Читать книгу «Черный склеп» онлайн полностью📖 — Sirin — MyBook.
image

Глава 6. Прощай, Полли

Телегу прислали на рассвете — простую, без рессор, ту самую, на которой обычно возили уголь с задней дворовой пристани. Кучером был один из лакеев, тот, что помоложе, с прыщавым лицом и водянистыми глазами, которые ничего не выражали. Он не спросил, что в мешковине. Не посмотрел на Джейн. Просто сидел на козлах, пожёвывая соломинку, и ждал.

Джейн стояла у чёрного хода и смотрела, как двое дворовых грузят свёрток на телегу. Они делали это привычно, деловито — перехватили за края, качнули и уложили между мешками с тряпьём, которое Мадам велела отправить в стирку.

Свёрток лег с глухим стуком. Неправильным стуком. Слишком тяжелым для тряпья, слишком мягким для дерева. Стук, от которого у Джейн стянуло кожу на затылке и похолодели запястья.

Она заставила себя дышать. Утренний воздух был влажным и горьким — пах палой листвой, дымом из соседских труб и чем-то неуловимо сладковатым, что она теперь будет узнавать всегда. Запах, который не смылся ни щелоком, ни уксусом. Запах, въевшийся в её руки навсегда.

Мадам не вышла проводить. Мадам не дала денег на погребение — ни гроша, ни записки, ни единого слова сочувствия, которое можно было бы передать семье. Только сухое напутствие, брошенное через камердинера: «Чтобы к полудню вернулась».

Джейн молча забралась на телегу, устроившись на узкой доске рядом с кучером. Под ногами лежала мешковина, и она чувствовала сквозь подошвы ботинок — там, внизу, между тюками, Полли. Её Полли, завёрнутая в грубую холстину, как тюк с негодным товаром.

В кармане фартука лежали одиннадцать шиллингов. Все её сбережения — то, что она копила по полпенни, по пенни, отказывая себе в мясном пироге на обед, в новых чулках взамен заштопанных. Этого хватит на самый простой гроб из необструганных еловых досок, на место на кладбище для бедных, на полчаса священника, который пробормочет положенные слова и уйдет к следующему покойнику. Если хватит.

Мадам не дала ни фартинга. Джейн даже не удивилась.

Телега тронулась. Колеса заскрипели на гравии подъездной аллеи, потом загремели по булыжнику, когда выехали на дорогу. Джейн сидела прямо, стиснув руки на коленях, и смотрела, как удаляется тёмный силуэт поместья де Шарне — его острые шпили, угрюмые окна, каменная ограда, за которой прятались чужие тайны и чужая смерть. Потом дорога повернула, и дом исчез за рощей голых вязов. Она не обернулась.

Черчилл-стрит встретила её так же, как всегда: узкой, извилистой, вонючей. Канава посередине была забита гнилой соломой и нечистотами, которые никто не убирал. Между покосившимися домами на веревках сохло чужое белье — серое, застиранное, жалкое. Где-то орал младенец. Где-то бранилась женщина визгливым пропитым голосом.

Джейн помнила эту улицу другой. Вернее — не другой, а увиденной через призму Полли. Когда та рассказывала о своем доме, о родителях, в её голосе звучало что-то теплое, золотистое, как свет из окна в зимний вечер. «Ма говорит, рыбный пирог испекла, а им с папой не съесть вдвоем», — вот так она говорила, и Джейн представляла себе натопленную кухню, клетчатую скатерть, толстого доброго отца, который ворчит на кошку. Уютную, бедную, но любящую семью — ту, какой у самой Джейн никогда не было.

Телега остановилась у дома номер четырнадцать. Трехэтажный кирпичный дом, втиснутый между прачечной и лавкой старьевщика. Фасад осыпался, штукатурка висела клочьями, обнажая бурый кирпич. Окна нижнего этажа были заколочены. На втором — тусклый свет за мутным стеклом.

Джейн сошла с телеги. Ноги были деревянными, чужими. Она подошла к двери — дверь была приоткрыта, разбухшая от сырости, и из щели несло перегаром и вареной капустой.

