Бухарчик, словно протрезвев, резко повернулся к товарищу. Лицо Владлена фанатично сверкало в полумраке, споря своей яркостью с мигающими уличными фонарями.
– Он – корень! Понимаешь? Живой корень, который углубляется в землю еще с того времени. Корень той чистоты, – тон Бухарчика приобрел истерические нотки, – он в армии играл. На ложках! В самодеятельности. У него ритм в крови и костях. Он – память. Барабан, что ложки… это сердцебиение. Ритм… марша. Или, может, похоронного марша, – Владлен выдержал театральную паузу, – без этого фундамента… наша правда – визг детей.
– Ритм, как диалектическая пульсация истории…, – Броневик задумался, в его мозгу со скоростью старой кинопленки замелькали образы и мысли, – Да. Материализация времени. Старик, как символ преемственности поколений. Пролетарская связь времен через барабанный бит. Гениально в своей простоте, Бухарчик! Но… барабан – костяк. Нужна плоть, мелодия. Нота инструментальная. Кто? Скрипка? Пианино?
Броневик оглядел помойки, словно здесь волшебным образом должно было появиться пианино или какой-нибудь другой музыкальный инструмент.
– Да!
Бухарчик радостно вскинул руку, тычя грязным пальцем куда-то в сторону зарешеченных окон мясного цеха, виднеющегося в конце улицы.
– Пацан. Тот… с бойни. Мясник. Хачатурян… Давид, – Бухарчик радостно вспомнил имя и завершил мысль.
– Мясник? Подсобник? Что он? На топоре играть будет? – Броневик презрительно скривил губы, – или на кишках?
Бухарчик схватил Броневика за рукав и ожесточенно затряс, тело Петра заколыхалось, как старая тряпка.
– Ты слепой?! Видишь только… книжки! Он – тишина. Понимаешь? Тишина… которая громче крика. Чешуя… как у мертвой рыбы на льду. Видал? В них – вся правда этого… ада. Весь ужас. Все рухнувшее в пыль, – громкость Бухарчика снизилась до шепота, полного мистического ужаса, – он не говорит… он молчит. И в этой тишине… слышно, как капает кровь. Слышно… ложь.
Бухарчик откашлялся и продолжил спокойным тоном.
– А вообще, он играет на флейте. Он же с моего подъезда. А флейта… Она как слеза. О! Плач над мертвым миром.
Броневик остолбенел. Мысль о «плаче над мертвым миром» показалась ему чудовищно глубокой.
– Флейта… Контрапункт хаосу… Да! Стон невинности, растоптанной системой! Жертва капиталистической мясорубки… ее стон, воплощенный в музыке! Это… это уровень «Страстей по Матфею» в пролетарском ключе! Ты видишь глубже, товарищ! Глубже всех моих теорий!
Бухарчик благостно улыбнулся, сдержанным кивком принимая похвалу.
– Значит… квартет! Ты – Гром Правды! Я – Гитара Революционной Теории! Старик – Барабан Памяти и Ритма! Мальчик – Флейта Невинной Жертвы!
Вот таким образом и образовался творчески активный костяк великого вокально-инструментального ансамбля.
2
Пыль, осевшая за десятилетия на линолеуме, смешивалась с запахами, въевшимися в стены хрущевской однушки: аптечная вонь камфорного спирта, кисловатый дух старого немытого тела, вечного томления вареной картошки и чего-то еще – сладковато-тлетворного, самого невидимого вещества старости и угасания. Воздух был густым, спертым, словно в запечатанном гробу.
Под тусклым светом лампочки-груши, затянутой паутиной и копотью, старик Шаланда возился над эмалированным тазом. Узловатые руки дрожали. Приклепанные ко дну стальные заплаты были последним бастионом против вечного протекания жизни. Безэмоциональный взгляд старика, опущенный в таз, сканировал не дыру в жести, а бездонную пустоту прожитых девяноста пяти лет.
В эту затхлую тишину, как огромный оползень, ввалился Бухарчик. Запах дешевой сивухи и пота предварял его, как надежный авангард. Он рухнул на колени рядом с дедом, перекрывая собой тусклый свет, и схватил старика за плечо, заставив вздрогнуть.
– ДЕД! – рев, рожденный в глубинах пьяного энтузиазма, ударил в самое ухо, едва не сбив Шаланду с табурета. Слюна брызнула на воротник старика. – Мы группу создаем! Музыкальную! Тебе место быть! Бить, точнее. На барабанах! – Каждое слово было ударом кувалды по хрупкому миру глухоты.
