Читать книгу «Поминки» онлайн полностью📖 — Романа Сенчина — MyBook.
image
cover



Сначала не до антенны было, потом же как-то не особо нужен он стал. Отвыкли, что ли. Или, вероятнее, так уставали – ничего не хотелось, только скорее уснуть после шестнадцати часов работы; зимой тоже дел хватало – строили крольчатник, тянули по вкопанным осенью столбикам новый забор, и не из досок, а из тонких жердей, стволов спиленных лесниками сосенок, наросших на противопожарных полосах. На доски тогда денег не было…

Да, всё время и все силы уходили на устройство на новом месте, огород. Но и… Как это назвать?.. Шок, ожог душевный, сознание?.. В общем, кажется, всем нам страшно было ко всем личным испытаниям и бедам – а переезд, который планировалось провести разумно, не в спешке, оказался хоть и долгим, но не лучше пожара, который бы сожрал и квартиру, и дачу, – увидеть еще и то, что делается в стране. Обвал. (Книги Солженицына «Россия в обвале» еще не существовало, но само слово в этом значении употреблялось вовсю.)

Это сейчас модно – жить без телевизора. «У нас дома нет телевизора», – гордо заявляют прогрессивные люди. И не добавляют, что у них зато куча других устройств для получения информации, да и телепрограммы они смотрят, но в ноутбуках, айфонах, планшетах.

У нас с женой телевизор есть, висит на стене. Включаем его, только когда смотрим фильмы из интернета. Может, поэтому и не заразились… Чулпан Хаматова недавно сказала: «Жалею, что в последние годы не смотрела телевизор, не видела, что происходит». Хм, если б смотрела, была б сейчас с Машковым и Певцовым.

Интернет помогает выбирать ту информацию, которую мы считаем объективной. Правда, главное слово здесь – «считаем».


Гряды с ягодой. Основная их часть в низине, где и без дождей почва всегда сыроватая.

Раньше тут была болотина, которую мы с отцом заваливали лапником, мелкими жердями, гнилушками; туда сносили сухую траву, картофельную и помидорную ботву, подсолнуховые будылья. Сверху придавили всё это землей, и получилась большая деляна, которую подпитывает влагой близкий пруд.

Этот пруд, этот огород, эту викторию я описывал уже десятки раз. Интересно было бы подсчитать, что больше принесло мне денег – реальная виктория или гонорары за публикации и издания текстов, где герои собирают, пересаживают, пропалывают, продают ее… Наверняка гонорары. Не наверняка – точно. Но если бы не было этой виктории, работы с ней, то не было бы и текстов. Может быть, были бы другие тексты, а может быть, и нет. Может быть, эти другие тексты не стали бы печатать…

И вот она снова, виктория – вернее, снова я рядом с ней – темнолистая, под ствольями всех этих сорняков-полудеревьев. Присаживаюсь на корточки, ворошу листву. Есть ягоды. Зеленые, белые, розовые, красные. Мельче, чем в прошлом году.

Хоть и можно их здесь не поливать, но лучше, конечно, помогать подпочвенной влаге. Да и удобрить весной раствором навоза перед цветением не мешает. Ну и прополоть в мае–июне раза два.

«Полоть», «прополоть»… Слишком часто я употребляю эти слова. Можно найти синонимы, но все они будут неточными. Одни слишком мягкими, другие эмоциональными, экспрессивными. «Полоть» – самое подходящее. Видится за ним методичное, без спешки, упорное, постоянное. Полчаса, час, два, день, другой, пятый, двадцатый… Да так оно и есть на самом деле – если хочешь содержать огород в порядке, то полгода ею только и надо заниматься. Прополкой.

Руки опять, сами собой, хватаются за сорняки. Надо, необходимо избавить от них гряду, освободить, дать виктории больше света, больше витаминов земли, которые отбирают мокрец, осот, марь. А мозг осаживает: «Ну ты хоть переоденься».

И я поднимаюсь, иду к дому. Стряхиваю с джинсов пыльцу желтушника. Уже вымахал с десятилетнего ребенка и цветет, гаденыш.


Избушка у нас маленькая. Комната и кухня, которая в деревянных домах часто служит и чем-то вроде зала. Впрочем, и в современных квартирах кухни совмещают в себе и столовую, и гостиную. Правильно, я считаю. В нашей кызылской квартире кухня была крошечная, поэтому есть – когда мы собирались всей семьей из четырех человек – приходилось в зале. Носили тарелки туда-сюда.

В мае, когда сдавал документы на наследство, узнал, что общий метраж избушки – четырнадцать метров. И вот здесь, на этих метрах, родители провели почти двадцать девять лет. А первые три года часто жил и я – после переезда из Кызыла пытался устроиться в ближайших городах Минусинске и Абакане, но не очень-то получалось.

