Читать книгу «Ферма» онлайн полностью📖 — Максим Козлов — MyBook.
image

Завет Крови

Дом Тишины стоял за овчарней.

Это был низкий сруб, почерневший от времени и сырости, с плоской крышей, крытой дёрном, на котором росла сухая трава. Ни трубы, ни фонаря. Слепые окна смотрели на забор, на холмы, на восток, где каждое утро поднималось солнце и каждое утро не приносило ничего, кроме страха.

Внутри было две комнаты.

В первой — стол, скамья, ведро. Во второй — нары, солома, цепь.

Бен лежал на соломе и слушал тишину.

Тишина здесь была не как везде. В скотном дворе всегда были звуки: блеяли козы, кудахтали куры, скрипел колодезный ворот. В общем доме звучали шаги, молитвы, шёпот. В поле — ветер и песня, потому что Пастух велел петь за работой. «Пойте, — говорил он, — ибо Господь слышит голос трудящихся. Молчание — гнездо дьявола».

Но здесь, в Доме Тишины, дьяволу было бы негде свить гнездо. Здесь тишина была такой густой, что в ней тонули мысли. Бен лежал и смотрел в потолок, и потолок был серый, как небо перед грозой, и такой же тяжёлый.

Он пытался молиться. Слова не шли.

«Пастух мой, Пастырь мой, не оставь меня...» — он знал молитвы наизусть. Каждое утро, каждый вечер, каждый приём пищи. Десять лет он повторял их. Десять лет, с тех пор как мать умерла, а его перевели из женской половины в общую. Сперва молитвы были просто звуками, потом — привычкой, потом — единственным, что держало голову над водой. Но сейчас — сегодня — слова стали пустыми. Как орехи, из которых выели сердцевину.

«Пастух мой...» — начал он снова, и осёкся.

Какой пастух? Тот, что убил его мать? Тот, что стоял над ней с ножом и улыбался, пока она кричала? Тот, что велел ему смотреть, потому что «сын должен видеть, как Господь забирает своё»? Ему было одиннадцать. Он смотрел. Он не плакал. Пастух похвалил его за это. «Мальчик будет хорошей овцой», — сказал он Овце 2, и Бен почувствовал тогда гордость. Гордость! Теперь его мутило от этого воспоминания.

Цепь звякнула, когда он перевернулся на бок.

Цепь была длинная, в четыре звена, прикреплённая к кольцу в стене. На ноге у него был железный браслет, грубо сваренный, с острым краем, который натёр кожу до крови. Он не пытался его снять. В Доме Тишины цепи не снимали, пока Пастух не приказывал. День. Неделя. Месяц. Однажды Овца 6 сидел здесь два месяца за то, что уснул на ночной страже. Вышел седым.

Ночь прошла, и день прошёл, и снова ночь.

Еду приносил Овца 7. Угрюмый мужчина с родимым пятном на пол-лица, багровым, как сырое мясо. Он ставил миску с кашей и кружку воды прямо на пол, у двери, и уходил. Говорить с заключёнными запрещалось.

Но на второй день — или на третий? Время здесь текло как патока — Овца 7 задержался. Он поставил миску, выпрямился и посмотрел на Бена.

— Не дури больше, парень, — сказал он хрипло. — Судная Ночь близко. Пастух сердит. Лучше быть тихим.

— Я ничего не сделал, — сказал Бен.

— Ты развязывал чужачку. Это бунт.

— Я просто говорил с ней.

— Говорить с ней — уже бунт. Она не из стада. Она нечистая.

— Почему? Потому что она задаёт вопросы?

Овца 7 переступил с ноги на ногу. Оглянулся на дверь.

— Не задавай вопросов, — сказал он. — Вопросы — это смерть. Твоя мать тоже задавала вопросы. Помнишь?

Бен помнил. Смутно, как сквозь мутное стекло. Мать что-то говорила Пастуху. Что-то о детях. О том, что младенцев не нужно приносить в жертву, что есть другой путь, что Бог не требует крови невинных. Её не убили сразу. Сначала был Дом Тишины. Потом — публичное покаяние. Она стояла на коленях в пыли и кричала: «Я согрешила, я согрешила, я согрешила!» Сто раз. Потом её подняли, отряхнули, дали воды. И в следующую Судную Ночь выбрали её.

— Моя мать была права, — сказал Бен тихо. — То, что делает Пастух, неправильно.

Овца 7 побледнел — даже родимое пятно, кажется, посветлело.

— Не говори так. Никогда. Нигде. Ты слышишь?

— Но ты сам знаешь. Вы все знаете.

— Знать — не значит говорить. У нас у всех дети, парень. У меня дочь. Пять лет. Если Пастух услышит такие речи, он накажет всех. Ты хочешь, чтобы мою дочь выбрали в Судную Ночь? Хочешь?

