Первый — хриплый, булькающий, полный боли. Наемник. Он говорил бессвязно, сплевывая кровь. Второй — низкий, ровный, почти ласковый в своей неторопливости. Рук. Он задавал вопросы с интонацией человека, который может позволить себе ждать ответа сколько угодно, потому что у собеседника выбора нет.
— ...контракт она клянусь, я только — Имя. Кто тебя послал. — ...Мадам де Шарне сынок сынок её хочет назад живой
Кэтрин вжалась в стену. Холодный камень прижался к её лопаткам. Она не дышала. Де Шарне. Имя. Она услышала имя. И ещё — «сынок». Значит, и правда есть мужчина. Есть хозяин. Значит, она была права: Сиенна — сбежавшая собственность. Вещь, приготовленная для чьего-то пользования, как породистая лошадь, как золотая брошь, как живая игрушка.
— Адрес, — голос Рука стал тише, и от этой тишины кровь стыла сильнее, чем от крика. — Куда отправлять весточку, если птичка нашлась?
Наемник всхлипнул. Что-то хрустнуло — палец? запястье? — и он взвыл, прикусив вопль зубами.
— ...Лондон особняк на Белгрейв-сквер черная дверь с о Боже, хватит, я скажу я скажу всё
Кэтрин шагнула в проем.
Картина, которая открылась ей, была из тех, что снятся в кошмарах, которые потом не рассказывают при свете дня. Наемник — огромный, бритоголовый мужчина с бычьей шеей, тот самый, что гнался за Сиенной по пустоши, — сидел привязанный к стойлу. Веревки врезались в распухшие предплечья. Одна рука была изуродована — Грим оставил на ней рваные раны, из которых сочилась тёмная, загустевшая кровь. Лицо представляло собой месиво: след от камня Сиенны располагался над бровью, как корона побежденного.
А над ним стоял Рук.
Он скинул грубый суконный жилет, который накинул перед выходом во двор. Рубашка закатана до локтей, обнажая жилистые предплечья, испещренные старыми шрамами. В руке — короткий хлыст, которым он поигрывал с небрежностью дирижера, постукивая кожаным язычком по ладони. Его лицо было спокойным. Абсолютно, пугающе спокойным — лицо человека, занятого привычной работой.
Грим лежал в углу, облизывая окровавленные лапы. Пес поднял голову при появлении Кэтрин, но не зарычал. Он давно привык к ней — и давно перестал её уважать.
— Кэти, — произнес Рук, не оборачиваясь. Он её почуял. Как всегда. — Тебе здесь не место.
— Мне — не место? — Кэтрин шагнула внутрь. Её голос звенел. — В моей конюшне? В моем доме? Где ты держишь человека, который пришел за существом, о котором ты, оказывается, знаешь больше, чем я?
Рук обернулся. Плавно. Свет фонаря лег на его лицо, и Кэтрин увидела в нём то, что видела всегда и что каждый раз потрясало её заново: красоту. Дикую, нечеловеческую, оскорбительную красоту, которая теперь сияла даже сквозь грязь и кровь, как огонь сквозь закопченное стекло.
— Ты подслушивала, — констатировал он без удивления.
— Я слушала. В своем доме. Разница есть.
Рук хмыкнул. Он воткнул хлыст в тюк сена и повернулся к ней целиком. Скрестил руки на груди. Его поза была расслабленной, почти ленивой, но Кэтрин знала это тело лучше, чем свое собственное, — она видела, как напряглись мышцы под рубашкой. Он был на взводе. Допрос наемника что-то в нём задел.
— Что ты услышала? — спросил он.
— Достаточно. Де Шарне. Мадам. Сын. Она — чья-то вещь, Рук, и ты это знал. Ты знал с самого начала.
Она подошла ближе. Так близко, что между ними осталось расстояние в ладонь. Запах пота, крови и лошадей смешивался с её духами — чем-то цветочным, французским, неуместным здесь, как бриллиант в свинарнике.
— Почему не сказал мне?