Летом у меня было место во времянке-биндюжке, а зимой приходилось теснить родителей. И сестра, бывало, со своим парнем иногда ночевала здесь; тогда я спал на стульях.

Домик этот, как и викторию, пруд, огород, тоже можно встретить во многих моих вещах. И всегда в нем жили персонажи, очень похожие на моих родителей, так или иначе с них списанные, наделенные их чертами. Теперь вот пришло время описывать его пустым.

Он пуст с тринадцатого февраля.

Двенадцатого похоронили маму, помянули у Лены, и я на такси отправился сюда. Переночевал, прибрался и на вечернем автобусе уехал. В Минусинске передал Лене сумку с фотографиями. (Фотографий было много – в самолет с такой ручной кладью бы не пустили.) Больше ничего из родного дома забирать не стал.

Родного… Да, за эти десятилетия он стал родным. Хотя я и не жил в нем изо дня в день. Но в нем жили мои родители… Может быть, выражение «родительский дом» более точное – даже песня есть такая: «Родительский дом – начало начал…» Правда, какое это начало начал, если я оказался здесь в двадцать два года и поселился раньше родителей. А через три года уехал учиться в Москву и застрял там на двадцать лет.

И родители ведь городские, этот дом долго воспринимали как временное жилище, пытались заработать на квартиру. В Кызыле у нас была трехкомнатная квартира…

Трехкомнатная квартира, дача, автомобиль «москвич», капитальный, как в наших местах называют – «заливной», – гараж. Два ковра на стенах, хрусталь в серванте. Упакованная советская семья.

До середины восьмидесятых, кажется, всё было неплохо. Впрочем, помню, часто приходили гости, ровесники родителей, обсуждали какие-то важные проблемы. Сейчас могу фантазировать, но на самом деле не помню, о чем именно говорили. Может, о чем-то подобном стали говорить и мы, повзрослев, в конце девяностых, в нулевые, десятые – люди всегда недовольны настоящим, не зная, что дальше зачастую бывает еще хуже.

Потом началась перестройка со статьями в газетах, передачами по телевизору о том, как было плохо в прошлые семьдесят лет. А теперь станет лучше. Родители, да и вообще многие вокруг, воодушевились, на деле же вместо дефицита сыра, сосисок, мяса без костей, кофе появились талоны на почти все продукты, и талоны эти еще нужно было отоварить; началась борьба с алкоголизмом с помощью ограничения его продажи, и тут же появились настоящие, грязные и злые, в прямом смысле потерявшие человеческий облик алкаши; киношные Афоня и сосед Бусыгина из «Осеннего марафона» стали казаться милым напоминанием о безобидных, забавных выпивохах. А следом повылезали наркоманы.

Теряясь в настоящем, люди вспоминали о корнях, и советский народ распался на десятки тех народов, из каких был когда-то слеплен. Или сплетён. Границы между республиками, которые раньше и не замечали, стали важными; оказалось, их определили несправедливо. Армяне стали мешать азербайджанцам, а азербайджанцы армянам, месхетинцы узбекам, киргизы таджикам. И всем им – русские.

Из друзей русские мгновенно превратились в оккупантов.

Ну, наверное, не мгновенно. Тлело. Но тление может остыть, а может стать пламенем, если подбросить горючего. Здесь вот стало, превратилось в пожар…

Один очень популярный литератор, имя которого теперь лучше не произносить, не так давно, хотя и в иной уже реальности – в своей программе на не существующей теперь радиостанции – сказал: плохо, что нынешние писатели увязли в девяностых, в еле выживающих родителях, в заброшенных детях, выясняют отношения со своим детством. Скучно, мол. И добавил, что ждет, когда я, Роман Сенчин, начну писать фантастику.

Да, он меня ценит. Или ценил. В последние месяцы многое обесценилось или, наоборот, выросло в цене. Некоторые считают, что в России остались одни подонки, а последние нормальные уехали в феврале–марте. А здесь считают с точностью до наоборот.

Тогда же – «не так давно» – всё еще было более-менее, еще можно было думать о литературных стратегиях и тактиках. И, услышав сначала в эфире эти слова, а потом перечитав на сайте радиостанции, я всерьез задумался. Действительно, тридцать с лишним лет пишу, по сути, об одном и том же. Как раз о девяностых – если даже действие происходит в нулевые и десятые, о родителях, которые в девяностые еле выживали и еще умудрялись помогать моей семье, о деревне, в которой мы оказались, потеряв квартиру в те самые девяностые; да, выясняю отношения со своим детством, своей юностью, теперь вот какой-то странной взрослостью. Да, пора, показалось мне, всерьез попытать силы в другом жанре. Хоть на время покинуть эту свою исповедальность, то откровенную, то слегка прикрытую нехитрыми приемами вроде повествования от третьего лица.

