Я вижу маму через полуоткрытую дверь спальни. Она стоит в своем красном выходном платье перед зеркалом, висящим на внутренней стороне дверцы шкафа, и застегивает на шее серебряное ожерелье. Как может любой мужчина в здравом уме не быть счастливым в ее присутствии, не быть довольным, не быть благодарным за то, что по возвращению домой его встретит она?
Почему мой отец положил на все это большой и толстый хрен? Это переполняет меня яростью. Она так офигительна, моя мама. К чертовой бабушке всех и каждого из тех озабоченных придурков, которые смели приблизиться к ней на расстояние шага, не получив сперва на это право у Зевса.
Я проскальзываю к ней в спальню и сажусь на кровать рядом с ней и зеркалом.
– Мам?
– Да, дружочек?
– Почему ты сбежала от моего отца?
– Илай, я не хочу говорить об этом сейчас.
– Он плохо с тобой обращался, ведь так?
– Илай, этот разговор…
– …Состоится, когда я подрасту, – заканчиваю я за нее. Все, переход к новой строке.
Мама слегка улыбается в зеркало шкафа. Наполовину смущенная, наполовину тронутая моим беспокойством.
– Твой отец был нездоров, – говорит она.
– Мой отец хороший человек?
Мама думает. Мама кивает.
– Мой отец – он скорее как я или скорее как Гус?
Мама думает. Мама ничего не отвечает.
– Гус тебя когда-нибудь пугает?
– Нет.
– Меня он иногда пугает до усрачки.
– Следи за языком.
Следить за языком? За языком следить, говоришь? Что меня в действительности пугает до усрачки, так это когда правда о нелегальных операциях с героином сталкивается с миражом семейных ценностей в духе фон Траппа[19], который мы выстроили вокруг себя.
– Прости, – говорю я.
– Что именно тебя пугает? – спрашивает мама.
– Ну не знаю, то, что он пытается сказать, то, что он пишет в воздухе своим волшебным пальцем. Иногда это не имеет никакого смысла, а иногда смысл появляется только через два года или через месяц, и раньше Гус никак не мог знать, что это будет иметь смысл.
– Что, например?
– Кэйтлин Спайс.
– Кэйтлин Спайс? Кто это – Кэйтлин Спайс?
– Это как раз пример. Мы понятия не имеем, что бы это значило, но какое-то время назад мы с Дрищом валяли дурака в «Лэндкрузере» и наблюдали, как Август пишет свои маленькие послания в воздухе, и заметили, что он пишет это имя снова и снова. Кэйтлин Спайс, Кэйтлин Спайс, Кэйтлин Спайс. А потом, на прошлой неделе, мы читали большую статью в «Юго-западной звезде», из того большого цикла «Квинсленд помнит», и она вся целиком была о Дрище, полная история Гудини из Богго-Роуд, и она получилась действительно интересной, а затем мы увидели имя женщины, которая это написала – ну, вернее, собрала выжимки из старых газет – внизу, в правом нижнем углу страницы.
– Кэйтлин Спайс, – говорит мама.
– Как ты догадалась?
– Ты вроде как подводил дело к этому, дружок.
Она подходит к своей шкатулке для украшений, стоящей на белом комоде.
– Очевидно, он читал ее статьи в местной газетенке. Наверно, ему просто понравилось, как ее имя звучит в его голове. Он так делает – цепляется за имя или за слово и прокручивает его снова и снова в уме. Если он не произносит слова вслух – это еще не означает, что он их не любит.
Мама сжимает в руке две серьги с зелеными камушками, наклоняется ко мне и произносит мягко и бережно:
– Этот мальчик любит тебя больше, чем что-либо в этой Вселенной. Когда ты родился…
– Да знаю я, знаю.
– …Он так внимательно следил за тобой, охранял твою кроватку, словно жизнь всего человечества зависела от этого. Я не могла оттащить его от тебя. Он самый лучший друг, который у тебя когда-либо будет.
Она выпрямляется и поворачивается к зеркалу.
– Как я выгляжу?
– Ты выглядишь прекрасно, мама.
Хранительница молний. Богиня огня, войны, мудрости и красного «Уинфилда».
– Овца в шкуре ягненка, – вздыхает мама.
– Что это значит?
– Я старая овца, которая вырядилась, как юный ягненок.
– Не говори так, – возражаю я обиженно.
Она видит мое настроение в зеркале.
– Эй, я просто шучу! – говорит она, вставляя сережки.