Шаланда медленно, с усилием, словно поднимая непосильный груз, оторвался от таза. Грязные озера его глаз, лишенные былой глубины, плавали в поисках фокуса, скользя по разбухшему, багровому лицу внука. Сознание цеплялось за знакомые обрывки.
– Что? – сухо прошелестел Шаланда. – Чепуха какая-то? Чего опять удумал? – Он махнул рукой, широким, усталым жестом отмахиваясь не только от слов, но и от всего мира за стенами этой конуры. – Делай что хочешь, но меня не трогай. Некогда мне чепухой заниматься… – Его взгляд снова упал на таз, на эту вечную протечку. Здесь была его война, безнадежная, но понятная.
– Не чепуха, дед! – Бухарчик тряхнул его за плечо, заставляя вновь сфокусировать на себе внимание. На лице внука горел истеричный огонь последней авантюры. – Барабаны! Ты будешь играть! Как в армии, помнишь? Ты же рассказывал!
Слово «армия» зацепилось в запутанных нейронах Шаланды. Старик нахмурился, морщины на лбу сомкнулись в глубокую борозду. Он всматривался в пьяные черты, пытаясь найти в них отголосок того мальчишки, которого когда-то провожал в детский сад. Армия… Казарменный полумрак, запах сапожной ваксы и щей… И ложки. Деревянные ложки. Тук-тук.
– В армии… – проскрипел он, и в интонации мелькнул слабый отблеск чего-то давнего. – …на ложках играл… в самодеятельности… – Он замолчал, устав от усилия вспоминать. Потом тяжело, с хрипом, вздохнул. Весь его сгорбленный корпус подался вперед под тяжестью этого вздоха. – Ну ладно. Играть… – Согласие было не радостью, а капитуляцией перед назойливостью бытия. – Только громко не орите. Голова трещит. – Последнее было не просьбой, а констатацией вечной, изматывающей боли, поселившейся в висках.
Бухарчик уже ликовал, не вникая в тень, легшую на лицо старика. Дед подписался. Пусть не понимая куда, пусть по привычке кивая на все, что несет с собой эта шумная, пьяная капля его угасающей крови. Глухота была не препятствием, а благословением для этой сделки с неведомым будущим. В душной кухне повисло негласное согласие на участие в музыкальном безумии.
3
Воздух у входа в мясной цех был другим – резким, металлическим, пропитанным страхом и смертью животных. Въевшейся в бетон запах крови смешивался с едкой хлоркой, не способной перебить первобытную вонь разложения и кишок. Тусклый свет редких фонарей отбрасывал длинные, корчащиеся тени. Пар валил из вентиляционных решеток, как дым подземных крематориев. Именно здесь, в этом пограничье между миром живых и царством разделанных туш они подкараулили Давида Хачатуряна.
Парень вышел, сгорбившись, будто неся невидимую тяжесть. Худой до прозрачности, с настороженным, слишком взрослым выражением на мертвенно-бледном лице. Темные круги под ними казались синяками усталости. Давид нес тугой сверток, обернутый в грубую бумагу, из которой проступали жирные пятна. Одежда на нем пропахла смертью – сладковато-медный дух крови, от которого сводило скулы. Увидев две подвыпившие фигуры, перекрывающие путь в узком проходе между мрачными стенами цеха, парень инстинктивно сжался. Плечи подались вперед, взгляд метнулся в поисках путей отхода, как у загнанного зверька. В его позе читался вековой страх перед неожиданностью, перед чужой силой.
– Пацан! – Бухарчик, подогретый успехом с дедом и рюмочкой с водкой, шагнул вперед, распахнув объятия, пытаясь обволакивающе-братски притянуть его. Запах сивухи и пота наложился на смрад цеха.
Давид ловко, почти по-кошачьи, отпрыгнул в сторону. Огромные и темные как бездонные колодцы глаза настороженно изучали соседей по двору. В них не было особого любопытства, только усталая кроличья осторожность и глухая стена.
– Ты с нами! – не смутившись гремел Бухарчик, тыча грязным пальцем в грудь паренька. – В группу! Музыкальную! Ты… на флейте! – Он выпалил это как неоспоримый факт, как приговор.