Она постучала. Раз. Два.

Шаркающие шаги. Дверь отворилась шире, и на пороге возникла женщина лет сорока пяти — или шестидесяти, или тридцати, определить было невозможно. Нищета стирает возраст, как кислота стирает гравировку. Лицо одутловатое, землисто-серое. Волосы, когда-то, наверное, рыжие, как у Полли, теперь блекло-ржавого оттенка, немытые, спутанные. Халат был грязным, и пуговицы на нём не сходились на раздутом животе.

Женщина уставилась на Джейн мутным, настороженным взглядом.

— Чего надо?

Голос был хриплым, прокуренным. Ни капли материнской теплоты, которую Джейн так живо себе рисовала.

— Миссис Прайс? — Джейн прочистила горло. Голос не слушался, словно горло было набито ватой. — Я... меня зовут Джейн. Я подруга вашей дочери. Полли.

Имя Полли не вызвало на её лице ни дрожи, ни улыбки. Женщина почесала локоть и бросила через плечо:

— Том! Тут по Поллину душу.

Из глубины коридора донесся мужской голос — низкий, невнятный, раздраженный. Потом тяжелые шаги, скрип половиц, и в дверном проеме появился отец Полли.

Джейн ожидала увидеть того добродушного толстяка из Поллиных рассказов. Вместо этого перед ней стоял высохший жилистый мужчина с впалыми щеками и красными, воспаленными глазами. Он был пьян — не мертвецки, а привычно, буднично, так что хмель уже стал частью его лица, его осанки, его существования. Рубашка была расстегнута, обнажая тощую грудь с сизыми прожилками вен. Он пах джином.

— Ну? — буркнул он. — Чего ей?

Джейн открыла рот, и заготовленные слова — те ровные, убедительные фразы, которые она повторяла всю дорогу, — вдруг рассыпались на осколки. Перед ней стояли не те люди. Не те родители, которых описывала Полли. Не было ни натопленной кухни, ни клетчатой скатерти, ни рыбного пирога. Всё, что рассказывала Полли, — весь этот уютный мирок — было выдумкой. Сказкой, которую девчонка сочинила, чтобы не было так стыдно. Или так больно.

«Она врала», — подумала Джейн, и мысль эта прошла сквозь неё, как игла сквозь мокрую ткань — легко и насквозь. — «Она придумала себе другую семью, потому что эта...»

Она не додумала. Потому что в этот момент за спиной миссис Прайс послышался другой звук. Тихий, высокий. Топот маленьких ног по половицам.

Из-за материнской юбки выглянуло лицо. Маленькое, круглое, усеянное веснушками. Рыжие кудряшки, слипшиеся и нечёсаные. Широко распахнутые глаза — карие, с золотистыми крапинками, точь-в-точь как у Полли.

Девочке было года три. Может, четыре. Она сосала большой палец и смотрела на Джейн снизу вверх с тем выражением настороженного любопытства, которое бывает у детей, привыкших к чужим взрослым и выучивших, что от чужих лучше держаться подальше.

Джейн перестала дышать.

— Это — начала говорить Джейн.

— Это её дочь, ну? — перебила её женщина.

У Полли была дочь? У Полли была дочь, и она никогда, ни разу за все годы их знакомства, ни словом не обмолвилась об этом.

Джейн стояла на пороге и смотрела на эту девочку, на эти невозможные, немыслимые веснушки, на эти кудри, и чувствовала, как земля уходит из-под ног — неумолимо, словно она проваливается в колодец, у которого нет дна. Не потому что ей соврали. А потому что она поняла, почему ей соврали. Полли не доверяла ей это. Ни ей, ни кому-либо ещё. Полли берегла эту тайну, как берегут единственную ценную вещь в доме, полном воров.

«Я думала, что знала тебя. Я думала, что ты мне рассказала всё. А ты... ты несла это одна. Всё время — одна».

— Так говори, чего надо-то, — поторопил Том Прайс, переминаясь с ноги на ногу. — У меня дела.