Бен замолчал. Овца 7 взял пустую вчерашнюю миску и ушёл, уже не оглядываясь. Дверь закрылась, и тишина вернулась, но теперь она была тяжелее. В ней гудел вопрос: а ты сам? Ты готов рискнуть чужой дочерью ради правды? Ты готов сказать слово, зная, что за это слово умрёт ребёнок?

Он не знал. Он был трус. Он всегда был трус.

На третью ночь пришла она.

Бен услышал скрежет у окна — того, что выходило на восток, на забор и холмы. Окно было без решётки, как говорилось в записке, но высоко, под потолком, и очень узкое. В него мог пролезть разве что ребёнок.

Скрежет повторился. Потом тихий голос:

— Бен. Бен, ты здесь?

Это была Овца 9. Молодая женщина, девятнадцать лет, дочь Овцы 4, которую убили три дня назад. Он мало знал её. Они редко говорили — мужчины и женщины общались только по благословению Пастуха, и то лишь для того, чтобы «плодиться и множиться». Но он помнил её лицо: бледное, с тёмными кругами у глаз, с губами, которые никогда не улыбались. Она была похожа на свою мать. Теперь — особенно.— Я здесь, — отозвался он.

— Ты цел? Он не бил тебя?

— Нет. Только цепь.

— Слушай. Завтра Судная Ночь. Пастух объявил на вечерней молитве. Он сказал: вы выберете сами. Каждый Овца бросит камень в чан. Три чана: один для чужачки, один для бунтаря, один для прочих. У кого больше камней — тот и жертва.

— Бунтарь — это я?

— Да. Он сказал: Овца, предавший стадо. Все знают, что это ты.

— Они выберут меня.

— Они выберут чужачку. Так безопаснее. Ты свой. Ты ещё можешь покаяться. А она — чужое. Чужое всегда в жертву. Так было всегда.

Бен сел. Цепь натянулась. Холодный металл врезался в лодыжку, но он не чувствовал.

— Ты хочешь, чтобы выбрали её?

— Нет. Я хочу, чтобы выбрали Пастуха.

Тишина. Даже мышь перестала скрестись.

— Это грех, — прошептал Бен. — Даже думать так — грех.

— Мою мать убили у меня на глазах. Я держала её руку, пока он... пока он резал. Она смотрела на меня и пыталась улыбнуться. Пыталась, чтобы мне не было страшно. А он пел. Он пел свои проклятые псалмы о любви Господней. Я хочу, чтобы он умер. Я хочу, чтобы он умер так же медленно, как она.

В её голосе не было истерики. Сухая, ровная ненависть. Спокойная, как вода в глубоком колодце.

— Многие хотят, — сказал Бен. — Но никто не сделает. Мы не можем. Мы Овцы.

— Овцы могут забодать, если их много. И ещё. Чужачка готовит что-то. Она не сдаётся. Я говорила с ней сегодня утром, когда носила воду в сарай. Она спросила про ножи. Где Пастух держит ножи.

— Зачем?

— Не знаю. Но она не боится. Или боится, но делает. Это разное. Я всю жизнь боялась и ничего не делала. Она делает.

Бен подумал о Журналистке — о том, как она стояла в сарае, привязанная к кольцу, с прямой спиной. Как она смотрела на Пастуха не опуская глаз. Как сказала: «Я не часть стада». Он завидовал ей. Он ненавидел её за эту смелость. За то, что она может то, чего он не может.

— Я помогу, — сказал он. — Если скажешь как.

— Завтра, перед голосованием, Пастух устроит общую молитву. Все будут в сарае. Все, кроме тебя. Но тебя, наверное, приведут тоже — чтобы ты видел, как голосуют. Если ты там будешь, будь готов. Когда начнётся голосование, жди. Она что-то сделает. Я не знаю что. Но она сделает. И тогда...

— Что тогда?

— Тогда либо мы все умрём, либо он.

Овца 9 исчезла так же тихо, как появилась. Бен остался один. Он думал о завтрашней ночи. Думал о камнях в чанах. Думал о ноже, который Пастух точит каждое утро, сидя на крыльце с оселком и маслом, мерно, методично, не торопясь. «Нож должен быть острым, — говорил он. — Жертва должна быть чистой. Страдание — да, но мучить сверх меры — грех. Всё делается с любовью».

С любовью.

Бен закрыл глаза и попытался представить мир без Пастуха. Не получалось. Пастух был всегда. Как небо. Как земля. Как смерть. Можно ли убить небо?

Утром его привели в сарай.

Двое: Овца 3 и Овца 7. Цепь сняли, надели верёвку на запястья. Вели через двор, мимо колодца, мимо овчарни, где блеяли козы, мимо кузницы, где Овца 8 раздувал мехи. Утро было серое, пахло дождём. Где-то далеко, над холмами, ворчал гром.

