Сидит Иван Тимофеевич на табурете, одноногий, бледнолицый. Смотрит на него Таисия Евгеньевна, вздыхает: не чудачество, благость какая-то написана на лице «дедка». Она-то знает, как много потрудился он на колхоз, и теперь не сдаётся. «Ушла из нас сила, из деревни сила ушла. Умирает наше берестяное царство. Дай ты, господи… – шепчет про себя, – умереть в один день».
Объезжает глазами деревню Таисия Евгеньевна, как задабривает её, покинутую всеми: ничего-о, вот ужо-о… добрались глаза до бань – давно их нет, одни названия в памяти остались, уперлись в развалившуюся кузню. Вроде мужики возле кузни ходят…
– Дедко, кажись гости в деревне. Глянь-ко, – тычет рукой в сторону кузни.
Оперся на костыли Иван Тимофеевич, вглядывался долго, ничего подозрительного не обнаружил.
– А дойду, – сказал решительно.
– Ещё чего! Экая травища, да упадёшь!
– Кто меня торопит, дойду.
– Не пущу одного!
Впереди «молодая» приминает траву руками и ногами как может, за ней «дедко» пыхтит как паровоз.
Кузня ставлена до колхозов, ставил Мишка, сын Герасимовны. Убили Мишку на войне. Как поставили кирпичную мастерскую на центральной усадьбе, так в кузне надобность пропала, в ней летами ребятишки играли. Вымажутся в саже, как черти, крик, визг, рядом река. Накупаются, на крыше кузни позагорают и снова кричат.
Добрались до кузни – мужик в пестрой рубахе, в одних шортах, стаскивает в кучу всякие ржавые железяки. Удивился Иван Тимофеевич: как это жнейка, на которой он рожь молодым жал, до сих пор стоит у кузни и, притом, не разобранная?
Стали выспрашивать, чей да откуда такой ладный молодец, да как в Красный Хом попал?
– А я здешний, – говорит мужик. Глаза его, залитые потом, возбужденно блестели. – Герасимовну помните?
– Помним, – почти вместе сказали Иван Тимофеевич и Таисия Евгеньевна.
– Прабабка моя, царство ей небесное, а дед мой Михаил вот тут… его это кузня.
– Твоя правда. Стало быть, ты Глушков… звать-то как? – согласился Иван Тимофеевич.
– По дедку – Михаилом.
– Баяли, Миша, рыбу ловить в Архангельск уехал, а ты… – заговорила было Таисия Евгеньевна, и осеклась: гордость вздыбилась на лице мужика, зверовато заводил глазами.
– А я вот тут промышляю, – говорит мужик, раздувая ноздри.
– Такая жизнь пошла… кучерявая, – примирительно говорит Иван Тимофеевич. – Ты бы зашёл к нам, чайку попил, рассказал, чего на свете творится.
– Воры кругом, вот что творится!
Сила в мужике лешачья, ноги толстущие, волосатые. Завидно Ивану Тимофеевичу: вот бы ему такие ноги, разве бы дозволил он «молодой» серпом траву жать? Чего бы он не дал сейчас, чтобы один раз пробежать на таких крепких ногах по родной деревне!
Прибрели старики домой, устали до смерти.
– Много, наверно, нового этот Мишка знает, – говорит за самоваром Иван Тимофеевич, – вот бы послушать… этот везде бывал. Воры, говорит, кругом, интересно.
Темное, морщинистое лицо «молодой» зашлось смехом. Насмеялась – даже кашель на сей раз отступился, притворно говорит:
– Да вроде и сам не промах, а?
– Я вот чего думаю: разве до Мишки Глушкова не было сборщиков металлолома? Были. А почему они тогда кузню обошли? На помойке ведра ржавые, и те собрали, а кузню обошли. Вот, молодая, – Иван Тимофеевич повернулся к образам. На божнице стоял образок теперешнего письма: почтальонка принесла два года назад под самое Рождество, – а уж… вот сберёг же, а?
«Молодая» пожала плечами:
– Не знаю.