Какие могут быть дела у человека, который пьян с утра. Но Джейн не спросила. Она заставила себя сглотнуть и произнесла — сухо, ровно, голосом, который не принадлежал ей, голосом, который одолжила у Мадам де Шарне:

— Произошёл несчастный случай. Ваша дочь... Полли... карета. Лошади понесли на Флит-стрит, и она не успела...

Голос сломался. Не потому что ей было трудно лгать — лгать оказалось чудовищно легко. А потому что девочка всё ещё стояла перед ней и всё ещё смотрела на неё, и у неё были глаза Полли.

Миссис Прайс не закричала. Не упала в обморок. Не схватилась за сердце. Она молча отступила на шаг, привалилась к дверному косяку и зажмурилась. Потом открыла глаза и посмотрела не на Джейн, а куда-то сквозь неё.

— Чего ж ещё ждать было, — произнесла она наконец, безразличным тоном человека, который услышал подтверждение давнего подозрения. — Говорила я ей, не ходи к этим людям. Говорила.

Том Прайс стоял молча, сжимая и разжимая кулаки. На его лице не было горя — была злость. Тупая, привычная злость, которая не имела конкретного адресата.

— И чего теперь? — бросил он. — Кто за это заплатит? Кто будет её хоронить?

Не «моя девочка». Не «моя дочь». Не «Боже мой, что случилось». Просто — кто заплатит.

Джейн сунула руку в карман фартука. Пальцы нащупали монеты — теплые, согретые её собственным телом.

— Господа, на которых она работала, передали деньги на погребение, — сказала Джейн. Слова были гладкими, отрепетированными, и она ненавидела каждое из них. — Они выражают глубокое сочувствие и берут расходы на себя. Вот.

Она достала монеты и протянула их Тому Прайсу. Одиннадцать шиллингов. Всё, что она накопила за полгода.

Он схватил деньги, не поблагодарив. Пересчитал, шевеля губами. Нахмурился.

— И всё? Одиннадцать шиллингов за человеческую жизнь?

Джейн хотела ответить: «Это больше, чем вы заслуживаете». Но она промолчала.

— Тело на телеге, — сказала Джейн глухо. — Лицо... пострадало от колёс. Гроб лучше закрытый.

Миссис Прайс кивнула. Потом наклонилась, подхватила девочку на руки и прижала к себе. Девочка тихо пискнула, ткнулась лицом в шею. Только тогда — только тогда — на лице миссис Прайс что-то дрогнуло. Что-то живое мелькнуло под коркой безразличия, как рыба под грязным льдом.

— Дейзи, — сказала она, — иди наверх, к себе.

Дейзи. Полли назвала свою дочь Дейзи.

Джейн стиснула зубы. Маргаритка. Полли обожала полевые маргаритки — рвала их на пустыре за Хай-стрит и совала в волосы, в петлицу, в стакан с водой на столе. «Глянь, Джейни, красота какая, а никому не нужны, растут себе у забора, и плевать им на весь белый свет», — говорила она, и смеялась, и крутила стебель между пальцами, и солнце играло в её рыжих кудрях.

Девочка послушно слезла с рук и побежала по коридору, топая босыми ногами. У лестницы она обернулась и посмотрела на Джейн через плечо. Один долгий, серьезный взгляд — и исчезла наверху. Джейн отвернулась и пошла обратно к телеге.

Похоронили Полли на следующее утро. Кладбище Олд-Сент-Панкрас было не кладбищем, а скотомогильником для тех, кого город спешил забыть. Оно лежало на окраине, за линией новых газовых фонарей, там, где Лондон выдыхался и переходил в пустыри и свалки. Земля здесь была мягкой, рыхлой, перекопанной столько раз, что казалось — весь холм состоит из чужих костей, перемешанных с глиной. Могилы располагались так тесно, что деревянные кресты — у кого были кресты — стояли вплотную друг к другу, как зубы в больном рту.