Сарай был полон. Все одиннадцать Овец стояли вдоль стен. В центре, на помосте, где три дня назад лежала убитая, теперь стояли три чана. Грубые глиняные горшки с отбитыми краями. Рядом — куча камней. Камни были одинаковые, речные голыши, гладкие, серые, каждый размером с кулак. Пастух любил порядок. Даже в убийстве.

Пастух уже был там. Он стоял перед помостом, в своём кожаном переднике, с посохом в руке. Лицо его было спокойно, даже торжественно. Как у жреца. Как у судьи. Как у бога, сошедшего на землю.

Журналистка стояла у стены. Её держали двое: Овца 1, самый старый, и Овца 5, женщина, что приносила ей еду. Она была всё в той же городской одежде — белая блузка, тёмные брюки, — но босая, туфли где-то потерялись. Лицо её было в синяках после бегства через болото. Но глаза ясные, злые, живые.

Бена поставили напротив неё.

— Сегодня благословенная ночь, — начал Пастух. Голос его звучал мягко, почти ласково. — Ночь выбора. Ночь очищения. Господь сказал Аврааму: «Возьми сына твоего, единственного твоего, которого ты любишь, Исаака, и принеси его во всесожжение». И Авраам пошёл. И Авраам связал сына. И Авраам занёс нож. Потому что послушание выше любви. Потому что страх Божий выше страха смерти.

Он обвёл взглядом собравшихся.

— Сегодня Господь испытывает вас. Не меня — вас. Я лишь рука Его. Я лишь голос Его. Вы сами выберете жертву. Каждый бросит камень. Каждый скажет: «Вот агнец». Каждый возьмёт на себя долю ответственности. Ибо не может быть стада без жертвы. Не может быть общины без общей крови.

Он поднял посох и указал на три чана.

— Первый чан — для Чужачки. Искусительницы, что пришла извне. Она не приняла Господа. Она сеяла сомнение. Она пыталась бежать, нарушив покой стада.

— Второй чан — для Бунтаря. Овцы, что предал стадо. Сына, что пошёл против Отца. Он развязывал верёвки Чужачки. Он слушал её речи. Он впустил грех в сердце.

— Третий чан — для Прочих. Если Господь пожелает взять кого-то из верных, вы назовёте имя. Любое имя. Кроме моего, ибо я не Овца. Я Пастух.

Он замолчал. Тишина была тяжёлая, масляная, как вода перед грозой.

— Но помните, — продолжал он тише. — Если вы выберете Чужачку, Бунтарь останется жив, но будет наказан. Если выберете Бунтаря, Чужачка останется здесь навсегда и станет Овцой. Если выберете кого-то из верных... что ж, такова воля Господня. А теперь молитесь. Каждый внутри себя. Просите Господа направить вашу руку.

Овцы опустились на колени. Все, как один. Даже те, что держали Журналистку, опустились, и она осталась стоять — одна среди склонённых спин. Бен тоже встал на колени. Не потому что хотел. Потому что тело помнило. Тело знало: если не встанешь, будет хуже.

Он смотрел на чаны. Три горшка. Два уже почти решены. Чужачка или он. Чужачка или он. Камни, серые как лица Овец. Камни, которые решат.

И тут Журналистка заговорила.

— Ты говоришь о Боге, — сказала она громко. Голос её разрезал тишину, как нож разрезает ткань. — Ты говоришь об Аврааме, который был готов убить сына. Но ты забыл конец этой истории, Пастух.

Он медленно повернулся к ней. Лицо его осталось спокойным, но пальцы на посохе сжались, и костяшки побелели.

— Ангел остановил Авраама, — продолжала она. — Бог не хотел жертвы. Бог сказал: «Не поднимай руки твоей на отрока». Бог не твой. Твой бог — это ты сам. Ты убиваешь, чтобы держать их в страхе. Ты убиваешь, чтобы быть богом.

— Замолчи, — сказал Пастух тихо.

— Ты не пророк. Ты — бакалейщик, который торгует смертью. Ты — мелкий тиран, который прикрывается Библией. Ты каждую весну выбираешь одного, чтобы остальные думали: «Слава Богу, не я». Это не религия. Это террор. Ты...

— ЗАМОЛЧИ.

Голос Пастуха ударил, как бич. Эхо заметалось под стропилами. Овцы вжали головы в плечи. Двое, что держали Журналистку, схватили её за руки, зажали рот ладонью. Она забилась, но держали крепко.

Пастух тяжело дышал. Впервые на лице его проступило что-то, кроме спокойствия. Гнев? Нет. Что-то другое. Что-то похожее на страх. На мгновение мелькнуло и исчезло. Он взял себя в руки. Выпрямился. Улыбнулся — одними губами.

— Господь прощает невежество, — сказал он. — Но не прощает гордыни. Ты говоришь, что знаешь Бога? Посмотрим, чей Бог сильнее. Начинайте голосование.