Читать книгу «Выбор Софи» онлайн полностью📖 — Уильям Стайрон — MyBook.



– Натан, послушай… – донеслась до меня ее мольба.

Теперь, подойдя к входной двери, я отчетливо увидел их: они стояли совсем близко друг к другу, темным силуэтом выделяясь на фоне розового холла, где свисавшая с потолка лампочка в сорок ватт, еле заметная в туче кишащей мошкары, отбрасывала дрожащие светотени. В этой паре господствовал, выделяясь ростом и силой, Натан; широкоплечий, могучего телосложения, с копною черных, как у индейцев-сиу, волос, он походил на более стройного, более неистового Джона Гарфилда, с таким же, как у Гарфилда, красивым, порочно-приятным лицом – мне бы следовало сказать: теоретически приятным, так как сейчас его лицо, потемневшее от гнева и ярости, искаженное явной жаждой насилия, было каким угодно, только не приятным. Он был в тонком свитере и летних брюках, и было ему лет под тридцать. Он крепко держал Софи за руку выше локтя, а она вся съежилась, словно розовый бутон под порывом бури. При слабом свете я едва мог различить Софи. Я видел лишь растрепанную гриву льняных волос и около трети ее лица, перекрытого плечом Натана. Испуганно поднятую бровь, маленькую родинку, карий глаз и широкую, прелестную, по-славянски выпуклую скулу, по которой, будто капелька ртути, катилась одинокая слеза. Она принялась всхлипывать, словно брошенный ребенок.

– Натан, ты должен слушать, пожалуйста, – произнесла она, всхлипывая. – Натан! Натан! Натан! Прости, что я так тебя назвала.

Он резко отшвырнул от себя ее руку и отступил.

– Ты мне бес-ко-неч-но противна, – выкрикнул он. – Поистине не-поддель-но отвратительна. Я сматываюсь отсюда, не то я прикончу тебя! – И он круто повернулся к ней спиной.

– Натан, не уходи! – в отчаянии взмолилась она и протянула к нему руки. – Ты нужен мне, Натан. И я нужна тебе. – Голос ее звучал по-детски жалобно, тоненький, почти хрупкий, надламывающийся в верхнем регистре и слегка хрипевший в нижнем. Польский акцент делал ее речь прелестной, вернее, подумал я, сделал бы при более нормальных обстоятельствах. – Пожалуйста, не уходи, Натан, – закричала она. – Мы нужны друг другу. Не yxoдu!

– Нужны? – повторил он, оборачиваясь к ней. – Мне нужна ты? Я тебе вот что скажу… – И он затряс перед ней вытянутой рукой, голос его звучал все яростнее, все возмущеннее. – …да ты мне так же нужна, как чертова неизлечимая зараза. Ты нужна мне, как чума, слышишь? Как трихинеллез! Ты нужна мне, как камень в печени. Как пеллагра! Как энцефалит! Как болезнь Брайта, если уж на то пошло! Как карцинома в этом чертовом мозгу, ты, чертова несчастная шлюха! Аааоо-о-о! – Последнее было дрожащим, непрерывно повышающимся стоном, звуком, от которого мурашки побежали по спине, ярость и плач смешивались в нем в своеобразную литургию, словно некий обезумевший раввин оплакивал покойника. – Ты нужна мне, как смерть, – задыхаясь, бушевал он. – Как смерть!

И снова он отвернулся от нее, и снова она взмолилась, рыдая:

– Пожалуйста, не уходи, Натан! – И затем: – Натан, куда ты?

А он уже был у входной двери, всего в каких-нибудь двух футах от меня; я в нерешительности стоял на пороге, не зная, проскочить ли к себе в комнату или повернуться и бежать.

