Читать книгу «Сокрытые лица» онлайн полностью📖 — Сальвадора Дали — MyBook.

Грансай поднес последний бокал шампанского к губам и сделал стоический глоток, словно то была цикута, а ораторский запал гостей кристаллизовался в великое желчное красноречие вновь обостряющегося сарказма, как раз когда пришла пора подавать кофе. Грансай все более и более отсутствующе прислушивался к обсуждаемому и, сонливый от обеда, позволил себе расслабиться в поглотившем его созерцании тысяч движений – свечного мерцанья, жестов ужинающих гостей и церемонных появлений и уходов слуг, – передаваемых невозмутимому безразличию хрусталя и серебра. Словно загипнотизированный, граф следил за лилипутскими образами гостей, отраженными в углублениях и выпуклостях серебряной посуды. С зачарованностью наблюдал он фигуры и лица друзей, и самые знакомые становились неузнаваемы, приобретая – благодаря случайным метаморфозам стремительного искажения – самые неожиданные черты и самые поразительные сходства с исчезнувшими ликами их предков, безжалостно карикатурные в разноцветных рисунках, украшавших донья тарелок, на коих только что подали десерт.

К примеру, в одном из таких отражений, мимолетных дщерей волшебства случая, можно было увидеть, как из очертаний Беатрис де Бранте, вертикально обернутых платьем от Лелонга, проявляется фигура Марии-Антуанетты, стиснутая корсетом, или неимоверно вытянутый образ загнанной куницы, который королева носила в недрах судьбы отрубленной монаршей головы. Таким же манером прямой нос виконта Анжервилля, претендовавшего на англосаксонское щегольство, вдруг распухал в грушу сочно-галльского носа его деда, а тот, уткнутый в инфернальные недра своего атавистического происхождения, в свою очередь усыхал до сурочьего, покрытого мехом и грязью.

В точности как в знаменитой серии чудовищных ликов, нарисованных Леонардо, можно было рассматривать лицо каждого гостя, пойманное в свирепую западню анаморфозы, кривящееся, изгибающееся, расширяющееся, удлиняющееся, – и та преображала их губы в рыла, вытягивала челюсти, сдавливала черепа и сплющивала носы до полного предела геральдических и тотемных отголосков их животности. Никто не избегнул этой тонкой и жестоко обнажающей инквизиции оптической физики, коя своими неосязаемыми пыточными тисками способна была вырвать признание – недостойные ухмылки и непростительные гримасы в обликах в высшей степени достойных и утвержденных в благородстве. Словно во мгновенной демонической вспышке обнажались зубы шакала на божественном лике ангела, а на безмятежном челе философа вдруг дико сияло бессмысленное око шимпанзе.

Каждое отражение – прорицание, ибо проще во вкрадчиво искаженном отражении лица в изящно изогнутой тыльной стороне ручки вилки, нежели в любом магическом кристалле обнаружить сомнительное происхождение внебрачного сына.

К завершению трапезы канделябры обагрила налившаяся кровью эпидерма. Каждый канделябр превратился в кровавое генеалогическое древо, каждый нож – в зеркало неверности, ложка – в герб низости.

Обнаженный юный Силен, мастерски выточенный в окисленном серебре, удерживал грубую ветвь канделябра, поднося свет очень близко, будто обращая внимание на цветущие контуры грудей Соланж де Кледа, обнаженные над линией декольте. Здесь кожа ее была столь нежна и бела, что Грансай, глядя на Соланж, осторожно пронзил десертной ложкой гладкую поверхность сливочного сыра и подобрал ею лишь кусочек, попробовать, и ловко слизнул его шустрым кончиком языка. Чуть соленый и терпкий вкус, напомнивший о животной женственности козы, добрался прямиком до его сердца. С легчайшим, но восхитительным томленьем он продолжил врезаться в безупречную припухлость гомерического блюда пред собой, а когда почти уже покончил с сыром, вдруг подумал, сколь хорошо фамильные волнистости его столового серебра идут матовой окисленной бледности Соланж, и мысль жениться на ней впервые посетила его ум. В этот миг смутного вожделения Соланж удалось поймать графа врасплох, и она – тоже впервые – отвесила ему застенчивый, почти раболепный поклон, а влажная расщелина ее губ полуоткрылась в горячечной улыбке, неощутимо тронутой болью, выражавшей почти чувственное переживание жестокого физического удовольствия.