Три слова. Три ядовитых, отравленных слова, в которых крылась не просьба — обвинение. Обвинение в самом страшном грехе, который можно совершить против Кэтрин Блэквуд: отдать часть себя кому-то другому.
Рук посмотрел на неё. Долго. Его тёмные глаза скользили по её лицу — по высоким скулам, по припухшим от закушенных рыданий губам, по шее, на которой бился пульс, — и в его взгляде было столько всего, что для этого не существовало слов. Любовь. Ненависть. Усталость. Голод.
— Потому что ты попыталась бы её сдать, — ответил он.
— И? — Кэтрин вскинула подбородок. — Это моё право. Она в моем доме. Если за ней охотятся, она подвергает опасности всех нас. Меня. Тебя.
Рук рассмеялся. Тихо, хрипло, без тени веселья.
— Тебя? Тебе угрожает не наемник, Кэти. Тебе угрожает то, что Эдгар только что нес её на руках по лестнице.
Удар попал в цель. Кэтрин отшатнулась — на полшага, не больше, но для неё это было как отступление армии.
— Не смей...
— Что? Говорить правду? — Рук шагнул к ней, отвоевывая эти полшага, и теперь их тела почти соприкасались. Его голос стал низким, вибрирующим, тем самым, от которого у Кэтрин всегда расширялись зрачки и учащалось дыхание. — Ты сама только что назвала её шлюхой. При Эдгаре. И что он сделал? Он отвернулся от тебя, Кэти. Он повернулся спиной. К тебе.
Кэтрин ударила его. Открытой ладонью, наотмашь, так, что звук пощечины эхом отдался под стропилами конюшни. Лошади всхрапнули. Грим поднял голову и зарычал.
Рук не дернулся. Его голова чуть повернулась от удара, и на щеке проступил красный след — отпечаток её ладони, как клеймо. Он провел языком по внутренней стороне губы.
— Вот, — произнес он, и его голос был тёмным бархатом, в котором прятались иглы. — Вот такой я тебя люблю. А не когда играешь в леди для своего Эдгара.
Кэтрин задохнулась. Её рука ещё горела от удара, а он... он стоял и смотрел на неё с этим невыносимым, обнаженным обожанием, которое было хуже ненависти, потому что ненависть можно отвергнуть, а такую любовь — только принять или уничтожить.
— Ты чудовище, — прошептала она. — Ты пустил эту эту тварь между нами, и ты наслаждаешься.
— Между нами? — Рук наклонился к ней. Его дыхание — горячее, рваное — обожгло ей щеку. — Между нами, Кэти, стоит не Сиенна. Между нами стоит Эдгар Стерлинг и его чистенький дом. Его серебряные ложечки и его безупречные манеры. Ты сама его туда поставила. А теперь злишься, что кто-то другой лезет в щели, которые ты оставила.
Их лица были в дюйме друг от друга. Пар от их дыхания смешивался в холодном воздухе конюшни. Наемник, привязанный к стойлу, смотрел на них выпученными, безумными глазами — он видел нечто, что пугало его сильнее сломанных пальцев: двух людей, между которыми электричество было настолько густым, что, казалось, воздух вот-вот загорится.
— Я уничтожу её, — сказала Кэтрин. С тем ледяным, абсолютным спокойствием, которое было в ней страшнее любого крика. — Я знаю имя. Де Шарне. Я знаю, где искать. Одно письмо в Лондон — и её заберут. А потом...
Она провела пальцем по его щеке — по тому месту, куда ударила. Осторожно. Нежно. Так, словно стирала собственный след.
— Потом — всё будет как раньше.
Рук перехватил её руку. Не грубо — крепко. Его пальцы сомкнулись на её запястье, и Кэтрин почувствовала его пульс — или свой собственный, — тяжелый, гулкий, как барабан перед казнью.
— Да? — сказал он. И в его голосе было нечто новое. Нечто, чего Кэтрин не слышала прежде. — Эдгар сегодня впервые повернулся к тебе спиной. А я...
