При солнышке какая печаль?
С великим трудом разогнула свою старую спину Таисия Евгеньевна, серп в черемухи положила, раскашлялась, перевела дух и говорит «дедку» – мужу своему:
– Сенца на двух коз нагоим. Не нагоим, дак прикупим. Ты бы, дедко, как набудь дал знать в большую деревню, какого мужика стоптал, поддуть бы огородец…
– Поддуть… нынче, молодая, всё частное, поддувать-то, – протяжно ответил «дедко», он же Иван Тимофеевич Хлебников.
Старуха как могла жала траву серпом вокруг разросшихся черемух, а он сидел, бледнолицый и одноногий, на табурете: то стучал костылём по земле, то задирал голову к небу и щурился. Прошлый год ногу ампутировали во второй раз – теперь выше колена. Медсестра при выписке обмолвилась, что, возможно, придётся отрезать и вторую ногу, а это. Перед операцией у Ивана Тимофеевича отсырели глаза: не в ожидании боли, а какой-то жалости к своей молодой, непрожитой жизни. Постигшие страдания вроде касаются его одного, а достанутся ей. И если отрежут вторую ногу, обрубком ерзать по кровати… да лучше не жить!
– Понятное дело, а вот раньше… пускай в одном лапте коров доили, в другом на танцы бегали, а жили-то по-человечьи.
– Раньше угоры были круче, а девки слаще, – медленно сказал Иван Тимофеевич и почувствовал сладкую усталость, что охватывает всё его тело. Отвернулся: слабые на слезу его горечь и жалость давно поселились в его глазах. Ни с того ни с сего станет прикусывать губу, да и потекли слезы.
Стоит дом под шиферной крышей, окна большие в резных наличниках, на крыше деревянный конёк. Когда-то была на голове конька узда, да сгнила со временем. Пол в избе Таисия Евгеньевна, хотя не всяк день весела да здорова, постоянно моет, выпуклые сучья в старых половицах блестят, как луковицы, – старинной закалки «молодая». Строили дом в расчете на долгую жизнь, на большую семью, да, выходит, зря ломались. Летом в деревне рай Христов, а зимой беда горькая: есть в деревне колодец, да обвалился в нём сруб, и приходится таять снег. Тазы со снегом, ведра, в избе холодно, сыро. «Дедко» ютится, не раздеваясь, на примостке возле печи, «молодая» на печи. В бане последний раз мылись на Троицу.
Человек – не полчеловека…
А ведь иной человек и живёт не человеком, и умирает не покойником. Этот «иной» по жизни топает, как оглоблей пишет, жилочка не дрогнет, улыбка не обмакнёт уста в мёд. Тяжело, должно быть.
Стоит человеку ослабеть, как в его организм, под нательную рубаху, под брючной ремень, тучами лезут всякие вредные микробы и начинают свою подлую разрушительную работу. Но когда становится трудно, и, кажется, что нет сил справиться с лихом, надо вспоминать тех многих людей, с кем пришлось жить бок о бок, и сразу до боли в сердце становится стыдно за свою слабость.
Жизнь – это песня. Какую человек сам сложит, какую люди споют; где жизнь куют, там и песни поют. То она родниковой водой по камешкам журчит, то бедой-слезой неуютной тешит, то морозом душу выстудит, то молодым хмелем осыплет, а припевку загадает по цветку при дороге: один стебелёк и тот пощипан, уж как бог даст, так и поём, так и живём. Про старость да слабость песен никто не любит. По молодости глаза у кузнеца жизни полыхают ухватистым заревом. Места, им же в детстве обогретого возле родительских углов, мало. Глаза тяготеют далью, глазам хочется заглянуть за горизонт.
Иван Тимофеевич Хлебников не любит осень. Осенью ни дела, ни работы, всё из рук валится. Если пасмурно – ещё ничего, а как призывная голубизна проглянет, охватывает его тоска. Выбредёт за деревню, подпираясь костылями, по одичалым угорам кое-как пробирается, будто оброненные годы ищет. Или распалит своё воображение: паду, думает, крестом как ястреб на деревню, в каждое окошко загляну, с каждым человеком разговор заведу, с тем-то песню споём, с другим про жизнь посудачим. Одна беда: окошки в деревне немые, и дома пустые, и народ… весь народ – он да старуха. «Ослабла деревня», – скажет себе. Повздыхает – глаза слеза ест, где народ? В полях, раз около домов не видать?
И весну перестал любить Иван Тимофеевич. Раньше любил. Жена раньше была сильная, горячая, вечно с обветренным лицом и белой шеей. «Да-а, отплясала своё. А ведь за жнейкой шла первая, на молотилке – сноповая, как бы быстрее, да как бы больше. Эх!» – скажет себе, глядя на свою крикливую «молодую». «Молодую» душит кашель, она задыхается, а ругаться – хлебом не корми, дай душу отвести. И чего ей мирно не живётся? Всё обиды ранние ищет, придирается по пустякам. Только сел Иван Тимофеевич за стол, жена рывком под самый нос миску с похлёбкой толкает. Он с немым вопросом к ней: нормально не поставить, что ли? «Молодую» как нечистый дух под ребро тычет: «Ага, не нравится? Всю жизнь рыло воротишь! Всю жизнь я каторжанкой в прислуге прожила!» – И поехала… Камнем на душу падает ему весна. Весной они с «молодой» поженились, весной и старшая дочь родилась. Трубят журавли, кричат чайки, лес копошится и исходит нежностью, пахнет свежей молодой березой.