Давид молчал. Сверток в его руках казался единственной реальной опорой. Он лишь крепче сжал его, костяшки пальцев побелели. Его молчание было громче крика, оно висело в едком воздухе, наполненное недоверием и вопросом.
– У меня нет флейты, – наконец прозвучало тихо, почти шепотом. Голос был плоским, лишенным интонаций, как чтение уведомления. – Тетка выкинула давно. – В этих словах – не сожаление, а констатация еще одной утраты в череде многих.
– Купим! – рявкнул Бухарчик, словно сокрушая возражение артиллерийским залпом. – Или… найдем! Главное – душа! – Он впился взглядом в бледное лицо, пытаясь разглядеть в нем искру, которую сам себе вообразил. – Ты у нас будешь… «Мясник»! – Кличка прозвучала как титул, как посвящение. – Круто? Звучит? – Он оглянулся на Броневика, ища подтверждения своей гениальности. Тот, стоявший чуть поодаль, с лицом, напряженным от попытки выглядеть значительным, молча кивнул. Он изучал Давида с холодноватым любопытством теоретика, видящего в нем «типичный продукт отчуждения».
Давид не ответил сразу. Его взор скользнул по грязным стенам цеха, по тусклому свету фонаря, по фигурам этих странных, пахнущих перегаром и безнадежностью мужчин. Потом он посмотрел в темноту, в сторону «дома», где его ждала пьяная тетка и вечный скандал. Любое место, любое занятие было предпочтительнее той камеры пыток. Здесь, по крайней мере, были люди. Пусть безумные, пусть пахнущие помойкой и иллюзиями, но другие. На лице мелькнуло нечто – не надежда, а скорее усталая капитуляция перед чуть менее горькой альтернативой. Он едва заметно пожал узкими плечами.
Они стояли в зловонном полумраке: пьяный пророк, теоретик-неудачник и юноша, пахнущий кровью и молчаливым отчаянием. Союз был заключен. Хрупкий, абсурдный, рожденный из алкоголя, ностальгии и полного отсутствия иных вариантов. Барабанный бой памяти, визг гитары революции и плач флейты жертвы должны были слиться воедино. Впереди их ждал подвал, какофония первых репетиций и медленное погружение в бездну их общего безумия. Начало было положено.
4
Подвал не дышал – он задыхался. Воздух был плотной субстанцией, сотканной из пыли десятилетий, едкого табачного нагара, кислого амбре немытого тела и, конечно же, дешевого портвейна. Как призраки клубились облака дыма от самокруток Бухарчика и Броневика сквозь неяркий свет единственной лампочки, облепленной мертвой мошкарой. Начавшиеся с пьяного задора споры о названии группы теперь висели в этом удушающем мареве тяжелым, безнадежным камнем преткновения. Освобожденный Броневиком от пустых бутылок «Солнцедара» стол казался старым грязным алтарем.
С налитым кровью и вином лицом Бухарчик уперся кулаками в шаткую столешницу. Его огромная тень, искаженная неровным светом, колыхалась на заплесневелой стене как угрожающий идол.
– Я говорю – «Красные Зори»! – его хриплый от крика и алкоголя голос ударил по ушам, заставив вздрогнуть даже таящегося в углу Давида. – Зори нового мира! Романтика рассвета! Чистота! – В его больной душе горел огонь ностальгии по чему-то никогда не существовавшему, по мифическому светлому прошлому, где он был не изгоем, но героем.
Съежившийся на деревянном ящике из-под овощей Броневик презрительно фыркнул. Он нервно поправил свои огромные, заляпанные отпечатками пальцев очки, сквозь которые его воспаленные глаза смотрели на собрата с холодным превосходством подкованного теоретика.
– Банальщина, товарищ Бухарчик! – выпалил он, и в его тоне звучало раздражение интеллектуала, вынужденного объяснять очевидное. – Мелкобуржуазная романтика в чистом виде! Нам нужно нечто радикальное! Режущее слух буржуа, разрывающее шаблоны обывательского сознания! «Четвертый Интернационал»! Или – «Троцкистский Молот»! – Он выпрямился, воображая плакаты с этими грозными названиями. – Вот это звучит как манифест!
– Если у тебя фамилия Бронштейн, то это не значит, что ты имеешь право клеймить именем Троцкого все, что пожелаешь, – резонно заметил Бухарчик.
