Читать книгу «Винляндия» онлайн полностью📖 — Томаса Пинчона — MyBook.
image

=♦=♦=♦=

Дома между сменами Френези сидела с чашкой кофе за столом на кухне в квартире где-то в еще старом, центральном районе бледного и волглого города в Солнечном поясе, чьего почти-знакомого названия уже довольно скоро гражданские глаза будут лишены черными федеральными маркерами, солнечный свет лился внутрь не смягченно древесной листвой, и чувствуя себя, подобно мелодии, что всегда отыскивает свой домашний аккорд, втянутой, принятой, транквилизованной обнадеживающими перекоммутациями прошлого, среди коих многие, вроде сегодняшней, включали ее неведомую дочь, Прерию, в последний раз виденную крошкой, которая полубеззубо, рассчитывая, что вечером она, как обычно, вернется, ей улыбалась, стараясь вывернуться из рук Зойда, в тот последний раз, и к Френези. Много лет, когда б они с Блицем ни заезжали в какое-то новое место, мысли ее, теперь уже рефлекторным суеверием, вроде набрызга солью и водой в каждой комнате, возвращались к Прерии, а также туда, где при каждой новой перекоммутации та бы спала – иногда младенцем, иногда девочкой, какую она вольна была себе воображать.

Дальше по кварталу, циркулярные пилы металлически ревели ослами иии-йух! иии-йух! среди падений молота, грузовиковых двигателей, грузовиковых радио, не слишком-то много всего этого теперь запечатлевалось, пока Френези развлекалась образами созревшей Прерии-подростка, несколько походившей на нее саму, в каком-нибудь калифорнийском пляжном шалмане, прикинутой, как коза с разворота, извивается в объятьях какого-нибудь сёрфера-богодула в пушистых усищах, по имени Шон или Эрик, среди люстр с пластиковыми плафонами, мурчащей радиотехники, заляпанных пакетов от гамбургеров и давленых пивных банок. Но увидь я ее где-нибудь на улице, напомнила себе она, я ж ее даже не признаю… еще одна девчонка-подросток, никакой разницы с крысятами из торгцентров, которых она каждый день видит на работе в «Югоплексе», одном из четырех крупных, названных по сторонам света торговых центров, что взяли весь город в скобки, сотни таких девчонок в день, за которыми наблюдала она украдкой, дергаясь, как подгляда, любопытно же, как двигаются они и говорят, во что врубаются – так отчаянно хотелось ей любых подробностей, сколь абстрактно Прерия в такой дали ни делила бы их со своим поколением.

С Блицем мало о чем таком можно было поговорить. Не то что «он бы не понял» – сам был несколько лишен двух собственных детей, – но имелся уровень, за которым внимание его убредало. Может, чокнутый, раз полагал, будто она как-то пытается переписать всю их историю, ведь известен же своими замечаниями вроде:

– Ой, это у тебя субъективное, киса. Скажем, попробуй ты держаться подальше, все было б гораздо хуже, – бровки вверх и домиком, что, по его мнению, женщины считывали как искренность, – старина Бирк за тобой бы кинулся, куда б ты ее ни забрала, и… – кислая усмешка, – ба-бах!

– Да ладно тебе, – возражала она, – не с младенцем же.

– Сукин сын был довольно-таки в ярости, в тот первый раз, когда ты попробовала слинять, я вообще твое имя тогда впервые и услышал. Где-то на неделю у него совершенно шарики за ролики заехали. – Вопли Бирка Вонда, с туго запечатанных верхних этажей громады федерального монолита в Вествуде, слышались отзвуками в тишине ветеранского кладбища, а равно и на автотрассе, поверх шума машин, вне зависимости от времени суток. Никто в том кризисе не знал, что делать с Бирком, которому явно требовался КО[68] в «Локо-ложе» – на психическом курорте Министерства юстиции в глубине пустыни. Только никто из свеженьких никсоновских наймитов по внутренним делам нипочем не сумел бы выяснить, какой процедурой его изъять. В конце кое для кого слишком уж затянувшихся концов, он притих настолько, что однажды самостоятельно сложил вещички и отбыл обратно в О. К., где ему все это время и полагалось находиться, поэтому всю канцелярщину на него в Калифорнии просто порезали в лапшу. Однако отнюдь не сразу перестали поступать сведения из едален и салунов, частенько известных строго блюдомыми кодексами специфического рожна, в маловероятных точках по Западному побережью, о публичных сценах, закатываемых, по некоторым данным, «бешеным на вид», по другим – «клинически угнетенным» Бирком Вондом. Многие информаторы утверждали, что можно было подумать, он вот-вот разденется догола и сотворит что-нибудь невыразимое.