Грансай вцепился в узловатый ствол канделябра, поднял его без всяких усилий, несмотря на немалый вес, и поднес поближе – прикурить сигару, не дожидаясь спички, которую уже собрался подать ему слуга, – показывая этим энергичным нетерпеливым движением, что он только что принял важное решение.

За кофе все беседы продолжились в мрачном ключе синтеза, ибо пыл гостей теперь уж несколько остыл, они оглядывались на только что происшедший оргиастический идеологический хаос своих мнений с определенным стыдом и уже алкали достичь каких-то общих договоренностей, каковые могли бы сойти за некоторый вывод. Герцог Сентонж в особенности взял настоятельный и снисходительный тон, кой, оставаясь вполне общим, был, несомненно, адресован политическому безразличию, выказываемому Грансаем, кто по мере завершения ужина все более удалялся внутрь своей раковины.

– Хотим мы того или нет, – восклицал Сентонж, теперь уже впрямую обращаясь к графу чуть ли не дерзко, – современная история настолько плотна и драматична, что каждый из нас в своей сфере, даже самые отчужденные, даже невольно, вовлечен в происходящее, и каждый из нас уже имеет на руках решительную карту, которую предстоит разыграть.

– Банко! – воскликнул Грансай, внезапно выпуская из хватки канделябр, и тот пал на стол. Все разговоры тут же захватила выжидательная тишина – лишь слуги в невозмутимом движении продолжили суету, и от ее приглушенных учтивых звуков тишина эта лишь углубилась. Не отводя взгляда от Соланж де Кледа, Грансай спокойно сделал несколько затяжек. Убедившись, что сигара хорошенько раскурена, он выдержал молчание еще миг, после чего совершенно естественным тоном, но взвешивая слова, произнес: – Сентонж прав, и именно для того, чтобы объявить вам свое решение, я пригласил вас на этот ужин.

Мгновение это было настолько остро заряжено, что томление и ускорившийся стук всех сердец напитали внимание, окружившее Грансая.

– Я размышлял об этом последние три дня, – наконец объявил граф, – и решил устроить большой бал.

Это объявление увенчал ропот восторженных восклицаний – вихрь единодушия и сочувственного тепла, – и на мгновение, нарушая правила хорошего тона, дамы сгрудились вокруг графа, осыпая его дарами своей лести.

Герцог Сентонж, не успев пожалеть о случившемся, вцепился в ладонь Грансая неудержимыми двумя руками, искренне признательный ему за столь искусный поворот полемики в сторону, тогда как его неловкость чуть не стала опасно личной.

Соланж де Кледа вся эта сцена глубоко огорчила. Ибо с того мига, как она поклонилась графу, последний не сводил с нее глаз ни на мгновенье. Все это время голову она держала слегка откинутой, а глаза – долу и делала вид, что внимательно прислушивается к доверительному шепоту Дика д’Анжервилля, хотя на самом деле подглядывала исподтишка сквозь светящиеся радуги, рождавшиеся в ресницах ее полуопущенных век, за расчетливым подъемом из-за стола и обворожительными движениями, коими Грансай прикуривал сигару.

Не ведая, о чем беседуют вокруг графа, Соланж не поняла, что он имел в виду, выкрикнув «Банко!». Это слово долетело до нее сквозь гомон всеобщих разговоров как пылкое обращение к ней лично, после которого неожиданная резкость движения графа заставила ее затрепетать. Не поворачивая головы, она лишь чуть пошире приоткрыла глаза и ясно увидела, как подсвечник тяжко опустился на скатерть, а расплав крупных капель воска плеснул к его ножкам.