Для бедных не копали отдельных могил. Рыли общий ров — длинную траншею в полтора человеческих роста глубиной — и укладывали гробы слоями, один на другой, пока яма не заполнялась. Между гробами швыряли лопату негашеной извести. Запах стоял такой, что могильщики работали с тряпками на лицах и останавливались каждые четверть часа, чтобы хлебнуть джина.

Гроб Полли был из самых дешевых — тонкие еловые доски, сколоченные без единого гвоздя, на деревянных шпонках. Без обивки, без ручек. Крышка не была подогнана и сидела криво, оставляя щель с одного края. Джейн попросила гробовщика исправить, но тот лишь пожал плечами: за одиннадцать шиллингов радуйтесь, что вообще четыре стенки.

Гроб несли двое нанятых носильщиков — костлявые мальчишки лет шестнадцати, подрабатывавшие на кладбище за пенни. Они шли быстро, деловито, не сбавляя шаг, чтобы процессия могла поспеть. Процессия — громко сказано. За гробом шли четверо: Джейн, миссис Прайс с Дейзи на руках и Том Прайс, который успел пропить часть денег ещё с вечера и теперь покачивался, держась за чугунную ограду.

Священник ждал у края рва. Молодой, белобрысый, с красным от холода носом и потертой Библией под мышкой. Он служил на трех кладбищах одновременно и торопился: за сегодня ему предстояло отпеть ещё шестерых. Когда гроб опустили — опустили, как бросают мусор, вниз, на чужой, уже потемневший от влаги сосновый ящик, — он открыл книгу и забормотал привычные слова.

Джейн стояла на краю ямы и слушала.

«Господь — пастырь мой; я ни в чём не буду нуждаться. Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим...»

Ветер гнал по кладбищу мелкий колючий дождь. Капли стучали по крышке гроба — тихо, ритмично, словно пальцы, выстукивающие что-то на деревянном столе. Земля под ногами Джейн раскисла. Подол юбки намок и потяжелел.

«Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной...»

Том Прайс громко сморкнулся в рукав. Миссис Прайс стояла с каменным лицом, прижимая к себе Дейзи. Девочка молчала. Она не понимала, что происходит. Она смотрела на яму с тем же настороженным любопытством, с каким вчера смотрела на Джейн, и сосала большой палец.

Священник захлопнул Библию.

— Аминь, — сказал он, уже отступая, уже поворачиваясь к следующей могиле.

Вот и всё. Вся жизнь Полли Прайс — её девятнадцать лет, её рыжие кудри, её заливистый смех, её неуемная болтовня, её маргаритки в стакане, её яблочный пудинг по понедельникам, её дочь, её тайные грехи, её тайный страх — всё уместилось в три минуты бормотания и глухой стук комьев глины о еловые доски.

Могильщик уже шел к яме с лопатой.

Том Прайс повернулся и побрел прочь, не оглядываясь. Миссис Прайс помедлила. Посмотрела на Джейн — долгим, странным взглядом, в котором была не благодарность, не горе, а что-то похожее на усталое облегчение. Как будто тяжесть, которую она носила, стала чуть легче. Или как будто она давно ждала этого дня.

— Спасибо за деньги, — сказала она. И пошла за мужем.

Дейзи, через плечо, смотрела на Джейн, уменьшаясь с каждым шагом. Маленькое веснушчатое личико с Поллиными глазами, уплывающее в серый лондонский дождь.

Джейн осталась одна. Она стояла у края могилы, и дождь стекал по её лицу, мешаясь с чем-то горячим и соленым, и она даже не пыталась вытереть, потому что вытирать было бессмысленно. Дождь не кончался. Ничего не кончалось.

Она не плакала в прачечной, когда мыла тело. Не плакала перед Мадам, когда выпрашивала право на погребение. Не плакала на пороге дома на Черчилл-стрит, увидев этих чужих, выжженных людей вместо той семьи, которую Полли так любовно выдумала. Не плакала, глядя на маленькую Дейзи с рыжими кудрями.

Но сейчас, когда никого не осталось, когда могильщик ушел за новым гробом, когда единственным звуком был стук дождя по свежей глине и далекий скрип тележных колес на дороге, — что-то внутри Джейн лопнуло. Не громко, не драматично. Как лопается нитка, которую слишком долго тянули.