Он замолчал. Его рука всё ещё держала её запястье. Фонарь качнулся на ветру, и тени поплыли по стенам конюшни — огромные, уродливые, как персонажи теневого театра.
— Что — ты? — прошептала Кэтрин. И в её голосе — впервые за этот вечер — прозвучал настоящий страх. Что он скажет?
Рук посмотрел ей в глаза. Долго. Так долго, что лошади успели переступить с ноги на ногу, а дождь за стеной сменил ритм.
— А я впервые подумал, что, может быть, тебе стоило выбрать его давно. И что мне стоило уйти.
Кэтрин побелела. Её губы разошлись, но звука не вышло. Это было хуже пощечины. Хуже ножа. Хуже всего, что он мог ей сделать, — потому что это было правдой. Или тем, что было очень похоже на правду, — а для Кэтрин, привыкшей к тому, что Рук существует только в контексте неё самой, существует только как продолжение её души, — это было равносильно тому, что земля под ногами превратилась в воду.
— Ты не посмеешь, — прошипела она. — Ты. Не. Посмеешь. Уйти.
— Кто говорил об уходе? — Рук выпустил её руку. Отступил. И улыбнулся — той самой тёмной, мерзкой, прекрасной улыбкой. — Я сказал «подумал». А думать, Кэти, ты мне запретить не можешь. Даже ты.
Он повернулся к наемнику.
Кэтрин стояла за его спиной, задыхаясь от ярости и ужаса. Она привыкла к Руку-зверю, к Руку-одержимому, к Руку, который смотрит на неё так, словно без неё перестанет существовать воздух. Но этот Рук — спокойный, холодный, способный произнести «мне стоило уйти», — был незнакомцем. И этот незнакомец появился после Сиенны.
Она что-то сделала с ним. Эта дрянь. Она что-то ему дала — или забрала, — и теперь он смотрит на мир другими глазами.
Мысль обожгла Кэтрин изнутри, как глоток кипятка.
— Мне нужен адрес, — сказала она, беря себя в руки. Голос снова стал ровным, деловым. — Полный адрес. Белгрейв-сквер, ты сказал? Я напишу этой Мадам сегодня же ночью. Пусть забирают свою куклу. И пусть всё это...
Она не закончила.
Потому что Рук вытащил из-за пояса нож и одним точным, почти небрежным движением перерезал наемнику горло.
Звук был коротким. Влажным. Окончательным.
Кровь хлынула — не красная, а тёмная, почти чёрная в свете фонаря. Наемник дернулся, захрипел, попытался что-то сказать — и обмяк. Его голова упала на грудь. Веревки скрипнули под мертвым весом.
Кэтрин закричала. Не от страха — от ярости. Она закричала так, как кричат, когда у тебя из рук вырывают последний ключ от запертой двери.
— Что ты наделал?! — Она бросилась к наемнику, словно могла его воскресить, словно мертвец мог ещё назвать ей адрес, имя, пароль — всё, что нужно было, чтобы уничтожить Сиенну Стоддард. — Он не договорил! Он не сказал номер дома! Ты ты безумец! Ты убил его!
— Он сказал достаточно, — ответил Рук. Он вытирал нож о штанину — спокойно, как вытирают столовый прибор. — Достаточно для меня.
— Для тебя?! — Кэтрин развернулась к нему. Её лицо было перекошено. — А для меня?!
Рук поднял глаза. Посмотрел на неё. Она видела этот взгляд раньше. Когда они были детьми, и он стоял на краю обрыва, глядя вниз, и она знала, что он не прыгнет, но знала также, что однажды он будет стоять так, глядя на неё.
— Для тебя, Кэти, — сказал он тихо, — адрес не нужен. Потому что ты не будешь никому писать.
— Ты мне не запретишь!
— Не запрещу.
Он подошел к ней вплотную. Взял за подбородок — грубо, как берут, но с нежностью, которая просачивалась сквозь грубость, как вода сквозь камень.