В фантастике у меня наверняка ничего не получится, а вот антиутопию можно придумать. Тем более мыслишки есть, давно уже во мне поселились, не очень просятся становиться сюжетами, но и не забываются… Ну и антиутопии ведь неплохо читают – книги этого жанра в основном и занимают первые строчки рейтингов продаж, и в премиальных списках они главенствуют.

Но тут случилось двадцать четвертое февраля. И мыслишки про антиутопии, и наброски новых исповедальных вещей полетели в мусорный контейнер, который занимает всё больше места в моей голове.


О чем писать во время таких событий, какие происходят сейчас? Не в смысле постов в соцсетях, не рифмованных агиток, а в прозе, поэзии. Никто из нас, проживших большую часть жизни в относительном мире, кажется, этого не знает.

Странные события. Их с первого дня стали сравнивать с Великой Отечественной. Тоже «нацисты», тоже «защита Отечества», те же названия населенных пунктов и рек в сводках боевых действий…

В отличие от некоторых моих литературных сверстников, я не чувствую себя новым Эренбургом; я не хочу быть военкором, а тем более штурмовать Харьков, Гуляйполе или Изюм. Мне полтос, я живу в Екатеринбурге, я отслужил в армии больше тридцати лет назад и был уволен в звании рядового; я недавно похоронил родителей, и у меня вскоре должна родиться дочка. О чем мне писать?..

В феврале я закончил рассказ, который начал еще осенью, когда родители были живы, – о пятидесятилетнем сыне, который приехал ухаживать за старыми, заболевшими матерью и отцом. Хотя и от третьего лица повествование, и есть придуманные детали биографии персонажей, но автобиографический рассказ, чего уж там. Мой герой кормит мать и отца буквально с ложечки, лечит, старается веселить, эмоционально тормошит, выводит на солнышко, и они выздоравливают. Но рассказ не помог. Может, я писал медленно или без нужной страсти… И заканчивал его, давая читателям понять, что родители героя поехали в больницу умирать, он их больше не увидит.

Потом, в марте, написался еще рассказ – о том, как человек, тоже, как и я, литератор, выкладывает у себя в соцсети коротенький пост о числе погибших за первую неделю специальной венной операции. Число официальное – его огласило Министерство обороны. И на героя рассказа обрушиваются и те, кто против операции, и те, кто ее поддерживает. Он отмалчивается, и в итоге они сходятся на том, что герой рассказа провокатор и трус.

Рассказ попутешествовал по редакциям толстых журналов, в одном из них напечатали. Отзывов не последовало. Да я и не хотел отзывов – с рассказом и мной, его автором, вполне могло случиться то же, что и с героем рассказа. В неспокойные моменты истории людей могут размазать за взгляд, за движение губ, а не только за напечатанное слово. Леонида Андреева сломали бранью за «Тьму» – прекрасную философскую вещь. Но это мы видим в ней философию, а тогда: ты окарикатурил революционера! И дружно отвернулись…

Но может, реакции на мой рассказ не последовало потому, что в нем у героя как раз нет позиции? Ну и толку тогда, дескать, обращать внимание на такого героя, такой текст. Ни рыба ни мясо.

Да, сейчас нужна позиция. У меня ее нет. Твердой, какая должна быть во время подобных событий. Это не то же самое, что было в Афганистане, тем более не удержание отпадавшей части страны, как было с Чечней… Да, и там и там лилась кровь, гибли солдаты, мирные жители, разрушались дома. Но нынешнее касается народа всего, целиком.

И удивляешься, почему вокруг тебя вполне мирная жизнь, а приглядываешься – у большинства на лицах такое же удивление. Сидят в ресторанах – и удивляются, накупают в магазинах вкусную еду – и удивляются, вызывают такси при помощи приложений в смартфонах – и тоже удивляются…

Не все следят за происходящим юго-западнее России, допускаю, что некоторые и вообще ничего не знают, но тревогу чувствуют. Электричество в биосфере. Впрочем, как не знать – можно иметь разное отношение, но совершенно отстраниться от информации нынче нереально. Разве что подобно семье Лыковых уйти в глухую тайгу.

Многие мои литературные товарищи (или бывшие товарищи) пишут о событиях на востоке Украины. Большинство из них – а это люди от сорока до пятидесяти – в своих постах в интернете, в статьях вопрошают: а почему нас не призывают пусть не в действующие войска, но к работе на победу на идеологическом фронте; почему не приравнивают наше перо к штыку?

Но и другие мои примерно сверстники настроены воинственно. От нескольких отцов семейств, вроде бы давно успокоившихся в бытовухе мужчин слышал: «Калаш начал сниться, зовет, надо ехать…» Нашему поколению много показывали фильмов, давали книг, где мы освобождаем землю от эксплуататоров, захватчиков, восстанавливаем справедливость, где мужчины воюют и воюют, а женщины и подростки вытачивают на станках снаряды. Для победы, победы. Наверное, двадцать четвертое февраля как раз и стало сигналом к тому, что пришло время встать в строй, занять место у станков и – победить.

