверьми, с провалившимися крышами. Тоскливо смотрятся, убого среди снега. Один ровно ещё стоит – недавно бросили его хозяева. Другой – круто покосился, уткнувшись в улицу, назад ли запрокинувшись. Летом они хотя бы прячутся в бурьяне и в бузине, быстро разросшихся, без человека, – тогда не видно их почти, скрывает зелень. В сохранившихся палисадниках голо и сиротливо стоят где берёза, где черёмуха, а где сирень или рябина – задумались или спят.

Тут жили те, тут жили эти. Перебираю в памяти односельчан, умерших или уехавших из Сретенска. А в этом доме – друг, а в том – девчонка, с которой первый в жизни раз поцеловался. Губы её, припухшие от непривычки и от черники синие, но пахнущие почему-то земляникой, волосы – сеном свежим с сеновала, кожа – рука скользит по ней, не остановится… Не думать лучше, легче не становится.

Ох, это Время. Ох уж это Время. То ли твой враг, то ли помощник.

В клубе – шумно, издалека уже было слышно. Молодёжь с вахты вернулась, на Новый год и Рождество, и Старый Новый год ещё отметят дома, – вальщики, подрывники, бурильщики. В бильярд, наверное, на пиво состязаются. На вахте сухой закон. Строго, чуть запашок – свободен, парень, лучше уж воздержаться, дома наверстать. А тут часть заработанных денег жёнам или родителям отдадут, другую часть просадят за неделю – имеют право. Летом приедут, машинёшку импортную бэушную приобретут. Эту разобьют, на другую, такую же, полный сезон калымить будут.

Не стал в клуб заходить.

Ельник вокруг зазеленел, освободившись с помощью ветра от упеленавшего его за тихую погоду снега, – стеной огородил Сретенск. Издавна. Были бы лыжи, сходил бы в тайгу. И идти туда теперь подумаешь – ноги или лыжи сломать – вырублено сплошь, пни, вершиннику навалено – не продерёшься. Камень возвышается над ельником, стволы реликтовых сосен на нём обагрены солнцем. Манят. Давно на Камень не взбирался. Далеко с него видать. Даже Ялань. Москвы и Киева не видно.

Тени на снегу – тёмно-синие. Словно в воде – в тени так небо отражается. Где тени нет, там снег слепит глаза.

Чуден свет Твой, Господи, чуден.

Домой вернулся.

– Ну и как? – спрашиваю.

– Да вроде подремала, полегче стало голове, – говорит мама. – Есть как захочешь, сам найдёшь. Промялся.

– Найду, конечно.

Новости с мамой посмотрели.

– Ай, – сказала она, – всё одно и то же. Или уж я ничё не понимаю, и мне так кажется.

– Понимаешь, понимаешь. Всё всегда везде одно и то же.

«Что наверху – то и внизу, что внизу – то и наверху». Вспомнились слова Гермеса Трисмегиста. Что вчера, то и сегодня.

В полночь начали в селе палить из ружей – обычай такой. И до утра не прекратят, пока, сморившись, по домам не разбредутся.

– Стреляют, что ли? – спрашивает мама. – Чудится ли…

– Стреляют, – говорю.

– Ещё кого-нибудь подстрелят.

– Стреляют вверх.

– Да мало ли. Ружьё же… не рогатка, и той без глаз оставить можно.

Мы как-то с Никитой, вконец обнаглев, без разрешения отца, взяли его тульскую двустволку, патроны с мелкой дробью и присоединились к салютующим. Так же вот, в Старый Новый год. После отведали отцовского ремня. Понятно. И следующий Старый Новый год мы с братом без ружья уже встречали.

– Может, ещё камин затопим? – спрашивает мама. – Прохладно чё-то.

– Давай затопим, – говорю.

Растопил – дрова сухие – быстро разгорелись. Сижу возле камина. Мама – на кровати. Сняв с ног чулки, натирает настойкой голени. Летом ещё набрал я по её просьбе красных мухоморов, спирт медицинский в городе достал. Настойку сделала сама. По чьёму-то рацэпту.

