«В желаниях ты смел, а как дошло до дела – слаб. Но совместимо ль жаждать высшей власти и собственную трусость сознавать? И хочется, и колется, как кошка в пословице»
мои напомаженные завитые кудри… как там дальше у вас говорится?
– Рассыплются, сэр, и каждый волосок…
– Встанет дыбом, верно?
– Да, сэр. Поднимется, как иглы китовраса.
– Берти, мы учились с тобой в одной школе.
– Это не моя вина.
– Уже пятнадцать лет мы близкие друзья.
– Знаю. И мне предстоит искупать этот грех всю оставшуюся жизнь.
– Берти, старина, – не сдавался Бинго. Он пододвинул стул поближе ко мне и принялся массировать мою лопатку. – Пожалуйста, послушай! Пойми же наконец…
И, разумеется, не прошло и десяти минут, как я сдался на уговоры этого паршивца. Вот так всегда. Меня кто хочешь уговорит. Если бы я попал в траппистский монастырь, то первый же монах за пять минут убедил бы меня в чем угодно при помощи азбуки глухонемых.
– Ну и ну! Быстрая работа. Ты же с ней двух недель не знаком.
– В этой жизни – да, – сказал Бинго. – Но она считает, что мы встречались в предыдущей жизни. Я был царем в Вавилоне, а она – рабыней-христианкой. Сам-то я ничего такого не помню, но, может, все так и было.
– Потрясающе! – воскликнул я. – Официантки теперь все так изъясняются?
– Не клуб, а богадельня, – сказал я.
– Да, настоящий паноптикум, – согласился Бинго. – По-моему, вон тот старикан около окна умер еще три дня назад, но здесь, видимо, это никого не удивляет.
Потом показался маленький мальчик, и Бинго затрясся, как желе. Наконец, точно примадонна, выходу которой предшествует выступление кордебалета, на сцене появилась юная дама, и у Бинго сделался такой жалкий вид, что на него было больно смотреть. Лицо его покраснело, и, в сочетании с белой рубашкой и посиневшим от ветра носом, он стал похож на французский флаг. Он весь обмяк, как при размягчении костей.