Закат угасал медленно. Нехотя валилось солнце в тёмный ельник Югорского угора (больно крут угор, высятся ели – не взять трактору, да всё равно ельник скоро погубят), валилось, и как оглядывалось на Красный Хом; воздух ещё не остыл, а от реки с некошеных наволоков ночь уже расстилала белые холсты туманов. И раз вышел со двора Иван Тимофеевич, и другой: то на понурого, свесившегося с крыши коня посмотрит, то в сторону кузни. Гвоздём засел в голове Ивана Тимофеевича один вопрос.
Утром шел блестящий и крупный дождь. Небо напряглось. Оно тащило сырые тяжелые тучи. Пахнущие сыростью облака, толкаясь и теснясь, неслись к земле.
Хотелось молчать и думать.
Иван Тимофеевич сидел на крыльце, смотрел, как одуревшие за ночь мухи бьются головами о стекла.
«Молодая» выразила желание посидеть рядом с мужем. Принесла горячего чаю, печенья, поставила кружки прямо на ступеньки. Во всех её движениях была вдумчивая опрятность, свойственная женщинам.
Пил чай Иван Тимофеевич с чинным, приятным наслаждением, кушал печенье медленно, спокойно, сытно.
– Может, и без коз проживём? – спрашивает Таисия Евгеньевна, и сама себе не верит: да как можно без скотины жить?
– Жнейку я не отдам! – решительно заявил Иван Тимофеевич.
«Молодая» не шелохнулась, лишь подняла руку к горлу, погладила его и раскашлялась.
– Опять чудишь? На кой ляд она тебе?
– Не отдам и всё!
Во все глаза смотрела Таисия Евгеньевна на своего «дедка».
– В избу-то как запестаёшь, стену выпиливать станешь? – язвит Таисия Евгеньевна.
– Зачем в избу, пускай на улице стоит, под нашими окнами.
День сидит у кузни Иван Тимофеевич, и другой сидит. Таисия Евгеньевна к нему не приходит, рассердилась, говорить с «дедком» не хочет, заупрямилась: а сиди, коль из ума выжился, травись мухам. И чай с печеньем не носит. «Это надо же!.. Того гляди и вторую ногу отсадят, а ему жнейку подавай! Рехнулся, истинный бог умом тронулся!»
Ждёт, когда мужик за железом приедет на машине. Как приедет, Иван Тимофеевич с предложением к нему: сколько, Миша, жнейка стоит, ты продай мне её. Продай, и к моему дому доставь, и буду я тебе за то благодарен.
«Сколько скажет, столько и подам…»
Тронет рукой стену старой бревенчатой постройки – истрескавшиеся черные бревна как горят на солнце. И даёт Иван Тимофеевич ход своим воспоминаниям: «Как вчера всё было… Ковали, пахали, косили, сеяли, рожали. Баб-то сколько за жнейкой шло, веселые, одеты празднично. «Молодую» я тогда и заприметил. А вечерами как пели душевно, послушать бы тех, родных баб, и умирать… аха-ха, в одном лапте коров доили, в другом на танцы бегали…»
Проходит месяц.
Воздух стал густеть, даже лютеть, набухать туманами. Стал Иван Тимофеевич замечать, что по утрам березы возле дома как отряхиваются, роняя увесистые капли. Уходило лето, и тоскующая боль одиночества всё сильнее наваливалась на стариков. Морщинистое лицо «молодой» всё больше и больше становилось ко всему безразличной. Как на грех, почтальонка с пенсией не идёт, уж три недели просрочки.
Дремлет в кресле Иван Тимофеевич, губы у него отвисли, он жмурится неизвестно чему. Это не нравится Таисии Евгеньевне. Она демонстративно громко кашляет и говорит:
– На большую землю пойду.
– А? Чего? – спрашивает Иван Тимофеевич.
– Пойду, говорю, – до народу.
– Не ходи, да что нам в деньгах-то?
– Деньги, – хмыкнула «молодая», – деньги в гроб не окладут. Пойду и всё. В сельсовет зайду, выбраню дармоедов, всё легче будет!