День был изумительный. В покое и ангельской тишине, дремлет и жмурится от яркого солнца запеченная в глину деревня Красный Хом. Дома, домишки, и просто гнилые избы со съехавшими остатками крыш попрятались за поваленными заборами в густых зарослях крапивы и всякой дурной травы. Некогда разбитая вдрызг тракторами деревенская улица, говорят, наши дороги матом вымощены, ещё хранит следы былого нашествия, но лет через пять точно выправится. Под таким сонным соусом не хочется глазам искать в небесных пажитях фиалы гнева божьего – вызревают у человека мудрые мысли. Вроде бы хочется успеть пожить, перелистать страницы прожитого, покаяться, у всех прощения попросить, загадать судьбу внуков. А чего бы не дремать деревне, чего не жмуриться, если некому лаять, мычать, горланить, кричать, стучать, визжать?
Скрипя крылом, пролетела одинокая ворона, сунулась в густую листву березы против дома Хлебниковых, и сон сморил её.
Сдал Иван Тимофеевич. Ходит на костылях по деревне в большом резиновом сапоге – громадный сапог, зять привёз в подарок лет двадцать назад, голенище зычно хлещет по высохшей ноге. Тропа набита, петляет и петляет среди высокой травы. Кособочатся без присмотру дома, ветшают, в непогодь сил нет смотреть на заплаканные пустые окна, рыдают они; вот-вот с треском распахнутся обе створки рамы у Глушковых, возникнет в проёме сказочная баба Яга – Герасимовна, как закричит на всю деревню: «Чего это в экую пору от дела лытаешь?», да увы, и Герасимовна, и почти весь народ, который он знал, ушёл в мир иной. Засушье какое-то опустилось на деревню, лес густо просел на бывших колхозных полях. Грибы пришли к самым окнам. Зимой лось забежал – неделю урчали вокруг Красного Хома «Бураны» и слышались выстрелы, лёг возле стены Глушковых и два дня лежал. Смотрел Иван Тимофеевич лёжку: раненый лось. Оклемался, опять в лес ушёл. Крылец у Глушковых отвалился от стены, как пьяный мужик сел и задницу от земли оторвать не может. У них на меже растёт огромная сосна, заплаканная длинными смолистыми слезами. Посадил сосну Миша Глушков, когда на войну уходил. Сказывали потом: мать волчицей воет, ему в котомку харчи толкает, а сын в лес сбегал, на скорую руку сосенку выдернул, без земли, с голыми корешками принёс, посадил, да кому планида долгая создателем прописана, тот земле красы прибавит. Любит Иван Тимофеевич стоять под ней. Ель в непогоду, как по покойнику воет, а сосна нет, сосна корнями как мужик лаптями в землю упирается и гудит, гудит!
Был он из той, сталинской породы, и работал на совесть, и себя ради других не жалел, простодушие, какая-то извечная доброта таилась в каждой складочке улыбающегося лица Ивана Тимофеевича. Но и чудил… Тихий свет голубоватых глаз, негромкий голос, вызывали представление о человеке беспечном и… чудаковатом. Что греха таить, нравился он одиноким женщинам. Не нагрубит, приветливым словом одарит, с радостной готовностью поможет, чем может, а что бабе надо? В русском мужике нежности на час, всё остальное – совесть: «Копейкой не жмись, заработай рубль; гулять так гулять – лошадей не перепрягать!». Уехал на мельницу – два дня пять мешков мелет, домой три привезёт. Попросила соседка стожары заткнуть – он и заткнёт, и сено обмечет, и переспать с соседкой согласен.
Крепко отложились чудачества в памяти «молодой», за что и укорён много раз. И пожалеет его, одноногого, и поревёт – да будь всё проклято! И дрова, и вода, и сено… время шальное будь проклято! Остались в деревне они одни, продуктовая машина привезёт почтальонку раз в месяц с пенсией – радость. Чаю попьют, новости почтальонка расскажет, поохает: и как вы в эдакой пустыне живёте? А новость у всей волости одна: главу района судить станут – и взятки берёт, и ворует крепко.
– А что делать, милая? Кому мы нужны, скажи? Дочери – сами бабки, власти не до нас, чем выше начальник сидит, тем больше тащит… – станет сказывать «молодая» да корявые персты загибать, а сама на своего «дедка» поглядывает. – Вот двоё-то, дак тянем – потянем, а мне одной ночи не ночевать. Какого разу забрякало дверное кольцо, а я задремала чуток, от ума чуть не отстала. А это, – показывает на «дедка» темной жиловатой рукой, – почудить задумал. Вот, милая, живут люди по большим городам, а как живут? С пресным безразличием к жизни, а человек ведь не полчеловека, им страсть к жизни движет. Вот почему преж в нашей стране всё росло, печеным хлебом скот при Брежневе кормили, а ныне одни цены растут?.. Что картошка, и ту аж из Греции везут! Как бы к нам в деревню кинщиков заморских заманить, не знаешь? Кино бы снять про русскую мёртвую деревню, про нас бы с дедком… Не каторжная ли деревня дорогу в космос торила, хуже скота нас держали, а бомбу сделали!
– Перестань-ко, перестань, молодая, душу себе и людям травить. Будто свои кинщики хуже заморских кино наснимают, смех да и только.
– Свои, дедко, прикормлены, своим надо власть хвалить, то их в шею.
О проекте
О подписке
Другие проекты