Правда, победой каждый считает разное. Некоторые грозятся и над Брюсселем с Вашингтоном взвить российский триколор…

Да, внешне жизнь почти не поменялась, но стоит слегка копнуть, и становится ясно: людей больше всего занимает спецоперация. Даже если они улыбаются, сосут кальян, занимаются сексом.

Слухи о том, что вот-вот начнется мобилизация, возникают каждую неделю. Мобилизации боятся и в то же время призывают ее. Как и атомные бомбы – «тактическое ядерное оружие». Вот применят, и наступит конец. Счастливый или нет – не так уж и важно.

Может, об этом? О самом себе, живущем в такое время. В таком времени. По сути, продолжить ту огромную книгу, которую начал лет в двадцать… Да, первые из сохранившихся моих рассказов как раз были написаны мной двадцатилетним. В девяносто втором, еще в Кызыле.


На обеденном столе пакет с продуктами. Мясо, рыба, хлеб, колбаса, сметана. Купил в Торговом центре. Вернее, это рынок рядом с продуктовым магазином, но по привычке его, рынок, называют Торговым центром, или Торгушкой. В девяностые Торговые центры такими и были – какой-нибудь универмаг или универсам, а вокруг киоски, ларьки, прилавки, ящики с товаром…

Я много писал о нем в своих вещах, где действие происходит в Минусинске. Ну как не писать, если с лета девяносто четвертого наша семья торговала там плодами труда на огороде. Только в самые последние годы перестали ездить – викторию, помидоры (остальное сажали уже только для себя) стали у нас покупать на месте. Дешевле, конечно, но не надо собираться, трястись в автобусе, иногда стоя, искать свободное место за прилавком…

Было время, во дворе стояли три машины – «Москвич–2141», «Москвич–412» пикап и грузовой ГАЗ. В девяностые, которые я так часто поминаю, лучшим вложением денег нам казались автомобили. Ну и нужны они были, особенно здесь, в деревне. На сорок первом ездили в город, на пикапе или грузовике – в лес, за перегноем, за бутовым камнем, за глиной. Были заказы от местных; раза два на ГАЗе отец отвозил покойников на кладбище.

В деревне осталась эта традиция – везти гроб в кузове с откинутыми бортами. Возле гроба ближайшая родня, девочка или мальчик кидает пихтовые или еловые лапки на дорогу, за грузовиком идут соседи, друзья, следом катятся автомобили. Сначала свои, а потом и чужие – обгонять похороны не принято…

Наша четырехэтажка в Кызыле была на центральной улице, и часто по ней двигались подобные процессии. Бывало, с оркестром. Трубы, кларнеты драли душу «Похоронным маршем». Иногда кто-нибудь из музыкантов фальшивил или пускал петуха, и от этого становилось еще… Хочется сказать «страшнее», но нет, не страшнее. Страха не помню, была торжественность, что ли, сопричастность к прощанию навсегда. И эти «петухи» странным образом подчеркивали сопричастность.

Мы, дети, подростки, отвлекались от своих игр во дворе. Замирали, смотрели на грузовик, на красный гроб, на идущих за грузовиком музыкантов с желтыми блестящими инструментами, с большим барабаном, на темных людей с опущенными головами… И взрослые тоже останавливались, на полминуты, на минуту переставали спешить по делам.

Потом так стали провожать только известных, уважаемых в городе людей, а потом и вовсе пресекли эту традицию. Или сама пресеклась. Простых грузили из морга, реже из домов (если родственники решали устроить там прощание) в пазики или микроавтобусы, непростых – из Дома политпросвещения, где был траурный зал, и везли на тоскливое, посреди каменистой степи, кызылское кладбище.

И так, я видел, происходило теперь повсюду, кроме, может, таких деревень. Особенно незаметен последний путь в больших городах. Проедет автомобиль с надписью «Ритуал», и даже не сразу поймешь, что он там возит. Дети больше не прекращают игр, взрослые не останавливаются.

Во время пандемии и попрощаться не разрешали. Поначалу. Потом стали допускать к гробу самых близких. А в последние месяцы похороны снова стали многолюдными, с речами над могилой, а то и с залпами из автоматов.

Такие похороны я видел в прошлый приезд – шестого мая в соседнем селе, в Знаменке.


А холодильник-то включить забыл! Это надо было сделать в первую очередь, еще до огорода.

Подхожу к счетчику, поднимаю рычажок. Щелк. И холодильник тут же оживает, начинает тарахтеть. Хорошо. Раздвигаю шторы, и кухня-комната сразу оживает. Становится уютно.