Я поднялся и показал ей, как надо делать. Она тяжело вздохнула и, тоже поднявшись, с равнодушным лицом побрызгала на белье водой. Сделав девушке еще какое-то замечание, я пошел к себе в комнату заниматься. Но из этого ничего не вышло. Меня потянуло к людям, хотелось с кем-нибудь поделиться, излить душу. Тишина нестерпимо звенела в ушах. Я заглянул к старикам. Дед сидел у окна, облокотившись о батарею, и внимал заунывному чтению бабки. Постояв на пороге их комнаты, я почувствовал, что от невнятной бабкиной скороговорки на душе стало еще тревожней, и, закрыв потихоньку дверь, отправился в сад.
Делать здесь мне было нечего, я бесцельно бродил по дорожкам. И немного спустя оказался – конечно же, не случайно – у кустов, ограждавших теннисный корт. Сердце в груди у меня бешено колотилось. В постепенно сгустившихся сумерках я увидел сквозь кроны полураздетых деревьев, как в окнах Евиной виллы зажегся свет. «Должно быть, вернулся с работы ее отец, и сейчас меня арестуют!» – подумал я, и только пятки мои засверкали. Добежав до ворот, я вскарабкался наверх и выглянул на дорогу, но кругом было тихо. «Значит, это не он, иначе машина проехала бы обратно и я успел бы ее заметить!» – пытался я себя успокоить, но в ушах так и звенел тоненький голосок негодующей Евы. Я спрыгнул на землю и помчался во весь опор домой.
В нашей гостиной одна из стен была сплошь заставлена шкафами с книгами. Я решил покопаться в книжном старье, сваленном в дальнем шкафу. Родители держали здесь какие-то семинарские пособия и брошюры, дешевое чтиво в пожелтевших бумажных обложках и несколько нравоучительных книжек для девочек – словом, все, что отжило свой век, утратило актуальность – и, стало быть, ценность.
Встав на выступ книжного шкафа, я дотянулся до верхнего ряда и выудил из-за него книгу в черном кожаном переплете с тисненной в правом верхнем углу золотой надписью: «Святая Библия». Книгу эту я брал в руки всегда с любопытством и тайным трепетом, не раз принимался читать ее, она меня привлекала, потому что будила воображение, и не только поэтому…
Помню, как-то я долго прохаживался у собора. Задрав голову, разглядывал башни, манившие в поднебесную высь. Я знал, что в храме этом меня крестили, и все же войти не решался.
Усевшись неподалеку на бордюр тротуара и положив мяч к ногам, я стал наблюдать за темным сводчатым входом, от которого даже на расстоянии тянуло прохладой.
Мимо, постукивая высокими каблучками, просеменила крашеная блондинка. Я узнал в ней соседку, она жила прямо под нами, на третьем, и поздоровался. Кивнув мне в ответ, она скрылась в церкви.
Я тут же схватил мяч под мышку и устремился за ней. С трепетом приоткрыл тяжелую дверь, вошел внутрь и остановился. Соседка же, подойдя на минуту к чаше со святой водой, двинулась по проходу между рядами терявшихся в полумраке скамей. Я прислонился к холодной колонне и стал за ней наблюдать.
Она уверенно, как будто была у себя дома, подошла к какому-то святому с запрокинутой головой, перекрестилась и, став на колени, забормотала что-то с потупленными глазами. Продолжалось это совсем недолго. Вскоре она поднялась и направилась к выходу.
Я испуганно оглянулся, не зная, куда мне спрятаться, но было поздно, она уже углядела меня.
– Как ты смеешь являться сюда в таком виде? – прошептала она, поравнявшись со мной. Я окинул глазами свою замызганную одежку, подождал, пока женщина скроется, и выскользнул из собора.
Библию мать купила в сорок четвертом году. Отец вместе с тремя товарищами и типографским станком был замурован тогда в подвале неподалеку от набережной Дуная. С внешним миром их связывало единственное окно, через которое мать сбрасывала им по вечерам еду, а по утрам принимала от них листовки. Глухая стена, где было это окно, выходила в безлюдный проулок – однажды отец показал мне его. Обычно мать останавливалась здесь и, убедившись, что вокруг ни души, бросала им что-нибудь вниз через выбитое стекло. Это был знак, что она готова принять листовки. Сверток с ними тут же оказывался рядом с ее корзиной, она прятала его под зелень или смешивала с другими свертками, укладывала сверху Библию и как ни в чем не бывало продолжала свой путь.
Они даже словом перемолвиться не успевали – действовать приходилось молниеносно, постоянно рискуя, что их заметят из дома напротив, подсобные помещения которого окнами выходили в проулок.
Затем мать садилась в трамвай и, прижимая к себе корзину, тряслась на задней площадке – образцовая с виду хозяюшка, которая и продуктов сподобилась невесть где раздобыть, и в церковь поспела. На шее у нее висел бабкин крестик на тоненькой золотой цепочке. Так и ехала она до самого дома, обмирая от страха.