– Ну и шизик! – заметила Френези. Они сидели у себя в новой кухне – светлых оттенков дерево, «формайка», домашние растения, получше иных мест, где им приходилось жить, хотя у здешнего холодильника, возможно, барахлил терморегулятор. Она взяла Блица за руку и попробовала перехватить взгляд. – И все равно, уже потом, я б могла сбежать. Просто забрала б ее, мою крошку, и нахуй сбежала б.

– Угу, – голова упрямо книзу, кивая.

– И это на самом деле важно, и не говори, что у меня это субъективное, 'тушта это, к черту, не НФЛ[69].

– Я просто помочь стараюсь. – Он сжал ей руку. – Знаешь, мне ж тоже непросто было, Райан и Кристал… получалось, что мне весь срок лишние милостыни раздавать той очереди на кормежку, чтоб только выяснить, как их по-новому зовут, еще тогда.

– Ну. Клевая служба. – Каждый сидел и вспоминал перевоспитательный лагерь Бирка Вонда, где они познакомились. – Тебе еще снится?

– У-гу. Чем дальше, тем нагляднее.

– Слышала тебя, – сказала она, – ночь-другую, – добавив: – даже через весь город.

Они хорошенько посмотрели друг на друга. У ее синих глаз и чистого детского лба над ними всегда была власть трогать его, он теперь одновременно чуял ее в пятках ладоней, в низу десен и в точке «ци» между пупком и членом, свечение, добродушное окаменение, некий гул предупреждения о вероятном переливе в слова, который, если опыт может служить здесь хоть каким-то проводником, навлечет на них обоих неприятности.

С Френезиной стороны стола Блиц был поглотителем света, такого приходилось искать, чтоб увидеть, и трудиться, чтоб узнать, такому она платила слишком крупную десятину своей энергии, особенно когда он отваливал «через весь город», так он называл гонки за другими бабами. Ему нравилось бродить по теневым конторским комплексам в центрах этих городов Солнечного пояса, выискивать образованных дам в деловых костюмах, которые томились по кожаному прикиду изгоя. Не вопрос, это геморрой – но в одиночку, считала она, она пропадет, слишком уж на виду, недостаточно изобретательна. Она думала: Слишком поздно, мы тут в сцепке, – частенько воображая такой поворот в беседе, что позволит ей сказать: «Все те парни – Блиц, я знала, что тебе будет больно, очень не хотелось, прости». Но он бы ответил: «Дай слово, что больше так не будешь». А она: «Как я могу? Едва они вскроют, что ты не прочь предать того, с кем ложился в постель, едва тебе присобачат этот код специалиста, так гламурные фугасы, вроде государственной измены, больше и не нужны, тебя могут использовать так же для чего угодно, в любом масштабе, вплоть до простейшего проступка, стоит им захотеть подцепить какого-нибудь местного судью, что склонен думать хером, как у тебя посреди ужина телефон зазвонит, и прощай мороженая лазанья». А у него бы на это не было ответа, и о невозможностях заговорила бы первой Френези. «Блейз, давай валить отсюда, к чертовой матери, сами по себе, насовсем… найдем жилье? Купим?» Иногда она даже произносила это вслух. Отвечал он обычно не «Давай», но «Конечно… можно бы…». И вскорости случалось лишь очередное назначение, очередная дефективная аренда, которую едва покрывал чек денежного содержания. На них хоть кто-нибудь еще смотрит? Верила ли она когда-нибудь федеральным посулам защиты? Некая сказочная флотилия казенных машин без маркировки циркулировала круглосуточно и посменно, присматривая за ними всеми, спящими в кроватках, удостоверяясь, что их свидетели останутся защищенными навсегда?

В доме тишина, их сын Николас спит при Ящикосвете. Прерия, которой тут и не было никогда. Филодендрон и комнатная пальма, не понимают, что происходит, и кот Юджин, который, вероятно, понимает. Френези отняла руку у Блица, и все вернулись к делу, к прошлому, агент по розыску сбежавших должников с огоньком одержимости в глазах, и по-прежнему на шаг-другой в хвосте, умиротворен лишь ненадолго. Само собой, она знала таких, у кого вообще проблем с прошлым не было. Многого в нем они попросту не помнили. Многие рассказывали ей, так или иначе, что им довольно перебиваться в реальном времени, не отвлекая драгоценной энергии на то, что, будем честны, уже лет пятнадцать-двадцать как сдохло и пропало. Но для Френези прошлое листало ее дело вечно, зомби на горбу, враг, которого никому не хотелось видеть, пасть широкая и темная, как могила.