Я ненавижу, когда она так принижает себя. Я убежден, что чувство собственного достоинства весьма важно соблюдать во всем, от нашей жизни на этой улице и до моего сегодняшнего вечернего наряда: желтой рубашки поло и черных брюк-слаксов, купленных в соседнем пригороде Оксли в социальном магазине Общества святого Винсента де Поля.
– Знаешь, ты слишком хороша для этого места, – брякаю я.
– Ты о чем?
– Ты слишком хороша для этого дома. Ты слишком умна для этого города. И ты чересчур хороша для Лайла. Что мы делаем тут, в этой выгребной яме? Нам здесь даже срать садиться не стоило бы.
– Ну ладно, корешок, спасибо за предупреждение. Я думаю, тебе можно уже идти заканчивать собираться, да?
– Все те мудаки липли к ягненку, потому что она сама всегда думала, что она овца.
– Все, Илай, достаточно.
– Ты знаешь, что тебе следовало бы стать адвокатом. Тебе следовало бы стать врачом. А не долбаным торговцем наркотиками.
Ее тяжелый удар обрушивается на мое плечо даже раньше, чем она разворачивается.
– Убирайся из моей комнаты, Илай! – рявкает она. Еще один удар в мое плечо с ее правой руки, затем еще один в другое плечо с левой.
– Пошел отсюда к черту! – кричит она. Она стискивает зубы так плотно, что я вижу, как искажается ее верхняя губа, ее грудь колышится от глубокого частого дыхания.
– Кого мы обманываем? – выпаливаю я. – Следить за языком? Мне следить за языком? Мы гребаные наркодилеры. Наркодилеры, бляха-муха! Меня блевать тянет от всей этой собачьей чуши и благодати, которую вы тут с Лайлом изображаете. «Садись за уроки, Илай! Доешь свои гребаные брокколи, Илай! Приберись в кухне, Илай! Учись хорошо, Илай!» Как будто мы сраная «Семейка Брейди» или еще что-то в этом роде, а не просто грязная кучка толкачей дури. «Илай, подай мне гребаный хле…»
И тут я отлетаю. Две руки обхватывают меня сзади под мышками, и я лечу, отброшенный от кровати мамы и Лайла, и ударяюсь в дверь их спальни сперва лопатками, затем головой. Я отскакиваю от распахнувшейся двери и падаю на полированные деревянные половицы грудой костей. Лайл нависает надо мной и пинает меня в задницу так сильно своей кроссовкой – это типа его выходные ботинки, шаг вперед по сравнению с резиновыми шлепанцами, – что я проезжаю на животе пару метров по коридору прямо к босым ногам Августа, который выдает удивленное:
Это снова? Так быстро? Он смотрит на Лайла.
– Пошел на хрен, баран укуренный! – кричу я, взбешенный и оглушенный, пытаясь встать на ноги.
Лайл снова пинает меня в задницу, и на этот раз я въезжаю по полу в гостиную.
Мама кричит позади него:
– Прекрати, Лайл! Хватит!
Но на Лайла накатила красная пелена ярости, которую я, к своему несчастью, видел ранее трижды. Первый раз, когда я убежал из дома и проспал ночь в пустом автобусе во дворе срочной автомастерской в Редлендсе. Другой раз, когда я засунул шесть тростниковых жаб в морозилку, чтобы усыпить гуманной смертью, а те, выносливые и противные глазу амфибии, выжили в этом гробу с минусовой температурой, стойко перенесли все трудности и дождались момента, когда Лайл, решивший выпить после работы рома с колой, открыл морозилку и обнаружил там парочку жаб, подмигивающих ему с подноса для льда. А третий раз – когда я присоединился к своему однокласснику, Джоку Уитни, в сборе средств по соседям для Армии спасения – мы ходили и стучали в двери, вот правда собирали мы деньги исключительно ради того, чтобы купить игру «Е.Т. – Инопланетянин» для «Атари». Я до сих пор чувствую себя из-за этого отвратительно – игра оказалась настоящим куском говна.
Август, мой дорогой, чистый сердцем Август встает перед Лайлом, который примеривается для третьего пинка. Он качает головой, удерживая Лайла за плечи.
– Все в порядке, приятель, – говорит Лайл. – Просто пришло время Илаю и мне немного потолковать.
Он протискивается мимо Августа и хватает меня за воротник поло из социального магазина, а затем выталкивает за входную дверь. Он тащит меня вниз по ступеням крыльца, и дальше по дорожке, через калитку, все еще держа за воротник, и его крупные кулаки уличного бойца больно давят мне на шею сзади.
– Иди-иди, умник, – приговаривает он. – Шевели копытами.