Из угла, где дремал, опершись спиной о стену Шаланда, донеслось кряхтение. Старик медленно приподнял тяжелые веки, будто пробуждаясь ото сна на грани вечности. Его губы шевельнулись:
– «Старая Кляча» … Вот как надо назвать группу, – проговорил он, и голос его был похож на скрип несмазанных дверей. – Играть-то я еле могу… Кляча. – В этих словах не было иронии, только горькая, абсолютная правда угасания. Он снова опустил тяжелые веки, погружаясь обратно в свой внутренний сумрак, где не было ни революций, ни названий.
– Дед, не мешай! –раздраженно, как от назойливой мухи, отмахнулся Бухарчик. – Твои сухие мозги точно не родят ничего путного! – Фраза прозвучала жестоко, отрезая старика от настоящего, загоняя обратно в пыльные архивы истории. Он резко повернулся к самому молчаливому участнику собрания. – Давид! Что думаешь? Как назовемся? Решай!
Давид сидел на корточках у дальней стены, прижавшись спиной к холодному бетону. В руках у него был толстый кусок кости, принесенный с бойни – его скудный вклад в общее пропитание. Тонким, остро отточенным ножом (орудием его повседневного существования) он терпеливо, с почти хирургической точностью счищал остатки жира и сухожилий в грязноватую миску. При окрике он медленно поднял голову. Огромные и темные глаза были лишены всякого выражения, как у глубоководной рыбы.
Давид посмотрел на Бухарчика, потом на Броневика, затем его взгляд пробежался по спящему деду.
– Не знаю, – тихо без интонаций сказал он. – «Тихий час»? – Это прозвучало не как предложение, а как констатация единственного желанного состояния – полного покоя и тишины.
– Фу! – Бухарчик ударил кулаком по столу, заставив подпрыгнуть окурки в жестяной банке. – Сопливо! Надо мощно! Эпатажно! Чтобы запомнили! Чтобы как плевок в рожу этому… этому капитализьму! Чтобы как нож под ребро! – Он замолчал, тяжело дыша. В его пьяном, воспаленном мозгу клубились образы: ослепительные пионерские костры, реющие алые знамена, слитные крики толпы, ощущение силы, принадлежности… И что-то темное, первобытное, животное, поднимающееся из глубин.
И вдруг – удар. Как разряд от оголенного провода их хрипящего усилителя. Не мысль – инстинкт. Примитивная, биологическая ярость творения и разрушения, сплавленная в одну чудовищную метафору. Глаза Бухарчика дико расширились, губы искривились в гримасе, не то экстаза, не то судороги.
– Красная Сперма! – заорал он, и слова повисли в воздухе, густые, липкие, осязаемые, как семенная жидкость.
Предложение Владлена встретила гробовая тишина.
Броневик замер с папиросой у рта. Дым застрял в горле, вызвав спастический кашель. Он уставился на Бухарчика, как на внезапно заговорившее чудище. Давид перестал водить ножом по кости. Его пальцы замерли. Даже Шаланда сконцентрировал свое внимание на последних словах внука.
– Да! – Бухарчик вскочил, опрокидывая табурет. Его тень на стене взметнулась гигантской, уродливой фигурой. – Мы же осеменим народ идеями! Зачнем дитя Нового Века! Наша музыка – это сперма правды! Живая, горячая, бьющая струей!
Владлен сделал откровенно непристойный жест рукой.
– Мы кончим в уши всем этим глухим невеждам своими текстами! Заполним их пустые черепа! Красная – потому что революционная! Потому что наша кровь! Наша ярость! Наше семя! Красная Сперма!
Броневик долго молчал. Кашель прошел. Лицо его было бледным под слоем повседневной грязи. Его перегруженный теориями ум лихорадочно работал, пытаясь облечь тот животный выкрик в броню смысла, найти в нем глубину, оправдать чудовищность. Он видел не пьяный бред, а… потенциал. Шоковую терапию.
Провалы в его сознании заполнялись псевдоинтеллектуальными конструкциями. Медленно, как бы нехотя, но с нарастающим внутренним жаром, он закивал. В его глазах за толстыми стеклами засветился знакомый Броневику огонек азарта, способный оправдать все, что угодно.