— Но если ты сдашь Сиенну её хозяевам, ты потеряешь Эдгара. Навсегда. Он не простит. Не его мораль — его самолюбие. Он считает себя её спасителем. Если ты отнимешь у него эту роль — ты отнимешь у него смысл.
Кэтрин молча смотрела на него. По её лицу текли капли — дождь или слёзы, в темноте было не разобрать.
— А если я её не сдам? — спросила она хрипло. — Она останется. И будет разрушать всё. Мою свадьбу. Мой дом. Тебя.
Рук наклонился к ней. Его губы почти коснулись её уха.
— Именно. Она будет разрушать. Но то, что она разрушит, Кэти, — заслуживает разрушения. Ты это знаешь. Ты знала это до того, как она появилась.
Он отпустил её подбородок. Отступил. Кэтрин стояла посреди конюшни, между мертвым наемником и живым Руком, и впервые в жизни не знала, что делать. Инструменты, которыми она владела, — истерика, обаяние, шантаж уходом, — не работали. Рук вырвал у неё козырь, убив единственного свидетеля, который мог назвать полный адрес. У неё осталось имя — де Шарне, Белгрейв-сквер, — но без номера дома, без деталей это было пустым звуком.
— Ты хочешь использовать её, — сказала Кэтрин наконец. Голос был мертвым. — Против меня.
— Против тебя? — Рук покачал головой. — Нет, Кэти. Против того, чем ты стала. Против этой... позолоченной клетки, в которую ты лезешь добровольно. Против Стерлинга. Против всего, что ты выберешь вместо меня.
Он вышел из конюшни, не оглянувшись. Грим поднялся и пошел за ним — верный, немой, единственный, кому Рук доверял без оглядки.
Кэтрин осталась одна. С мертвецом. С запахом крови. С именем, которое жгло ей язык.
Де Шарне.
Она простояла так долго. Холодные, тяжелые капли хлестали по лицу. Кэтрин стояла посреди вымощенного неровным камнем двора, позволяя ледяному ливню смывать с её ладоней чужую кровь. Она даже не поняла, в какой момент испачкалась.
Он её защищает. Мой Рук защищает чужую женщину. Не потому что она ему нужна — а потому что она ему
Почему?
Мысль оборвалась. Кэтрин не позволила ей закончиться. Она вернулась в дом. Тихо, через заднюю дверь. Коридор второго этажа был тёмным. Двенадцать шагов до своей двери, поворот ручки, щелчок замка.
Спальня встретила её холодом. Камин прогорел, и комната остыла, пока она бродила по конюшням среди крови и мертвецов. Кэтрин не стала звать Ханну, чтобы разжечь огонь. Ей не нужны были свидетели. Не сейчас.
Она зажгла одну свечу. Единственный огонек затрепетал на туалетном столике, и в овальном зеркале — тусклом, в бронзовой раме с виноградными листьями — появилось отражение. Женщина в мокром плаще.
Кэтрин стянула плащ. Бросила на пол. Мокрая ткань шлепнулась о доски с тяжелым, противным звуком. Под плащом было платье — бархат, который ещё два часа назад сидел на ней безупречно, а теперь потемнел от влаги и облепил тело, как вторая кожа. Она расстегнула крючки. Один, другой, третий — пальцы скользили, не слушались, и Кэтрин дернула ткань с такой злостью, что один крючок оторвался и покатился по полу, тихо звякнув о ножку кровати.
Платье упало. Под ним — корсет, нижняя юбка, сорочка. Кэтрин сдирала с себя слой за слоем, как сдирают бинты с раны, — нетерпеливо, почти ожесточенно. Шнурки, намокнув, затянулись в узлы, и она рвала их, задыхаясь от бессильной злобы на собственную одежду, на весь этот панцирь из китового уса и хлопка, который цивилизация навязала ей вместо второго скелета.
Наконец — последняя сорочка соскользнула с плеч и легла к ногам. Кэтрин стояла перед зеркалом обнаженной.