Она опустилась на колени прямо в грязь. Подол юбки утонул в бурой жиже. Руки легли на мокрую глину у края ямы — пальцы впились в землю, как корни.

И она заплакала.

Не так, как плачут по подруге. Не так, как оплакивают знакомую, коллегу, соседку по рабочему столу. Она плакала так, как плачут, когда теряют что-то, чему не было и не будет названия. Что-то огромное, светлое, неназванное — то, что жило в ней, свернувшись калачиком где-то между рёбрами, как котенок в коробке, — тихо, незаметно, никому не мешая. Она даже себе не позволяла посмотреть на это прямо. Только краем глаза, только в те секунды, когда Полли случайно касалась её руки, подавая ножницы в салоне, или когда Полли смеялась, запрокинув голову, и Джейн видела её беззащитное горло, и линию челюсти, и родинку за левым ухом.

Она никогда не произносила этого вслух. Даже внутри себя — не позволяла словам сложиться в предложение, не давала мысли обрести форму. Потому что если назвать, если признать, если хоть на секунду допустить, что это — то самое, что это больше, чем дружба, что это больше, чем привязанность, что от звука её смеха у тебя перехватывает горло...

И Джейн молчала. Улыбалась подруге, помогала ей плести косы клиенткам, слушала её бесконечную болтовню про булочника с Хай-стрит, который делал ей глазки, про парней, про мечты о замужестве — и молчала. Молчала, когда Полли уходила домой, помахав на прощание. А теперь Полли лежала в общей яме на кладбище для бедных, завёрнутая в холстину, с расколотым черепом и выбитыми зубами, и Джейн стояла на коленях в грязи и выла, как собака, низким утробным звуком, который не был ни рыданием, ни криком, а чем-то древним, дочеловеческим — звуком, каким земля стонет перед оползнем.

«Ты даже не рассказала мне про дочь. Ты не доверяла мне настолько. Или... или ты берегла меня от этого? Ты знала, что я... что я не смогу...»

Она ударила кулаком по глине. Раз. Другой. Третий. Изуродованная щелоком кожа на костяшках не выдержала — старые трещины лопнули, выпуская горячую кровь в холодную бурую жижу. Резкая, жгучая боль прошила кисти до самых запястий, грязь впилась в открытые раны и под обломанные ногти. Но эта физическая боль, сводившая её с ума последние месяцы, сейчас казалась ничтожной по сравнению с тем, что рвало её грудь.

«Ничего, Джейни, ничего, я с тобой, всё будет хорошо».

Полли говорила это, когда умер её отец. Обнимала её, гладила по голове, и от неё пахло маргаритками и дешевым мылом, и мир на несколько минут переставал быть страшным. И Джейн закрывала глаза и дышала, дышала этим запахом, этим теплом, этим голосом, и внутри что-то разворачивалось, что-то нежное и отчаянное, и она сжимала кулаки, чтобы не обнять крепче, чтобы не прижаться ближе, чтобы — не выдать.

Дождь усилился. Вода заливала край ямы, сбегая ручейками по стенкам рва, на крышку Поллиного гроба.

Джейн подняла голову. Её лицо было серым, распухшим. Глаза — пустыми. Она посмотрела на небо, затянутое непроницаемой серой пеленой, и подумала: «Мадам ждет».

Она поднялась. Колени не гнулись. Юбка была насквозь мокрой и тяжелой, как кольчуга. Она постояла ещё мгновение, глядя вниз, в яму, на светлую полоску елового дерева, уже темнеющую от дождя.

— Прости, — прошептала она.

За что извинялась — она и сама не знала. За то, что не спасла. За то, что молчала. За то, что молчала не о том, о чём думала Полли. За маленькую Дейзи, которая вырастет без матери в том страшном доме на Черчилл-стрит. За то, что сейчас она повернется и уйдет, и вернется в дом де Шарне, потому что ей некуда больше идти, и потому что мертвые не могут защитить живых.

Она повернулась и пошла. Дождь смывал её следы.