– Куда? – выкрикнул он. – Я сейчас тебе скажу, куда я иду – я иду в метро, сажусь на первый же поезд и еду в Форест-Хиллз! Возьму у брата машину, вернусь сюда и погружу свои вещи. И вон отсюда! – Голос его вдруг зазвучал тише, он весь как-то подобрался, в манере держаться появилась даже небрежность, но тон был по-прежнему драматически угрожающий. – А потом – может быть, завтра – я тебе скажу, что я намерен делать. Я намерен сесть и написать письмо, которое я отправлю заказным в Иммиграционную службу. Я намерен сообщить им, что они выдали тебе не ту визу. Я намерен сообщить им, что они должны выдать тебе визу для проститутки, если такая у них есть. А если нет, я скажу им, чтоб они отправили тебя назад, в Польшу, чтобы тебе неповадно было раскладываться в Бруклине перед первым встречным врачишкой, которому приспичит. Назад в Краков, детка! – Он удовлетворенно хмыкнул. – Да, детка, назад в Краков!

Затем повернулся и ринулся в раскрытую дверь. Тут он налетел на меня, перевернулся вокруг себя и замер. Трудно сказать, решил ли он, что я все слышал, или нет. Ему явно не хватало воздуха – тяжело дыша, он оглядел меня с головы до ног. Затем я почувствовал: он решил, что я все слышал, но это не имеет значения. Меня поразило то, как он повел себя, находясь в таком состоянии, – а повел он себя если не вполне любезно, то по крайней мере достаточно вежливо, словно великодушно исключив меня из круга, охваченного его яростью.

– Это вы – новый жилец, про которого мне говорил Финк? – произнес он, с трудом переводя дыхание.

Я ответил утвердительно – еле слышно и очень кратко.

– Вы с Юга, – сказал он. – Моррис говорил мне, что вы с Юга. Сказал, что зовут вас Стинго, то есть Язвина. Етте для ее коллекции чудил как раз недоставало южанина. – Он бросил на Софи сумрачный взгляд, затем снова посмотрел на меня и сказал: – Очень жаль, что не состоится у нас с вами веселенького разговорчика: я ведь сматываюсь. А было бы славно с вами поболтать. – Тут в тоне его появилось что-то слегка зловещее, наигранная любезность уступила место такому откровенному сарказму, какого я давно не слыхал. – Мы бы здорово с вами развлеклись, пошвыряли бы друг в друга дерьмом, вы и я. Могли бы поговорить о спорте. Я имею в виду – спорт у вас на Юге. К примеру, о линчевании негров – или опоссумов, по-моему, вы их так зовете. Или о культуре. Могли бы поговорить о южной культуре и, может, посидели бы у старушки Етты и послушали пластинки с песнями сельской глуши. Ну, вы знаете: Джин Отри, Рой Экафф и прочие носители классической южной культуры. – Все это он произнес насупясь, затем улыбка вдруг прорезала его смуглое искаженное лицо, и не успел я опомниться, как он уже крепко стиснул мою руку, которую я вовсе не собирался ему подавать. – Ну, что поделаешь, так могло бы быть. Очень жаль. Старине Натану пора в путь. Может, в другой жизни, Голодранец, мы еще и посидим вместе. Привет, Голодранец! До встречи в другой жизни.

И я еще губы не успел разжать, чтобы выразить протест, или дать Натану отповедь, или отлаять, как он повернулся и прогрохотал вниз по ступенькам крыльца – демоническое клак-клак-клак его кожаных каблуков, удаляясь в направлении метро, постепенно затихало, пока не угасло совсем под подернутыми сумраком деревьями.

Незначительные катаклизмы – автомобильная авария, застрявший лифт, бандитское нападение в присутствии свидетелей – вызывают повышенную жажду общения между незнакомыми людьми – это явление всем известное. После того как Натан исчез в ночи, я без колебаний подошел к Софи. Я понятия не имел, что ей скажу – наверное, как-то неуклюже попытаюсь утешить, – но она заговорила первой, не отнимая рук от залитого слезами лица.

– Это есть так несправедливо! – рыдала она. – Ох, я же так его люблю!

Я поступил, как часто поступают в фильмах, когда трудно поддерживать разговор. Вытащил из кармана платок и молча протянул Софи. Она охотно взяла его и стала вытирать глаза.

– Ох, я же столько много его люблю! – воскликнула она. – Столько много! Столько много! Я умру без него.

– Что вы, что вы! – произнес я или что-то в этом роде, не менее глупое.