– Товарищ… Бухарчик… – начал он с почтительным придыханием. – Это… Это мощно. Поистине мощный образ! – Он встал, выпрямляя спину, обретая почву под ногами в привычной стихии анализа. – Биологическая метафора революционного творчества! Оплодотворение костного сознания масс живым семенем пролетарской истины! Осеменение лживых утроб буржуазного сознания! Да! – Его голос крепчал. – Это не просто вызов! Это… это гениально в своей провокационной мощи! Абсолютный разрыв с мелкобуржуазной эстетикой! Манифест плоти и крови Революции!
Давид не слушал. Он снова сосредоточил внимание на кости в своих руках. Его пальцы возобновили монотонное движение ножа. Казалось, ничего не изменилось. Ни громкие слова Бухарчика, ни восторженная тирада Броневика не проникли за ту глухую стену, что отделяла его от этого мира. Он чистил кость. Это было реально, это было сейчас.
Шаланда смежил веки. Глубокие морщины у рта дрогнули. Он едва слышно, только для себя, прошептал, а точнее выдохнул в затхлый воздух подвала:
– Дураки… – пауза, тяжелый, полный вековой усталости вздох. – Совсем крыша поехала…
Окутавшее сквот облако пыли и дыма, казалось, сгустилось. Как проклятие повисло в воздухе новое название ансамбля. «Красная Сперма». Рожденное в пьяном угаре оно было не началом, а симптомом. Симптомом медленного погружения в пучину их общего, гротескного и безнадежного безумия.
Броневик уже бормотал что-то о «противопоставлении биологического и политического», а Давид методично счищал последние остатки коровьей жизни с белой кости.
5
Следующие дни растворились в серой, вонючей прозе выживания, окрашенной безумием их затеи. Охота за оборудованием превратилась в сюрреалистический квест по задворкам умирающего города. Они рыскали, как стервятники над трупом цивилизации, только вместо плоти искали звук – искаженный, сломанный, мертвый. Звук, который предстояло оживить.
Броневик, возведя поиск в ранг «диалектико-материалистической практики», стал главным копателем помоек. Он облазил каждую зловонную кучу в радиусе пяти кварталов. Его худое тело извивалось среди ржавых банок, битого стекла и гниющих отходов. Очки-бинокли выискивали мерцание металла или пластика под слоем грязи. Запах энтропии въедался в одежду, смешиваясь с запахом его собственного пота и фанатичной убежденности. Его «трофеи» были жалкими реликвиями эпохи распада: усилитель «Радиотехника», гудящий, как умирающий шершень, да еще и с оторванной ручкой громкости – вместо нее торчали оголенные провода, к которым он примотал пассатижи, словно артериальный зажим; древний, покрытый жирной копотью кассетный магнитофон «Электроника», с единственной работающей кнопкой PLAY, остальные были вдавлены или отломаны; микрофон «Октава», похожий на ощипанную ворону – его защитная сетка исчезла, тем самым обнажив ржавый, уязвимый сердечник; гитара-уродец с грифом, изогнутым луком для стрельбы, на котором натягивались лишь три ржавые струны. Каждый предмет нес на себе печать отверженности, выброшенности. Броневик тащил их в подвал с торжествующим видом первооткрывателя континента мусора.
Вдохновленный пьяным азартом и ностальгией Бухарчик взял на себя «стратегическую операцию». Он вспомнил полузаброшенный детский клуб «Юность» – памятник мертвым пионерским мечтам.
Ночная вылазка приобрела характер партизанского рейда в тылу призраков. Лунный свет ледяными бликами скользил по заколоченным окнам и облупившейся штукатурке с угасшими лозунгами. Воздух пах пылью, плесенью и тоской. Пока съежившийся в тени Броневик дрожал от холода и паранойи, выполняя роль «шухера» у забитого фанерой входа (его очки запотели, тонкие пальцы судорожно теребили папиросу), Бухарчик, вопреки законам физики и трезвости, проявил удивительную для своей громоздкой туши ловкость. С пьяной целеустремленностью он втиснулся в разбитое подвальное окно, его одежда зацепилась за осколки стекла, порвалась. Из темной пасти подвала доносились глухие удары, скрежет, ругань и сопение. Наконец, он вылез: ободранный, запыхавшийся, но торжествующий, волоча за собой жалкие останки ритма: ржавый малый барабан, лишенный подструнника, с дряблой, заплесневевшей пластиковой мембраной; напольный том, его пластик был треснут, как лед на луже; и одну тарелку, согнутую в нескольких местах, словно ее пытались свернуть конвертом.
О проекте
О подписке
Другие проекты