Он ведет меня через улицу под светом луны, сияющей над нами, как уличный фонарь, в парк напротив нашего дома. Все, что я чувствую, – запах лосьона после бритья от Лайла. Все, что я слышу, – звук наших шагов и стрекот цикад, потирающих свои лапки, будто они тоже взволнованы от напряжения, висящего в воздухе; потирающих лапки, как Лайл потирает руки перед полуфиналом «Илз».
– Что за хренотень на тебя нашла, Илай? – спрашивает он, подталкивая меня через овал нескошеной травы на крикетной площадке. Я продолжаю брыкаться, и высокая травка «паспалум», похожая на черный мех, набивается мне в штанины. Он ведет меня к центру поля для крикета и там отпускает. Он расхаживает взад-вперед, поправляя пряжку на поясе, вдыхая, выдыхая. На нем кремовые брюки и голубая хлопковая футболка с белым кораблем, идущим под всеми парусами.
Только не плакать, Илай. Не плачь. Не плачь. Черт! Ты тряпка, Илай.
– Почему ты плачешь? – интересуется Лайл.
– Не знаю, я на самом деле не хотел. Мой мозг не слушается меня.
Я плачу еще сильнее, осознав это. Лайл дает мне минуту. Я вытираю глаза.
– Ты в порядке? – спрашивает Лайл.
– Жопа жжет немножко.
– Извини за это.
Я пожимаю плечами:
– Я это заслужил.
Лайл дает мне еще немного времени.
– Ты когда-нибудь задумывался, почему ты так легко плачешь, Илай?
– Потому что я тряпка.
– Ты не тряпка. Никогда не стыдись слез. Ты плачешь, потому что тебе не насрать на все. Никогда не стыдись неравнодушия. Так много людей в этом мире слишком боятся плакать, потому что они слишком боятся быть неравнодушными.
Лайл отворачивается и смотрит на звезды. Он садится на крикетную площадку для лучшего обзора, смотрит вверх и постигает Вселенную, все эти мерцающие космические кристаллы.
– Ты прав насчет своей мамы, – говорит он. – Она слишком хороша для меня. И всегда так было. Насколько я понимаю, она слишком хороша для кого угодно. Она слишком хороша для этого дома. Она слишком хороша для этого города. И – слишком хороша для меня.
Лайл указывает на звезды.
– Она будто откуда-то с Ориона.
Я пристраиваю свою ноющую задницу рядом с ним.
– Ты хочешь выбраться отсюда? – спрашивает он.
Я киваю и смотрю на Орион, скопление чистого света.
– Так я тоже, приятель, – говорит Лайл. – Для чего, ты думаешь, я беру подработку у Титуса?
– Какое прекрасное выражение. «Подработка». Интересно, Пабло Эскобар так же это называет?
Лайл опускает голову.
– Я знаю, что это чертовски быстрый способ заработать, приятель.
Какое-то время мы сидим в молчании. Затем Лайл поворачивается ко мне.
– Давай заключим с тобой сделку.
– Ну?
– Дай мне шесть месяцев.
– Шесть месяцев?
– Куда ты хочешь переехать? Сидней, Мельбурн, Лондон, Нью-Йорк, Париж?
– Я хочу переехать в Гэп.
– В Гэп? С какого хрена ты хочешь переехать в Гэп?
– В Гэпе замечательные «аппендиксы».
Лайл смеется.
– «Ап-пен-дик-сы», – повторяет он, качая головой. И снова поворачивается ко мне, резко посерьезнев. – Это будет отлично, приятель, – говорит он. – Это будет так хорошо, что ты даже забудешь, что когда-то было плохо.
Я смотрю на звезды. Орион намечает свою цель, и натягивает свой лук, и выпускает свою стрелу прямо и точно в левый глаз Тельца, и буйный бык повержен.
– Договорились, – киваю я. – Но при одном условии.
– При каком? – спрашивает Лайл.
– Ты позволишь мне работать вместе с тобой.
От нашего дома до вьетнамского ресторана Бич Данг можно дойти пешком. Ресторан называется «Мама Пхэм», в честь коренастого гения кулинарии, мамы Пхэм, которая научила Бич готовить в ее родном Сайгоне в 1950-е годы. Вывеска «Мама Пхэм» на фасаде мигает зеленым неоновым светом на фоне красного задника в восточном стиле, но неоновая буква «П» сломанная и тусклая, так что ресторан на протяжении последних трех лет выглядит для прохожих скорее похожим на заведение, где подают в основном свинину и бекон, под названием «Мама хэм» – мама-ветчина. Лайл держит в левой руке упаковку из шести бутылок горького пива и открывает стеклянную входную дверь «Мамы Пхэм» для нашей мамы, которая проскальзывает мимо него внутрь в своем красном платье и черных туфлях на высоком каблуке, вытащенных из-под кровати. Август проходит следующим, с небрежно зачесанными назад волосами, в розовой футболке, заправленной в серебристо-серые слаксы, купленные в социальном магазине на Дарра-Стейшен-роуд, расположенном через семь или восемь магазинов отсюда, подальше от «Мамы Пхэм».