Глаза ее молили меня – меня, которого она впервые видела, – с отчаянием ни в чем не повинного человека, пытающегося доказать в суде свою правоту. «Я не шлюха, ваша честь», – казалось, хотела она сказать. Я был потрясен и ее искренностью, и силой чувства.

– Это есть так несправедливо, – повторила она. – Сказать такое! Он же единственный, с кем я спала, только еще мой муж. А мой муж – он умер!

И снова рыдания сотрясли ее, и снова полились слезы, так что мой носовой платок превратился в маленькую мокрую губку с монограммой. Нос у Софи распух, и необыкновенную ее красоту портили красные пятна от слез, тем не менее красота эта (включая родинку, удачно поставленную судьбой возле левого глаза, точно крошечный сателлит) мгновенно захлестнула меня – мне казалось, что я весь таю, превращаюсь в жидкость, и шло это не от сердца, а, как ни странно, из живота, который вдруг заурчал, словно протестуя против длительного поста. Во мне возникло до одурения сильное желание обнять ее, успокоить, но скопище самых разнородных предрассудков удерживало меня. А кроме того, я был бы лжецом, если бы не признался, что, помимо всего прочего, в моем мозгу быстро созрел сугубо эгоистический замысел: мне уже виделось, как с Божьей помощью – если Господь пошлет мне счастье и силы – я подберу это златокудрое сокровище там, где Натан, неблагодарная свинья, бросил его.

Тут по пояснице у меня пробежали мурашки, и я понял, что Натан снова стоит позади нас, на ступеньках крыльца. Я резко обернулся. Он умудрился подойти фантастически тихо и теперь, злобно сверкая глазами, упершись вытянутой рукою в дверной косяк, смотрел на нас.

– И последнее, – сказал он Софи ровным, жестким тоном. – Еще одно, шлюха. Пластинки. Альбомы с пластинками. Бетховен. Гендель. Моцарт. Все. Но чтоб глаза мои больше тебя не видели. Так что вынеси пластинки… вынеси пластинки из твоей комнаты и положи в мою, на стул у двери. Брамса можешь оставить себе – только потому, что Блэксток подарил тебе эту пластинку. Можешь оставить, поняла? А остальные я хочу иметь, так что будь любезна положить их, куда я сказал. Если не положишь, когда я вернусь за вещами, я переломаю тебе руки – обе. – Помолчал, глубоко втянул в себя воздух и шепотом выговорил: – Клянусь Богом, переломаю обе твои чертовы руки!

На этот раз он уже действительно ушел, широко, враскачку шагая по тротуару, и быстро исчез в темноте.

Слез у Софи больше не было, и она постепенно взяла себя в руки.

– Спасибо, вы такой добрый, – тихо сказала она мне хрипловато-гнусавым, точно от простуды, голосом человека, который долго и усердно плакал. Она протянула руку и сунула мне в ладонь носовой платок – мокрый шарик. В этот момент я впервые увидел номер, выжженный на загорелой, с легким налетом веснушек коже ее руки, между локтем и кистью, – багровый номер из по крайней мере пяти цифр, слишком мелких, чтобы можно было разобрать при таком свете, но отпечатанных – это я понял – четко и умело. К любви, растекавшейся по моему нутру, внезапно добавилась боль, и в невольном порыве, который совершенно невозможно объяснить (со стороны человека, приученного думать, где он держит руки), я мягко взял ее за запястье и внимательнее вгляделся в татуировку. В ту же минуту я понял, что мое любопытство может быть сочтено оскорбительным, но я ничего не мог с собой поделать.

– Где вы были? – спросил я.

Она произнесла замысловатое название по-польски, которое я с трудом разобрал:

– Освенцим. – Потом сказала: – Я там долго была. Longtemps. – Помолчала. – Vous voyez…[38]– Снова пауза. – Вы говорите по-французски? – спросила она. – Мой английский очень плохой.

– Un peu[39], – ответил я, намного завышая свои возможности. – Не совсем гладко. – Что означало: почти не говорю.

– Не гладко? Что есть – не гладко?

– Sale[40], – наобум ответил я.