После мертвой тишины голос Грансая показался ей напитанным бесконечно и невыразимо сладостной истомой, особенно когда он произнес: «…именно для того, чтобы объявить вам свое решение, я пригласил вас на этот ужин. Я размышлял…»

Соланж, которая после загадочного слова «банко» ощущала себя так, будто попала в сон наяву, вполне осознавала всю нелепость жуткого страха, сковавшего ее: она боялась, что Грансай собрался публично объявить об их помолвке, а они ее между собой никогда не обсуждали. Тем не менее, вопреки абсурдности этого предположения, сердце ее забилось так бурно, что, подумалось ей, она не сможет дышать – да, совершенно так! Грансай собрался говорить о них двоих.

Но каким же глупым, детским и бредовым все это казалось теперь! Раздосадованная, оцепенелая, переполненная неким внезапным и полным разочарованием, она задумалась на миг, что не сможет отбыть здесь остаток вечера. В подмышках ее собралось по теплой капле пота, они медленно сбежали вниз вдоль наготы ее боков, и две эти капли были черны, потому что каждая отражала черный бархат ручек кресла, в котором она сидела. Но Соланж была столь сверхъестественно красива, что можно было подумать: то крылья меланхолии, парящей рядом, теперь сложились над нею, затемняя и трансмутируя сей магнетический желанный физический секрет ее томящейся плоти в две черные жемчужины драгоценной тоски.

Все поднялись из-за стола, и виконт Анжервилль, занявший место за креслом Соланж, чтобы отодвинуть его, когда встанет и она, положил ей руку на плечо и прошептал на ухо:

– Bonjour, tristesse![3]

Соланж вздрогнула, попыталась встать. Но голова у нее закружилась, и она вынуждена была присесть на черный бархатный подлокотник кресла, оконечность коего украшалась бронзовой головой сфинкса. Она склонила голову Дику д’Анжервиллю на грудь, закрыла глаза. Голова сфинкса показалась ей сквозь тонкую ткань платья такой холодной, что она даже подумала, не присела ли на что-то влажное.

«Бал Грансая» будет ее балом? Она вновь открыла глаза, сжала бедра и, вдруг вскочив на ноги, покружилась на месте в пылком движении вальса. А поскольку д’Анжервилль застыл на месте, будто приклеенный, и лишь едва заметное изумление просочилось сквозь его личину искушенности, Соланж повторила, завершив последний виток:

– Bonjour, tristesse – Bonsoir, tristesse [4], – а затем, метнув на прощанье улыбку, взбежала по лестнице в гостиную.

Месье Эдуар Кордье, потягивавший арманьяк и ставший свидетелем этой сцены, подошел к виконту Анжервиллю.

– Мой дорогой виконт, эпоха ускользает из рук, за пределы нашего понимания, но я ей привержен. То наши дамы того и гляди помрут невесть от чего прямо в наших объятьях, то они вдруг оживают и танцуют – то же верно и для политики. Вот только что мы были на грани драки, думали, будто слышим первые горны гражданской войны… А это, оказывается, лишь объявление бала. По правде сказать, одна из глубиннейших черт человеческого духа – чувство правого и левого – совершенно утеряна, наши современники ее спутали.

С растерянным беспокойством он глянул вниз, на свои сильные руки с растопыренными пальцами, и продолжил:

– Знаем ли мы сегодня, какая рука у нас правая, а какая левая? Нет, дорогой мой виконт, понятия не имеем! Когда я был молод, еще получалось оформить мнение о великих событиях согласно идеологии политической партии, к которой принадлежал. Ныне сие невозможно. Читаешь в газете какую-нибудь сенсационную, животрепещущую, значимую новость – и нипочем не знаешь, хороша она или скверна, пока знатоки из твоей политической партии не обмыслили ее и не решили за тебя. В противном случае серьезен риск выставить себя дураком и прийти в точности к тем же выводам, что и газета завтрашних наших злейших политических врагов.

