«Не всяка обидушка словами мерится. Иная — как заноза: не видать, а ноет. И выташить некому, и привыкнуть не можется».
— Старая поговорка Замшелого.
В сенях пахло сушеными яблоками, керосином и особенным, деревенским запахом, который въедается в одежду и не выветривается годами. Людмила сняла плащ и повесила на гвоздь. Руки дрожали.
Вера снова вернулась в сени и вернулась уже с сумкой. Прошла в кухню, поставила ее на лавку у стола и принялась греметь посудой. Людмила остановилась на пороге, глядя на сестру. Та стояла у печи спиной и нервно вытирала руки о передник. Плечи мелко вздрагивали.
В доме было чисто, уютно, по-деревенски просторно. Большая печь занимала пол избы. От нее тянуло теплом и чуть-чуть дымком. Полосатые самотканые половики лежали на полу. На столе, накрытом белой скатертью с вышивкой, расположились пузатый самовар, горка пирожков да разное варенье в розетках — вишневое, смородиновое, крыжовенное.
— Я не знала, что ты живешь совсем одна, — проговорила Людмила тихо. — Если бы знала...
— А что б изменилося? — Вера обернулась. Глаза у нее были красные, но сухие. — Заявилася б раньше? Али позвонила б?
— Да, — твердо сказала Людмила. — Приехала бы. Позвонила.
Вера долго смотрела на нее изучающе. Потом вздохнула и достала из шкафа кружки.
— Садися. Чай стынет.
Они расположились за столом напротив друг друга. И Людмила только тогда обратила внимание: на боку сумки прилип сухой ивовый листик. Она замерла. Такой же был в поезде и в автобусе.
— Чего испугалася? — Вера обернулась, заметив ее тревогу.
Людмила подняла глаза. Сестра смотрела настороженно, а потом перевела взгляд на сумку.
— Осень, — пожала плечами она. — Листья опадают же. Неужто не видала никогда? Знать, прилип-то, покамест на земле валялася.
Она подошла, отцепила лист, покрутила в пальцах и бросила в печь. Тот вспыхнул и рассыпался в пепел. И Людмиле стало легче.
Между ними были кружки с дымящимся чаем, рассыпанные по клеенке крошки и двадцать лет молчания. Она смотрела на руки сестры — натруженные, с узловатыми пальцами, с темными пятнами на коже. Не такими она их помнила.
— Вер, — начала она. — Прости меня. За все прости. Дура я была. Гордая, злая...
— Ладноть, — перебила Вера дрогнувшим голосом, но держалась, стараясь не показывать особой холодности. — Чего уж теперя. Приехала — и ладноть.
Она отхлебнула чай и поморщилась — слишком горячий.
— Надолго?
— На месяц, — ответила Людмила. — Отпуск взяла.
Вера подняла на нее глаза. В них мелькнула то ли радость, то ли испуг.
— Месяц? — переспросила она. — А работа? А дома как же?
— Дома — нормально. К тебе я хотела, — сказала Людмила. — Если пустишь, конечно.
Вера долго молчала, а потом вздохнула, отставила кружку и вдруг улыбнулась старой, доверчивой улыбкой, которую Людмила помнила с детства.
— Куды ж я тебя дену-то? Сестра всеж-таки. Пущай и непутевая.
За окном уже смеркалось, где-то залаяла собака, заскрипела калитка. Обычный вечер в обычной деревне.
— Ну, сказывай, — Вера подперла щеку кулаком, но сказала это как-то дежурно. Словно и не интересно ей было, просто надо было чем-то заполнить тишину. Глаза у нее были голубые, с хитринкой, но казались равнодушными. — Как ты тама? Как работа? Как жизть?
Людмила откусила пирожок. Теплое тесто таяло во рту, капуста была чуть сладковатая, с луком, тушеная так, как только Вера умела. Она зажмурилась от удовольствия, но тут же пристыженно поникла.
— Работа как работа, — ответила она с набитым ртом. — Жизнь тоже. А ты-то как?
— А что я? — вздохнула сестра и откинулась на спинку лавки. — Старею, Люсь. Спина вот болит, к погоде крутит. Давление скачет. Таблетки пью, а толку... Колька звонит редко, раз в месяц, ежели напомнишь. Федька с Наташкой выросли, им не до бабки. Полинка все по командировкам мотатся. Так замуж и не вышла. Тридцать три уж. Вот, что за характерна девка получилася! В тебя, поди. Сережка к Кольке на Север работать умчался с Олюшкой. Третьего ждут уж. Одна я тута с хозяйством маячуся. Куры, огород, забор чинить надоть — а кому?