– Грязный французский? – сказала она со слабым намеком на улыбку. И, помедлив, спросила: – Sprechen Sie Deutsch?[41]

На что я не мог извлечь из себя даже «nein»[42].

– Ах, да не старайтесь вы так! – сказал я. – Вы же хорошо говорите по-английски. – И, помолчав немного, добавил: – А этот Натан! В жизни не встречал такого человека. Я знаю, это не мое дело, но… но он, должно быть, ncux! Как можно так говорить с кем бы то ни было! Хотите знать мое мнение: хорошо, что вы от него избавились.

Она крепко зажмурилась и в болезненной гримасе сжала губы, словно вспомнив о том, чему я только что был свидетелем.

– О, он так много прав, – прошептала она. – Не про то, что я ему изменяла. Я не про это. Я никогда ему не изменяла. А вот другое. Когда он сказал, что я не так одеваюсь. Или когда сказал, что я полька-неряха, не убираю за собой. Он тогда называл меня – грязная полька, и я знаю, что я… да, я это заслужила. Или когда он меня водил в красивые рестораны, а я оставлялась… – Она вопросительно взглянула на меня.

– Оставляла, – сказал я. Отныне, не пережимая, я буду время от времени воспроизводить прелестные неточности, которые Софи допускала в английском. Она, бесспорно, вполне владела языком, что – во всяком случае, в моем представлении – лишь подтверждалось, когда она спотыкалась о пни наших мерзких неправильных глаголов, запутавшись в чащобе синтаксиса. – Что оставляла? – спросил я.

– Оставляла себе la carte, то есть меню. Я так часто оставляла себе меню, клала в сумочку, как есть сувенир. Он говорил, что меню стоит деньги, что я ворую. Знаете, он был прав.

– Ей-богу, взять меню не кажется мне таким уж великим воровством, – сказал я. – Послушайте, опять-таки я понимаю, что это не мое дело, но…

Она явно решила не дать мне возможности помочь ей восстановить чувство собственного достоинства и, прервав меня, сказала:

– Нет, я знаю, это было нехорошо. Он правильно говорил: я столько много делаю нехорошего. Я это заслужила, что он бросил меня. Но я никогда ему не изменяла. Никогда! Ох, я просто умру теперь без него! Что мне делать? Что мне делать?

На секунду я испугался, что она сейчас поддастся новой вспышке горя, но она лишь хрипло, судорожно всхлипнула, словно поставила последнюю точку, и отвернулась от меня.

– Вы добрый, – сказала она. – А теперь я пойду к себе.

Она медленно пошла по лестнице наверх, а я неотрывно смотрел на ее фигуру, обтянутую шелковым летним платьицем. Хотя у нее было красивое тело и все округлости, изгибы и линии располагались симметрично, как надо, что-то в ней было не так, а ведь на взгляд – никаких изъянов, все ладно пригнано. И я понял: вот где зарыта собака. Необычное проглядывало в ее коже. Она отличалась болезненной дряблостью (особенно это было заметно с внутренней стороны рук) – как у людей, переживших сильное истощение и еще не вернувших себе прежний облик. Кроме того, я чувствовал, что под здоровым загаром таится бледность не вполне оправившегося после страшной болезни человека. Но все это отнюдь не уменьшало поразительного налета сексуальности, которую, по крайней мере в тот момент, она источала, небрежно и одновременно нарочито двигая бедрами и своим поистине роскошным задом. Несмотря на пережитый голод, зад ее походил на фантастическую, безупречной формы грушу, премированную на выставке; он так зазывно колыхался и, обозреваемый под таким углом, настолько взволновал меня, что я мысленно пообещал сиротским домам пресвитерианской церкви в Виргинии четверть моих будущих писательских доходов, если мне дано будет на краткий миг – хватило бы и тридцати секунд – подержать в моих молитвенно раскрытых ладонях его обнаженную плоть. «Язвина, старина, – размышлял я, глядя, как Софи поднимается по лестнице, – а ты, видно, человек-то порочный, если можешь вот так впиться взглядом в чью-то спину». Тут Софи, дойдя до верха лестницы, обернулась и посмотрела вниз с невероятно грустной улыбкой.