Покуда длилось это разглагольствование, виконт Анжервилль постепенно вел месье Кордье к дверям у подножья лестницы и в заключение добавил:

– Как бы то ни было, уж коли Грансай устраивает бал, отчего бы нам на нем не станцевать? Что может для нас быть лучше, покуда ожидаем развития событий?

Балы Грансая с самого начала другого послевоенного периода всегда становились блистательными событиями в истории парижской жизни, и сие высокое общество, ныне вновь наполнявшее гостиную графа, инстинктивно чувствовало, что их role[5] как правящего класса напитывалась подлинностью и общественным значением скорее тем, что поддерживало престиж французского изящества и остроумия, нежели погрязало в самоубийствах и выхолощенных политических бормотаньях. Вот это сплочение сил, это возрождение сознания своей исторической role, какую даже самые хитро просчитанные девизы идеологического жаргона того времени не в состоянии были запечатлеть, удалось Грансаю – и его девизу: «Бал».

И этим вот единственным словом, что раздуло уголья глубокой сути легкомыслия их общей традиции до жаркого пламени, граф пытался восстановить вокруг себя нерушимое единство национальной «натуры», коя долженствовала быть у всего французского народа в день, когда подействует яд войны, ибо правда, согласно одной из теорий Грансая, – в том, что войны суть вопросы характера, а не идеологии, и исторические константы великих вторжений зачастую лишь маскируют геополитическую развязность наций.

После этого сократического ужина, в ходе коего никто не пытался закрыть глаза на судьбы страны, план большого бала теперь озарился в гостиной графа кострами, пылающими крестами, крестами крюковатыми, геральдическими лилиями и серпами с молотами, какие утопили площадь Согласия в крови накануне вечером.

Грансай, против своих привычек объявивший об этом давно лелеемом плане бала в угаре мгновенья, подивился успеху его и тут же отказался от замысленного тет-а-тет с Соланж де Кледа – из тех, что столь тщательно подготовляются при помощи записной книжки; сей тет-а-тет, опять же вопреки привычкам, он имел праздность не приготовить, и это принудило бы его к психологическим неуклюжестям, кои он себе никогда бы не простил.

Соответственно, он решил предпринять строго противоположное от того нежного и внимательного тет-а-тета, коего он ждал не одну неделю, – изобразить безразличие, на весь остаток вечера позабыть о присутствии Соланж. Такое отчуждение, следующее за обожающими взглядами, какими он наградил ее в завершение ужина, непременно создадут желанное беспокойство в этой женщине, на ком он вот только что имел мимолетное желание жениться.

Едва ли не буйное поведение Соланж с той минуты, как все покинули обеденный стол, предоставило Грансаю дополнительные причины обращаться с ней едко – как со слишком шумным и бестолковым ребенком, кого лишь неотразимое обаяние и сияние красоты делали незаменимым для заполнения лакун в орнаментальной атмосфере его салона, где, справедливости ради стоит отметить, никогда не бывало недостатка в потрясающих образцах редчайшей и умнейшей женственности; но справедливо и то, что благородство рождения, соединенное с еще более скрупулезными достоинствами интеллекта, держали в нем доминантную ноту.

Подстрекаемая к дерзости смутным предчувствием грядущего триумфа на «балу Грансая», Соланж де Кледа героически приняла role, которую только что предписал ей граф, – приняла с таким будоражащим ехидством и обаянием, что Грансай немедленно почувствовал: с его недобрых намерений сорвали маску. Гости забавлялись, наблюдая за ней, а она двигалась в подобии нескончаемого танца от одного вазона с цветами к другому и собирала из бутонов украшения для своей прически, одно обворожительней другого; она срывала цветы, а затем безжалостно их отбрасывала. Под влиянием сиюминутного вдохновения Соланж сопровождала каждый произведенный эффект пантомимой и интерпретационным комментарием цветов, подвергаемых мучениям. Каждую следующую сценку встречали шумным одобрением, и сам Грансай, лицемерно преодолев свою сдержанность, взялся делать вид, что его трогает пасторальная поэзия ее игры.