— А мужики? — спросила Людмила, чувствуя, как чувство вины больно грызет совесть. — В деревне же мужики есть.
— Есть, — Вера махнула рукой. — Пьянь одна. Работать не хотят, токмо самогон глушат да баб лупят. Хороших мало осталося. Кто уехал, кто помер, кто спился. Молодежь в город валит, а здеся одни старики да бабы.
— А Нина как? Поликарпова? — спросила Людмила. — Помню, вроде, неплохая девушка. Я тогда с ней только и подружилась. Она еще беременная была. Все мечтала, чтобы дочка была. Ты, вроде, писала, что девчонка и родилась?
— А то ж, Катюха народилася! — оживилась Вера. — Она тута, с нами. А Нинка-то уж годков десять как схоронена.
Она шмыгнула носом и отвернулась. На глазах Людмилы выступили слезы. Единственный человек, которого она здесь помнила, уже умер. Хорошо, что к сестре успела.
— И как у дочки ее жизнь сложилась? Замуж вышла? Дети? — спросила она, чтобы скрыть горечь от услышанного.
— Ага, — Вера вздохнула, и в глазах мелькнула тень. — Вышла, да неудачно. Мужик-то ейный, царствие небесное, пьяный под машину угодил, пять годов уж. А она тогда, как раз перед самым горем энтим, на сносях была. Роды раньше сроку-то и началися, прям в огороде.
Она перекрестилась, вспоминая.
— Я ее тама и нашла. Услыхала крик да прибежала. Она уж синеть начала, дитя не выходит. Я шуму наделала, соседей созвала, вместе и спасли. Фельдшерица из Замостья токмо к концу подоспела. Выжили оба. Ванька вот растет.
— Слава богу, — выдохнула Людмила, и внутри шевельнулась знакомая профессиональная тревога, смешанная с облегчением. — И она одна теперь?
— Одна, — кивнула сестра. — Сына растит. Ой, такой постреленок растет, смех! А ко мне заходит, помогат по хозяйству. И воды наносит, и дров наколет, и в огороде подсобит. Сказыват: «Вы меня, теть Вер, спасли тогда, я вам должная». Спасибо ей, а то я одна совсем не управляюся. Три-четыре раза в неделю забегат, как с работы ослободится. Она на ферме дояркой. Работа тяжела, а все одно мне помогат. Добра душа.
Людмилу снова кольнула совесть. Чужие люди помогают сестре, а она про нее забыла на столько лет.
— А свет-то у вас есть? — спросила она, оглядываясь на потолок, где висела обычная лампочка без абажура.
Вера махнула рукой.
— Есть, да толку? Уж два месяца как с перебоями. То вырубится, то еле теплится. Говорят, на станции чтой-то с трансформатором, а починить-то никак не сподобятся. То запчастей у их нету, то людей, то денег. Тьфу, одно слово — деревня. Мы уж попривыкли, свечки да керосинку наготове держим. Ты не пужайся, ежели ночью свет потухнет.
Они сидели так еще долго, но разговор никак не клеился. То Вера замолкала на полуслове и отводила глаза, то Людмила начинала фразу и бросала, не закончив. Чай давно остыл, крошки от пирогов засохли на клеенке, а за окном уже серело — день клонился к вечеру, так и не став по-настоящему светлым.
— А у нас тута совсем неспокойно в последне время стало, — вдруг отстраненно сказала сестра.
Людмила насторожилась. Что-то в этом тоне было не так — будто та не делилась новостью, а предупреждала.
— В смысле?
— Да бабы шепчутся, — Вера понизила голос и оглянулась на дверь, словно кто-то мог подслушивать. — Мол, нечисть опять объявилася. С Повитухиного Лога. Ты ж помнишь, у нас болото-то рядом? Завсегда сказывали, что тама... ну, нехорошее место. Всю жизть раз в сколько-то годков бабы на сносях помирают. А теперя — ужо две смерти за энтот месяц-то.
— Какие смерти? — Людмила поставила кружку на стол, чтобы не выдать дрожь в руках.
— Молодые бабы, Люсь, говорю, — Вера мелко перекрестилась. — На сносях все. Альбинке, Зинкиной дочке, ночью дите прям из пуза вырезали. Муж утром нашел — холодна уж была. И малец-то рядом с ей лежал... тож мертвый. Егора-то и забрали.
— Какого Егора?
— Да мужа ейного. Глушков, участковый наш, обмолвился, что он Альку-то... того. Из ревности. К кому? А бабы-то наши болтают — нечисть. С Лога.
Вера говорила быстро, сбивчиво, и все время косилась на Людмилу — не с ужасом, а с какой-то странной надеждой. Будто ждала, что та схватится за голову, закричит, соберет вещи и уедет первым же автобусом.