Когда шестидесятым настал капец, края юбок сползли вниз, а расцветки одежды помрачнели, когда все стали краситься так, чтобы выглядело, будто краски на тебе нет совсем, когда лоскуты и лохмотья повидали лучшие дни, а очертания Никсоновской Репрессии прояснились до того, что их стали различать даже самые двинутые хипповские оптимисты, вот тогда-то, глядя в глубины осеннего ветра грядущего, она и подумала: Вот, наконец-то – вот мой Вудсток, мой золотой век рок-н-ролла, мои кислотные приключения, моя Революция. Вступив наконец в свои права, допущена к эксплуатации на дорогах, квалифицирована на полный самострел, она понимала свое конкретное рабство как свободу, дарованную немногим, действовать вне ордеров и хартий, игнорировать историю и мертвецов, не воображать никакого будущего, никаких еще-не-рожденных, уметь просто-напросто и дальше определять мгновенья только, чисто, действием, что их наполняет. Вот мир простоты и определенности, которого никакому кислотному торчку, никакому революционному анархисту нипочем не найти, мир, покоящийся на единице и нуле жизни и смерти. Минимальный, очень красивый. Узоры жизней и смертей…

А вообразить, в недальновидной горячке тех первых дней, она не могла того, что Никсон с его бандой просочатся и сюда, Хувер помрет[70], даже устроят однажды фарс, где гражданам позволят делать вид, что они подают прошения и читают, ежели их сочтут достойными, отредактированные версии собственных правительственных досье. Уотергейт и множество его побочек завершили для Блица и Френези позолоченный век. Она помнила, как он неделями не выходил из дома, целыми днями смотрел слушания, а ночью потом еще и по общественному каналу, на полу, носом в самый Ящик, сосредоточенней обычного, каким она его видела, все то лето ныл и злился перед подергивающимся экранчиком. Он предвидел сокращения, суточные маленькие или вообще никакие, платежки возвращаются, отвергаются, отзываются – никаких больше апартаментов в аэропортовских «Рамада-Иннах», аренд машин типа «гран-туризмо», привилегий в ГЛ[71], халяв в кафетериях, костюмных пособий или, за исключением оперативных непредвиденностей, даже звонков за счет абонента. Личный состав сменился, Репрессия не кончалась, ширилась, глубилась и уходила с глаз долой, вне зависимости от имен тех, кто у власти, теперь назначения на новые адреса и задания паре определяла конторская политика где-то вдалеке, с каждым шагом все дальше от дорогостоящих наслаждений, от дерзости размаха, и все меньше причин даже оружие носить, все больше запутываясь в нескончаемой череде все более убогих афер неуклонно сокращающихся масштабов и прибыльности, против мишеней столь не при делах по сравнению с теми, кто их устанавливал, что работала тут, должно быть, какая-то другая мотивация, не столь сиятельная, как национальная безопасность. Всякий раз им приходилось выучивать новый сценарий, глупей предыдущего, впрямь тщательно прописанные реплики, которые требовалось оттачивать друг на дружке, хотя вместе им выпадало работать и не всегда. Блиц исчезал подолгу, никогда сам не выдавал куда, и порой, конечно, там у него могли бывать и другие женщины. Френези быстро прикинула в уме, насколько вероятно, не случись исповеди-нежданчика, ей об этом когда-нибудь узнать, и решила, что смысла беспокоиться нету. Она пришла к убеждению, что так он выражает свои чувства к тому, к чему свелась вся их жизнь, и кого ради.

– Жестко признавать, – попробовала она разок ему довериться, – что лучше той пары первых работ в колледже больше ничего не будет.

– Опять пися заговорила, – допустил Блиц.

– Блейз…

– Ой, простите, пожалуйста! Я имел в виду, конечно, «вагина»!

Среди прочих больших печалей Блица была и та, что некогда, не так уж давно, он был таким изгоем, что клейма ставить некуда, автоугоны в особо крупных размерах, тяжелые и опасные наркотики, стрелковое оружие и динамит, и эпически дальние перегоны под покровом луны. Но затем его поймали, и маленькая жена-подросток его бросила, а суд отнял у него детей, и Блиц перекинулся, иного выбора не осталось – только зарабатывать себе путь наверх по их сторону закона, и вскоре понял: никто не доверяет ему настолько, чтобы впустить до конца в какую бы то ни было руководящую структуру. Так и пришлось зависнуть, снаружи, как украшение, позвякивая со всеми прочими, кем он рулил или кто рулил им, с горгульями, живущими на отвесном фасаде. Он знал, что пустят его только туда, где ничего не сломается, если он перекинется обратно. Это значило – двадцати– или тридцатилетняя орбита вокруг мерзотно неоновой планеты пубертата, всю взрослую карьеру провести подростком под наблюдением, в такого никто ни за что в «семье» никогда не поверит.