Как-то раз в трамвай сел священник в черной сутане. На задней площадке они оказались вдвоем. У родителей же в свое время было нечто вроде игры – при встрече с попом или трубочистом тут же хвататься за пуговицу. Мать, мельком взглянув на вошедшего, потянулась невольно к пуговице. Молодой пастырь заметил ее движение, перевел взгляд на Библию и наконец с таким выражением, словно хотел загипнотизировать, заглянул ей в лицо. Она опомнилась и чуть было не расхохоталась истерическим смехом. Священник шагнул ей навстречу и, продолжая смотреть в ее смеющиеся глаза, сказал укоризненно:
– Нельзя быть такой суеверной, сударыня!
Трамвай подошел к остановке. Чувствуя, что вот-вот разразится смехом, мать стремительно повернулась и, едва не сбив с ног священника, выпрыгнула в последнее мгновение вместе с корзиной, в которой таились спрятанные под Библией прокламации…
Пристроившись в уголке кресла, я перелистывал легкие, как пушинка, страницы. Искал десять заповедей. На некоторых абзацах я останавливался, затем с лихорадочной быстротой листал дальше, однако такого, чтоб запрещалось ябедничать или врать, так и не обнаружил. Мне что-то припоминалось насчет Иуды, но каким образом связано это имя с враньем, я понятия не имел. Из десяти заповедей на ум пришло одно только «Не убий!». Эти два слова так и стучали у меня в мозгу. Я все быстрей перекидывал страницы, задерживаясь только на тех местах, где разъяснялось, кто от кого зачал и кто кого породил. Затем вскочил и, держа в руках Библию, пошел в кухню.
Сидике гладила. Из-под утюга вырывались клубы жаркого пара.
– Это что? – положил я книгу на стол.
Она долго молчала, глядя на лежащую перед ней книгу и словно бы опасаясь очередного подвоха с моей стороны, потом выдавила наконец:
– Это Библия…
– Вот видишь! И в ней тоже сказано, что нельзя врать! В твоей драгоценной Библии!
– Дюрика, не мешай мне гладить… – беззлобно сказала она.
– Врать горазда! А как отвечать – так сразу же не мешай… Ишь ты какая! – накинулся я на Сидике. Она посмотрела на меня умоляюще, я ответил ей гневным, колючим, безжалостным взглядом.
– А ведь я даже не сказала барыне, что вчера ты за мной подсматривал… и насчет чечевицы я вовсе…
– Ха-ха! – нагло расхохотался я. – С чего это ты взяла, будто я подсматривал! Где? Когда? Ты все врешь опять, сочиняешь! И сраная твоя Библия тоже врет!
Страх и злоба прорвались во мне, я схватил черную книгу и давай рвать страницы, при этом вопя:
– Вот тебе… получай… дерьмо… будешь знать… как врать… получай!
Оставив утюг, она вырвала у меня Библию и прижала к груди.
– Ты зачем это делаешь? – спросила она сдавленным от испуга голосом.
Я набросился на нее, выхватил книгу и шмякнул ее об стену. Библия отскочила и, прошелестев страницами, распласталась в углу.
– Ты зачем надо мной измываешься? – заплакала Сидике. Потом подошла к Библии, подняла, отряхнула ее и унесла к себе в комнатку. Дверь она не закрыла, и я слышал, как она всхлипывает.
Рядом со мной на столе задымилась бабкина ночная рубашка. Я не пошевелился. «Пусть горит!» – подсказывала мне какая-то неопределенная жажда мести. Кому мстить, за что мстить – этого я и сам не знал, только чувствовал, как лицо мое исказилось от злости. У краев утюга нежно-розовая фланелька постепенно превратилась в коричневую. Меня это успокоило. Я подошел к ее комнате и внятным, чеканным голосом прокричал:
– В доме пожар!
Она сидела на краешке кровати, держа на коленях Библию. На этот раз Сидике даже не взглянула на меня: видимо, думала, что сейчас последует какое-то новое издевательство, и приготовилась встретить его безропотно, не оказывая сопротивления.
– Ты что, не слышишь? Рубашка горит! – заорал я.
Она вскочила, сунула Библию под подушку и бросилась в кухню. Контуры утюга между тем оплыли уже густо-коричневым ободком.
– Вот видишь? – насмешливо сказал я.
Она застыла в оцепенении у стола, глядя на вырывающиеся из-под утюга бурые струйки дыма. Овал чистого, светлого лица Сидике вспыхнул вдруг кумачом. Красота его бросилась мне в глаза. Я схватил утюг и грохнул его на решетчатую подставку. Она этого словно бы не заметила – безжизненный взгляд ее был прикован к коричневому пятну.
Немое потрясение девушки подействовало и на меня. Я тихонько погладил ее по запястью.
– Сидике…
Рука ее дрогнула, протянулась к пятну и ощупала его. Я погладил чуть выше. Светлые пушинки у нее на руке едва уловимо потрескивали. Внезапно она обхватила ладонями мою голову. Заглянув ей в лицо, я увидел, как из уголков ее широко раскрытых глаз медленно выкатились две слезинки. И прижался к ее груди.
– Сидике…
– Говорила мне матушка… – голос ее прервался, потом зазвенел фальцетом, – чтоб беды какой не наделала…
– Сидике…
Я погладил ее по лицу, по мягкой, бархатной шее, коснулся даже груди. Заплаканные глаза девушки испуганно встрепенулись. И она оттолкнула меня.
– Дура… – проворчал я, озлобленно посмотрев на Сидике, развернулся и вышел из кухни.
О проекте
О подписке