– Отруби мне их, Ванюха.

– Топор, – шучу, – тупой.

– Да хоть тупым, на всё согласна. Ломит их так, что мочи нет терпеть. И что такое? – говорит. – Кто в них завёлся, червь какой?.. Зверок ли лютый, больно гложет.

Старость, думаю… Какая же ты, мама, старая, думаю. И думать так совсем не хочется…

Смотрю на пляшущее по поленьям пламя. Завораживает, глаз не отвести. Чем не костёр?.. Дрова не смолистые – не трещат, угли не вылетают из камина на пол. Тяга хорошая – дымом не пахнет, а то бывает – когда сильный задувает ветер, гудя в дымоходе голодной собакой.

Какая уже старая…

И мама:

– Ох, и какая же я старая, Ванюха…

– Это с кем сравнивать.

– Вот хоть с тобой.

– Я тоже старый.

– Не болтай.

И всплыла вдруг в памяти картинка из раннего детства. Года мне три или четыре. Сижу я на невысоком, залитом солнцем крылечке в три ступеньки. В старом нашем доме, которого уже нет. В ограде, заросшей муравой, будто ковром застелена ограда, стоит мама, в белой в голубой горошек кофте с коротким рукавом, в белом же платке, повязанном по-татарски (это я сейчас додумываю), развешивает на верёвку, громко встряхивая прежде, постиранное и выполосканное разноцветное бельё. Дверь в дом распахнута. Радио в доме, тарелка, не выключено, песня какая-то звучит, торжественная (это я сейчас определяю). Спускаюсь в неосознанном порыве, босой, в одних трусах, с крылечка и бегу к маме по мягкой мураве. Утыкаюсь лицом в мамин живот. Чувствую, как её, нагретая солнцем, коричневая юбка пахнет хозяйственным мылом. Наклоняется мама, не выпуская из рук тряпицу, и целует меня в двойную макушку. «Ты чё, сынок?» Молчу, не отвечаю. И мне спокойно, хорошо – не отрывался б век от мамы.

– Какая же я старая, – спустя какое-то время повторяет мама. – Господи. Скоро сто лет исполнится, и будто не жила, жизнь промелькнула, как моргнула. А вспоминать начнёшь – и думаешь, как же давно всё это было, что и не верится: так долго люди не живут, деревья только… В детстве моём старуха, дом их от нас стоял наискосок, Касьяниха, ещё роднёй какой-то приходилась нам, сидит всё на лавочке возле ворот, достанет из кармана щепотку табаку, сунет в нос, понюхает, после устроит руки на батожке, обопрётся на них подбородком, глаза слезятся, меня увидит и заявит: «Долго девчончишка не проживёт». Почему, мол? «Лоб у неё поварёнкой (половником)». А вот узнала бы она, эта Касьяниха: я всё живу, живу, живу, чужой век заедаю. Насколько уж отца пережила вон… Сколькой уж год?

– Да скоро будет двадцать.

– Только помри, и время полетело… Он в октябре же?

– В октябре.

– Это я помню… Дождь со снегом валил с неба, на дороге слякоть, едва на взгорок к кладбищу поднялись… меня и ноги не несли.

Помню я, помню.

Сон этой ночью про отца приснился. Зима. Будто стою я в его бывшей комнате, теперь моей, смотрю в окно и вижу: одетый в чёрную фуфайку, чёрную шапку с торчащими в стороны ушами, болтающимися тесёмками и в чёрные валенки, бредёт быстро, мощно, размахивая руками, как йети, по глубокому снегу мимо своего дома и не оборачивается на него. Брёл, брёл, резко остановился и начал закапываться в снег. Закопался. И меня это совсем не удивляет, воспринимаю как обычное. Видел я уже этот сон несколько лет назад. Только там отец не останавливался и в снег не закапывался, а ушёл мимо дома вниз по логу, в угор поднялся и скрылся в ельнике. Медведь медведем.

Каким же в следующий раз он мне приснится? Да и приснится ли? Отец навязываться не любил. Да и теперь, похоже, что не любит.

Отец
 











1
...
...
8