— Вырезали? — переспросила та. В горле пересохло, но не от страха — оттого, что сестра смотрела так, словно хотела от нее избавиться.
— А кто ж его знат, — Вера зябко повела плечами. — Глушков сказывал: ножом, мол, работал. А бабы шепчутся — не мог Егор, и не нож то был вовсе. Нечеловеческое чтой-то.
— А раны? Что с ранами? — Людмила подалась вперед, забыв про обиды, про неловкость — включилось профессиональное. — Точно ножом? Может, животное? Или сама могла... осложнения?
— Да нет, — Вера покачала головой и вдруг недобро усмехнулась. — Ты все про свое, Людка. Про ножи, про анализы. А я тебе толкую — нечисть энто. Глафира, упырица проклятая. И тебе тута нечего делать. Поняла?
Людмила замерла. Слова сестры ударили больнее, чем любой рассказ об убийствах.
— Ты меня выгнать хочешь? — спросила она тихо.
Вера отвела глаза.
— Я хочу, чтобы ты жива осталася. Уезжай, Люсь. Покуда не поздно. Нечисть... она баб берет. А ты... ты ж баба. И сердце у тебя слабое с мальства, врачи-то говорили мамке.
— Я не беременна, — усмехнулась Людмила, но усмешка вышла горькой.
— И что ж? — возразила сестра, хотя это напоминание обожгло жалостью. — Все одно баба! А упырица, можа, и за просто так забрать! Нечисть.
— Маньяк это, Вер. Человек. Больной, безумный, но человек. Но ты права. Такие же не разбирают — беременная, не беременная. Убьют — не посмотрят.
Вера побледнела, но не отступила.
— А ты откудова знашь, что маньяк? Ты ж в городе живешь, тама у вас асфальт да фонари. А тута — болото. Оно дышит, Люсь. Я сама видала огни над Логом. Сама слыхала, как оно кличет.
— Вот именно, — сказала Людмила, чувствуя, как внутри поднимается злость — не на сестру, на себя. — Ты слышишь, видишь, а я одну тебя оставлю? Уже бросила раз, когда Федя умер. И теперь тоже брошу? Неужели думаешь, смогу?
Вера вздрогнула, лицо ее вдруг смягчилось на одно короткое мгновение. Но тут же снова стало жестким и чужим.
— А нынче, значится, вспомнила? А кто тебя просил? — сказала она глухо. — Приехала без спросу, понимашь, сидит тута, чай пьет... Не надоть мне твоей жалости. Я одна прожила двадцать лет, и ишо сколько даст Бог — проживу.
— Вер...
— Не Веркай! — голос сестры сорвался на крик, и она вдруг заплакала — зло, безнадежно, утирая слезы концом платка. — Уезжай, Люсь. Покамест я тебя... покамест я не сбрехнула чегой-то, о чем опосля жалеть буду. Уезжай.
Людмила смотрела на нее — сгорбленную, чужую и такую родную — и чувствовала, как внутри все переворачивается.
— Не уеду, — сказала она тихо, но твердо. — Ты в меня хоть камнями бросай, хоть проклинай — не уеду. Я и так уже однажды бросила. Не прощу себе этого. И теперь ни за что не брошу.
Вера подняла на нее заплаканные глаза, хотела что-то сказать, но только махнула рукой и отвернулась к печи.
— Да делай что хошь, — пробормотала она в стену. — Я тебя предупредила.
— А ты? Поехали со мной? — сказала Людмила, вставая и подходя к сестре. — В Стародуб. Поживешь у меня, пока тут...
— Не поеду, — отрезала Вера, не оборачиваясь. — Не проси даж. Дом у меня, хозяйство. Куры, огород. Могила Феденьки... И потом... — она помолчала и добавила тише. — А ежели нечисть, так она и в городе сыщет. От нее не спрячешься.
— Это не нечисть! — почти взмолилась Людмила.
— А кто ж его знат, — Вера наконец обернулась. Лицо у нее было усталое, опухшее от слез, но в глазах горело что-то живое. — Ты вон ученая, все по-своему меришь. А я тута живу. Чую, как земля под ногами стынет. И тебе не советую соваться-то.
Она прошла к столу, убрала кружки и смахнула крошки.
— Ладноть, — сказала она уже спокойнее. — Оставайся, коли так. Дня на три. Но я тебе вот что скажу, Люсь. Ты человек взрослый, сама решай. Токмо опосля-то не вини меня. Я тебя гнала — ты не поехала. Сама выбрала.
О проекте
О подписке
Другие проекты