Свеча горела неровно, и тени плясали по её телу, то скрывая, то обнажая. Но Кэтрин не нуждалась в ровном свете, чтобы знать то, что знала и так: она была красива. Не тонкой, выморочной красотой Сиенны Стоддард, которая выглядела так, словно её можно сломать щелчком пальцев, — а красотой здорового, сильного, властного тела. Тело Кэтрин Блэквуд не знало ни голода, ни побоев. Выращено на ветру пустошей. Отшлифовано до молочного блеска горячими ваннами, которые Ханна готовила каждый вечер.
Она провела ладонями по бедрам. Кожа была гладкой, упругой, без единого шрама. Живот — плоский, с мягкой ложбинкой пупка. Грудь — высокая, полная, с тёмными сосками, которые затвердели от холода. Плечи — широкие для женщины, но красивые, с выпуклыми ключицами, в ямках которых собирались капли дождевой воды, стекавшей с волос.
Вот, — думала она, скользя взглядом по отражению. — Вот я. Целая. Живая. Не побитая. Не изуродованная. Не собранная из осколков, как эта
Она не произнесла имени. Но перед глазами встало другое тело — то, которое она видела мельком, когда Ханна раздевала Сиенну в первую ночь. Рёбра, проступающие сквозь кожу, как прутья клетки. Желто-зеленые гематомы на бедрах. Огромный, лиловый след сапога под грудью. Следы пальцев на шее — чужих, жестоких, мужских пальцев, которые сжимали, пока не посинеет.
Кэтрин стиснула зубы. Она не должна была сравнивать. Сравнение было ниже её достоинства. Но тело Сиенны, изуродованное и сломанное, почему-то не вызывало у неё торжества победительницы. Оно вызывало нечто другое — нечто, в чем Кэтрин не могла себе признаться и при полном освещении, а уж при свече тем более.
Он видел её тело. Рук видел. Когда нес её с пустоши, когда раздевали, когда перевязывали. Он видел всё это — кости и синяки, и следы, и
Она отвернулась от зеркала. Резко, словно оно укусило.
Постель была холодной. Простыни — влажными от сырости, которая пропитала весь дом. Кэтрин забралась под одеяло, обняла себя руками и свернулась на боку, подтянув колени к груди. Она дрожала, но не от холода. Холод был снаружи. Внутри пылало.
Она закрыла глаза. И немедленно увидела его.
Рук. Не тот Рук, который стоял в конюшне с ножом в руке и спокойствием палача в глазах. Другого. Того, который перехватил её запястье и держал, и его пульс бился под её кожей, горячий, гулкий, как молот по наковальне. Того, который наклонился к ней так близко, что его дыхание обожгло ей щеку. Того, чей голос стал тёмным бархатом: «Вот так я тебя люблю. Когда ты настоящая».
Ярость ударила в низ живота, как кулак. Не злость — ярость. Густая, жидкая, обжигающая. Она не имела ничего общего с нежностью, только — с голодом. С тем тёмным, первобытным голодом, который связывал её с Руком крепче любой клятвы и который она ненавидела так же яростно, как любила, потому что этот голод делал её рабой собственного тела.
Её рука скользнула вниз. Не ласково — жёстко, нетерпеливо, как хватают то, что принадлежит тебе по праву. Пальцы прошлись по рёбрам, по животу, и каждое прикосновение к собственной коже было не утешением, а обвинением. Она трогала себя и думала о его руках. О грубых, шершавых, мозолистых руках, которые сегодня ломали чужие пальцы и вытирали кровь о штанину, — и которые когда-то, в другой жизни, когда они были подростками и мир ещё не раскололся, касались её лица с такой осторожностью, словно боялись оставить след.
Она развела колени. Одеяло сбилось. Холодный воздух лизнул обнаженную кожу, но Кэтрин было всё равно — внутри бушевал пожар, который не могли потушить ни дождь, ни мороз, ни здравый смысл.
О проекте
О подписке
Другие проекты