– Надеюсь, я не надоела вам моими проблемами, – сказала она. – Извините меня. – И, уже направляясь к себе в комнату, добавила: – Спокойной ночи.

После чего я сел в единственное в моей комнате удобное кресло и весь вечер читал Аристофана, наблюдая сквозь приоткрытую дверь за той частью холла, которая была мне видна. Примерно в середине вечера я увидел, как Софи направилась в комнату Натана, держа в руках альбомы с пластинками, которые он велел ей вернуть. Когда она возвращалась, я увидел, что она снова плачет. И как только она может без конца плакать? Откуда берется столько слез? Потом она снова и снова ставила пластинку с финалом Первой симфонии Брамса, которую Натан так великодушно позволил ей оставить себе. Теперь, по всей вероятности, это была единственная ее пластинка. Весь вечер музыка Брамса струилась сквозь тонкий потолок – величественный и трагический французский рожок в сочетании с отвечавшей ему пронзительным птичьим зовом флейтой наполнял меня такой грустью и ностальгией, каких я никогда дотоле не испытывал. Я думал о том времени, когда создавалась эта музыка. Помимо всего прочего, она говорила о мирной, процветающей Европе, озаренной мягким янтарным светом прозрачных сумерек: о девочках в передничках, с косичками, катавшихся в запряженных собаками колясочках; о пикниках на полянах Венского леса и крепком баварском пиве; о дамах из Гренобля, прогуливавшихся под зонтиками по краю сверкающих ледников высоко в Альпах; о путешествиях на воздушном шаре, о веселье, о вихрях вальса, о мозельском вине, о самом Иоганнесе Брамсе, бородатом, с черной сигарой, сочинявшем эти свои титанические аккорды под облетевшими осенними буками Хофгартена. Это была неизъяснимо сладостная Европа – Европа, какой Софи, безудержно погружавшаяся надо мною в свое горе, не могла знать.

Я уже лег в постель, а музыка все звучала. И всякий раз, когда заезженная пластинка доходила до конца, я слышал, пока она переворачивалась, безутешный плач Софи и вертелся, и крутился в постели, снова и снова поражаясь, как человеческое существо может вместить в себя столько муки. Казалось бы, не мог Натан вызвать такое надрывное, такое душераздирающее горе. Но вот ведь вызвал, и это ставило передо мной определенную проблему. Чувствуя, как я уже сказал, что меня засасывает эта болезнь, эта слабость, именуемая любовью, не глупо ли было с моей стороны надеяться, что я сумею завоевать привязанность той, которая так крепко прикована к памяти о своем возлюбленном, а тем более рассчитывать, что мне удастся залезть к ней в постель? Собственно, в самой этой мысли было что-то непристойное – все равно как осаждать недавно перенесшую утрату вдову. Натан, несомненно, вышел из игры, но не слишком ли я был самонадеян, считая, что смогу заполнить вакуум? Во-первых, вспомнил я, у меня совсем мало денег. Даже если я сумею пробиться сквозь барьер, воздвигнутый горем Софи, могу ли я рассчитывать, что мне удастся завоевать эту изголодавшуюся женщину, падкую до шикарных ресторанов и дорогих пластинок?

Наконец музыка прекратилась – прекратились и всхлипывания, беспокойный скрип пружин довел до моего сведения, что Софи отправилась спать. Я же долго лежал без сна, прислушиваясь к тихим ночным звукам Бруклина: вдали взвыла собака, промчалась машина, рассмеялись женщина и мужчина на краю парка. Я думал о Виргинии, об отчем доме. И постепенно заснул, но спал я неспокойно, отчаянно ворочаясь, а в какой-то момент проснулся в незнакомой темноте и обнаружил, что глупо сражаюсь не то со складкой, не то с рубцом, не то с загнувшимся краем смятой наволочки. Потом я снова заснул и проснулся уже перед самым рассветом, среди ночной тишины – сердце у меня отчаянно колотилось, и, весь в холодном поту, глядя в потолок, отделявший меня от спящей Софи, я вдруг понял – так ясно, как бывает только во сне, – что она обречена.

1
...