Внутри «Мама Пхэм» размером с кинозал. Здесь более двадцати круглых обеденных столов с вращающимися подносами на восемь, десять, иногда двенадцать человек за столом. Красивые вьетнамские матери с накрашенными лицами и неподвижными прическами и обычно спокойные вьетнамские отцы расслаблены и от души хохочут за пивом, вином или чаем. Великое множество разнообразных океанских гадов разложено на подносах в центре каждого стола – и в кляре, и в масле, и вареные, и панированные, и соленые, и перченые, и цельные глубоководные левиафаны из реки Меконг и отовюду за ее пределами, тут может быть и сам Нептун; толстые неуклюжие нижние губы и слизистые усы разноцветных щупалец – зеленые, и темно-зеленые, и сине-зеленые, и серо-зеленые, коричневые, черные и красные. Бич Данг владеет многими акрами земли на задворках Дарры, помимо польского миграционного центра, с почвой, как шоколадный торт, где ее старые морщинистые мудрые фермеры выращивают груды кориандра «рау рам», листьев «шисо», мяты «хунг кей», базилика, лимонника и вьетнамского бальзамина, которые сегодняшние посетители передают друг другу, словно играют в какую-то игру на детской вечеринке под названием «Руки через стол». Огромный зеркальный шар сверкает над нами, а на сцене блистает вьетнамская ресторанная певица – на ней пурпурный блестящий макияж и бирюзовое платье с блестками, которое бликует, как могла бы бликовать русалочья чешуя на мелководье Меконга. Она исполняет песню «Вызывая пассажиров межпланетных кораблей» группы «The Carpenters», раскачиваясь под трескучую фонограмму-минусовку, и почему-то выглядит инопланетянкой, как будто только что прилетела в Дарру на своем корабле, который сейчас вызывает через этот старый микрофон. На стенах красные нити мишуры, развешенной над аквариумами с зубаткой, треской, красной рыбой-императором и жирным морским окунем с выпученными глазами, словно его шарахнули по башке крикетной битой. Рядом еще два аквариума – для раков и грязевых крабов, которые всегда выглядят так, будто смирились с тем фактом, что сегодня отправятся на фирменное блюдо. Они расселись на дне среди камней возле дешевого декоративного подводного замка, такие же безмятежные, как у себя дома в заболоченной речной протоке, – вылитые фермеры на отдыхе, им не хватает только гармошки и соломинки во рту. Они не осознают своей важности и не подозревают о том, что они причина, по которой люди приезжают издалека к Солнечному берегу, чтобы отведать их мяса, запеченного в соли с перцем и пастой чили.
Лестница с правой стороны ресторана ведет на второй уровень – на балкон с еще десятью круглыми столами, где «Отвали-Сука» Данг рассаживает своих особо важных гостей, и сегодня только один важный гость, и его имя написано на баннере, растянутом через перила балкона верхнего уровня: «Счастливого 80-летия, Титус Броз!»
– Лайл Орлик, сын Аврелия! – величественно произносит Титус Броз, стоя на балконе и приветственно простирая руки над перилами. – Похоже, Бич звонила во все колокола, трубила во все трубы и приложила все силы, чтобы отпразновать мое восьмое десятилетие на этой доброй планете!
Титус вызывает у меня мысли о костях. На нем костюм цвета белой кости, рубашка цвета белой кости и галстук цвета белой кости. Его ботинки – из коричневой лакированной кожи, а волосы такие же белые, как его костюм. Его тело все – как одна большая кость, высокая и тонкая, и он улыбается, как улыбался бы учебный скелет, если бы соскочил с крюка в кабинете биологии и начал танцевать, как Майкл Джексон в клипе «Билли Джин», который Август и я любим чуть ли не больше лимонада. Скулы Титуса округлые, как выпученные глаза окуня в аквариуме Бич Данг, но сами щеки постепенно запали внутрь за восемьдесят лет жизни на Земле, и когда его губы дрожат – а они все время дрожат – это выглядит так, словно он постоянно сосет фисташку или высасывает человеческую печень, как летучая мышь-вампир.
О проекте
О подписке