На снимках для ОТС[72] и тюремных, на рождественских «полароидах», в старых массовых сценах с разрешением слишком низким, чтоб различить, чье там лицо, Блиц всегда выглядел одинаково, неулыбчивый, поджарый, до срока осунувшийся молодой человек, настороженный и не обдолбанный, с такой прической, какой ее представляет себе какой-нибудь местный цирюльник. Давно попав в капкан притворства, будто знает, что делает, он в самом начале обнаружил, что выходит это до того недурно, что вскоре уже не прекращал лицедействовать, даже когда «вокруг никого другого», как выразился бы Уилсон Пикетт[73]. Нынче его семейные обязательства были вполне ясны, хоть и не всегда слишком занимательны, а потому, не умея вообразить, что их троица когда-либо распадется, он мужественно выполнял долг с чем-то похожим на бодрый стоицизм, вот только внутри оставался пылким и чрезмерным нытиком, научившись лишь пользоваться этим навыком агрессивно, выторговывать хоть частичку того, чего хотел от мира. Шарахал, как правило, негодованием – веря, что уязвлен, он силой этой веры способен был убедить посторонних, никак не могущих быть связанными с нынешним делом, что они виновны. На большаке, особенно, был известен тем, что гонялся за мотополицией, отжимал их на обочину, выскакивал и затевал ссору. Бессчастный патрульный втягивал голову в плечи, бочком съежившись в седле, елозил, думал: С ума б не сойти, – но не в состоянии отыскать клавишу передатчика… странно…

– Более того, только птушта вам дают разъезжать на этом мелком – гля тока на этот говна кусок, да я мопеды видал, которые этот твой 'сос опустят, это что вообще, их кто делает, «Фишер-Прайс»? «Маттел»? этта Мацацыкл Барби или что еще? – У некоторых эдакая сварливость могла б указывать на мягкотелую жилку в ярд толщиной, но не у Блица, самочинного мстителя за гражданские неправды, который квитается за все своей смертоносной и крупнокалиберной пастью.

Многие в стукаческом сообществе одобряли, ибо самих давно уж не устраивал прежний образ осведомителя с его хорьковой вороватостью.

– Чего нам таиться, будто стыдимся того, чем занимаемся? – вопрошал Блиц. – Все доносят. У нас тут Инфо-Революция. Кредитку сунешь куда-нить – и уже Дяде сообщаешь больше, чем намеревалась. Не важно, много или мало, – ему все сгодится.

Френези его поливов не прерывала. Все ее детство и отрочество и без того полнились телефонными прослушками, машинами через дорогу, обзывательствами и школьными драками. Не вполне детка в красных пеленках, в пятидесятых она все ж росла скорее на закраинах политической борьбы в Холливуде, но первым правилом все равно было не распускать язык больше ни о ком, а особенно – об их приверженностях. Мать ее тогда рецензировала сценарии, а отец, Хаб Вратс, работал бригадиром осветителей, вечно под сновидческими коловращеньями черного списка, серого списка, тайн сохраненных и выданных, взрослые ведут себя хуже испорченнейших деток, детки – так, будто в курсе, что происходит. Как домашней секретарше, Френези пришлось научиться не путаться в целом списке липовых имен, и кто каким с кем пользуется. Чем бы оно ни было, она этого терпеть не могла и боялась, один комплект взрослых осатанело против другого, слова и названия, которых она не понимала, хоть и знала, когда Саша оказывалась между работами или когда Хаба увольняли с картины, и парочка эта много поглядывала друг на дружку, но разговаривала совсем чуть, – в такое время неплохо, сообразила Френези, не путаться под ногами.

Френези-младенец появилась вскоре после окончания Второй мировой, имя ее славило пластинку Арти Шо[74], крутившуюся во всех музыкальных автоматах и по всем волнам эфира в последние дни войны, когда Хаб и Саша влюблялись друг в друга. У Френези было свое представление, как они познакомились, забранные наверх волосы отчасти выбились из прически, бескозырка лихим углом над бровью, жарит джиттербаг, затолпленный бескрайний танцпол, пальмы, закаты, в Заливе боевые корабли, в воздухе дым, все курят, жуют резинку, пьют кофе, некоторые – всё это сразу. Общее осознание, как это воображала Френези, чьи бы глаза ей ни встретились, что все молоды и живы в опасные времена и эту ночь проведут вместе.

– Ох, Френези, – вздыхала ее мать, ознакомившись с этой костюмной драмой, – сама там была б, чирикала б иначе. Попробуй иногда побыть такой женщиной, да еще и политической, посреди мировой войны. Особенно когда вокруг полно распаленных господ. Я была исключительно попутавшая плюшка.

1
...
...
14