Если Пруст упоённо летит вперёд, заставляя с созерцательным восторгом вязнуть в лабиринтах его памяти, то Беньямин лишь приоткрывает дверцу шкатулки с самым драгоценным. Детский страх перед всесильным телефоном, воспоминания о зимнем Берлине в сумерках, чтение тайком, кошмар ненакинутой дверной цепочки... Эти воспоминания – для него, опустошённого миром вокруг, его потерянная опора. Они поэтичны и невероятно утончённы, но нет в них прозрачной идиллии французского коллеги, чьи работы он когда-то переводил. Мрачная тень висит над идиллией Беньямина, горькой скорбью проникнуты его разрозненные строки, создаваемые в 1930-х годах. Это не тёплая ностальгия по безвозвратно утраченному, не зачарованность вкусом мадленки. Это смерть, висящая в воздухе берлинского вечера, предчувствие катастрофы, пронзающей фрагменты-вспышки, бреющий полёт над развалинами. Это – эпитафия.
мои картины, картины детства, проведенного в большом городе, оказались способны сформировать зачатки моего восприятия истории в более позднем возрасте. И, я надеюсь, они отчетливо отображают, как тот, о ком здесь идет рассказ, в более позднюю пору своей жизни лишился ощущения надежного крова над головой, дарованного ему в детстве судьбой.