Но вот Соланж собрала несколько длинных плетей звездообразных листьев плюща, заплела их вокруг головы так, что у нее за ушами ниспадали они до пола. Затем проделала дырочки в двух листках и поднесла их к глазам на манер маски. Все зааплодировали этому преображенью, какое подошло бы и чистейшей сказке, после чего свежая тишина воцарилась в ожидании сценки, какую Соланж разыграет с плющом.

Она быстро пробежала на цыпочках и на миг замерла на месте, вся дрожа, пред графом Грансаем. Внезапно пав у его ног, она бережно, однако крепко обвила его колени руками и умоляюще, возвышенно, с едва заметной колкостью иронии, ужалившей графа, немощно воскликнула:

– Должна я цепляться, иначе погибну!

Никто больше не заикался о бале. Художник Берар, в бородке, подстриженной а-ля Курбе, сидел на полу, упокоив оба локтя на коленях герцогини Сентонж и обращал восторженное внимание всех на Соланж, убежавшую в дальний угол гостиной, где Дик д’Анжервилль помогал ей сложить украшение из листьев на обширный малахитовый стол, по которому разбросаны были цветы, использованные ею в представлении.

Соланж мгновенно окружили, и гостиная разделилась надвое – одна группа сгрудилась вокруг Грансая, а в другой царила мадам де Кледа. Поклонники последней восклицали теперь изумленно и восторженно. Она только что изобрела новую игру. Тремя бриллиантами из своих серег она увенчала навершия трех трепетных стеблей, и получился поразительный цветок: три настоящих пестика розовато-лиловой лилии она заменила тремя бриллиантами. И тотчас все женщины поснимали с себя украшения, в новом беспорядке усыпав стол драгоценными каменьями, кои, с их слитными огоньками, словно бы воскресили поблекшие и увядшие огни цветков.

– Messieurs, Mesdames, faites vosjeux[6], — проговорил Дик д’Анжервилль учтиво, настойчиво.

– Зеленое выигрывает! – воскликнула Беатрис де Бранте, поместившая маленькую изумрудную черепашку на лист гардении потемнее, и вышло так однородно, будто они были созданы друг для друга. Все принялись состязаться друг с другом, создавая самые неожиданные и блистательные сочетания из чистого хаоса. Повсюду живо порхали руки, жадно пробуя различные комбинации, их лихорадка и соперничество все ожесточались и теперь казались шуточной потасовкой – то все бросались к одному и тому же цветку, или к одной и той же драгоценности, одному и тому же замыслу. Но игра завершилась так же внезапно, как и началась: всем наскучило. В завершение Соланж поместила себе меж грудей желтую розу, к которой приделала большого жука Фаберже с рубинам и бриллиантами слегка не посередине. Неожиданный эффект этого сочетания оказался таков, что роза вдруг помстилась искусственной, а жук – столь живым и настоящим, невзирая на камни, что Соланж опять удостоилась восторгов.

И все же центр притяжения салона сместился. Чуть стыдливо все забросили эту детскую забаву (коя тем не менее в грядущем стала частью наивысшего шика парижской моды) и опять обратились к событиям на площади Согласия и к балу.

– Список, – воскликнул художник Берар, – давайте составим список! – И помахал листком белой бумаги, за которым сходил к столу Грансая.

Соланж, скромно устроившись у ног графа, произнесла с искренностью:

– Как это волнующе – начать первый список бала Грансая! – Этой заискивающей репликой надеялась она снискать его прощение за свое недавнее торжество.

– Но, дорогая моя, – вымолвил он, отечески поглаживая ее по волосам, – вы же прекрасно знаете, что не гости имеют значение в таких случаях. – И добавил тоном человека, вынужденного повторять то, что уже говорилось вновь и вновь тысячу раз: – Балы устраивают для тех, кого не пригласили.

– Что же это за удовольствие – планировать бал в таком духе! – с досадой воскликнула Соланж.

– Разумеется, не будет никакого удовольствия, – едко ответил Грансай, но добавил снисходительно: – Знаете ли, милочка, в нашем возрасте на балы уж не ходят ради удовольствия!

 




 







1
...
...
10