В полночь на Красный Хом обрушился дождь с бисерным шуршанием, капли как щебетали, скатываясь с крыши крыльца. Сидит на крыльце Иван Тимофеевич, ждёт не дождётся свою «молодую». Другой день её нет. Вечером уходила. Смахнула улыбку, бережно запрокинула голову, как это делают женщины, чтобы нечаянная слеза на сползла на глаза, и в двери. Как ёкнуло под сердцем Ивана Тимофеевича, едва сдержался, чтобы не завыть от нахлынувшей жалости.
Выкупалось утро; наблюдает Иван Тимофеевич, как солнце с неторопливой весёлостью ломает свои копья, подсовывая их под багряную бахрому туч; идёт день из-за реки, перекинув через плечо широкую радугу, будто банное полотенце, а под полотенцем ковыляет его «молодая», подпираясь батожком: вся вымокла, водяная пыль блестит на лице крошечными светлыми каплями.
– Тасенька! – кричит Иван Тимофеевич.
Хочется кинуть костыли, хочется бежать навстречу, обнять, расцеловать.
– Ага, надоело одному то? И я про тебя всё думала. Надо, дедко, нам с тобой в один день умирать. Меня подвезли на тракторе до самой реки – внук Настасьи Кожевиной рыбу поехал ловить. У тебя именины скоро, дай, думаю, похлопочу про жнейку, – смеётся «молодая». – Жнейку не стоптала, зато хорошую новость принесла: Мишка наш высоко вылетел, за большой стол с телефонами!
– Не понял… – удивленно тянет Иван Тимофеевич.
Он всё никак не может справиться с блаженной, расслабленной улыбкой на лице. Сладкое самозабвение, как молодой сон, не покидает его.
– Выборы были, Мишка Глушков теперь за главного, так-то!
– Надо же!. Это хорошо, хотя зря Мишка в главари пошёл. Горяч он больно, сгорит ходко.
– Горячих и надо к рулю ставить. Наслушалась, дедко, новостей всяких, дак страшно, а мы с тобой живём, как у Христа за пазухой. Тишь да гладь, да божья благодать! Одно ворьё во власть лезет, а Мишка – наш, крестьянских корней!
– Так-то оно так.
Пили чай. Смотрел Иван Трофимович на свою супружницу, на её живое лицо, на её глаза с ещё несмытой радостью возвращения, хотелось чем-то похвастаться, что ли, или сказать что-то очень приятное.
– У Мишки-то Глушкова сестра есть, Фаиной зовут, – не спеша говорила жена. – Так вот эта Фаина… выпросилась у брата в городской квартире пожить. Год живёт, и другой живёт, Мишка не торопит, Мишка простой, живи, сестра. Как-то приезжает он – за порог не пустила, милицию вызвала… уж как она квартиру оттяпала?.
– Измельчал народ… Вот умрёт эта Фаина, в рай ли, в ад ли попадёт, а душа страдать будет, душе квартирещё больше иметь захочется. А помнишь, нам мать сказывала, как эвакуированных из Ленинграда жить принимали? Последней коркой делились.
Опять Иван Тимофеевич коротает время на крыльце. Присел на стул – не сидится. Вышел на деревню, набитой тропкой до дома Глушковых правится. Налетел, размахивая усталыми крыльями, ветер.
Говорит Иван Тимофеевич старой сосне:
– Осень идёт… Может, и рай Христов у нас, может, и нет никакого раю, а любо здеся! Прямо тебе скажу: на тот свет большого желания не имею. Пускай скоро сырость будет, слякоть… прошлой осенью река вышла из берегов, а дождь, господи, день и ночь шёл, с каким-то несмолкаемым шорохом и хрустом лилась вода с набухшего неба. Да-а, а ведь пережили, и ты пережила, дай то бог и сей год переживём. Ты не тосклився, вот велю Мишке жнейку возле тебя поставить – поставит. Обещаю, слышишь? Тут род наш начинался, тут и кончится. А ты да жнейка памятью людской будете.
Ночью в космическом гигантском небе рождались и гасли таинственные огненные стрелы; сидел у окна Иван Тимофеевич, смотрел в ночь и чувствовал, что лицо его приобрело властное и самоуверенное выражение, долженствующее внушать «молодой» твердую веру в хороший завтрашний день.
О проекте
О подписке
Другие проекты
