Читать книгу «Ферма» онлайн полностью📖 — Максим Козлов — MyBook.

Он положил сердце в медную чашу, стоявшую у подножия помоста. Потом вытер нож о серую ткань, прикрывавшую тело. Тело уже не двигалось. Глаза женщины были открыты и смотрели в потолок, туда, где в стропилах запуталась паутина и солома.

Всё кончилось.

Тишина упала.

Пастух повернулся и посмотрел на Журналистку. Лицо его было спокойно, даже благодушно.

— Ты спросила вчера, — сказал он, — что мы здесь делаем. Теперь ты видела. Теперь ты знаешь.

Она не могла говорить. Челюсти свело. К горлу подступила желчь, и она сглотнула её, давясь.

— Отпусти её, — сказал Пастух Овце 3. И её отпустили. Она упала на колени, прямо в пыль, пропитанную кровью, и её вырвало.

— Отведите её в дом, — сказал Пастух. — Пусть отдохнёт. А потом мы починим её машину.

И добавил, глядя ей в глаза:

— Ты уедешь. Но ты никогда не забудешь то, что видела. Потому что это правда. А правда всегда остаётся. Правда — это нож, который входит однажды и остаётся в ране навсегда.

Её отвели в комнату. Заперли. На этот раз она слышала, как снаружи задвинули засов.

Она упала на койку и лежала, глядя в потолок, и перед глазами всё ещё стояло то, что она видела. Руки тряслись. Она спрятала их под себя, прижала к животу. Пыталась думать.

Это было убийство. Ритуальное убийство, свидетелем которого она стала. Двенадцать человек участвовали добровольно. Ещё одиннадцать теперь — они не пытались остановить. Они пели.

Она была журналистом. Она знала, как работает мир. Она писала о картелях в Мексике, о торговле людьми в Непале, о тюрьмах в Гуантанамо. Она думала, что видела всё. Она не видела ничего.

Снизу снова слышалось пение. Тихое, заунывное. Она заткнула уши. Не помогло. Пение проникало сквозь пальцы, сквозь стены, сквозь плоть.

Через час — или два, она потеряла счёт времени — дверь открылась. Вошла Овца. Другая женщина, моложе той, убитой. Совсем юная, может быть, девятнадцать лет. Поставила на стол миску с едой.

— Убирайся, — сказала Журналистка хрипло. — Убирайся к чёрту.

Девушка не ушла. Она стояла и смотрела. Потом заговорила тихо, быстро, словно выплёвывая слова, которые слишком долго держала во рту.

— Ты можешь бежать, — сказала она. — Сегодня ночью. Когда все уснут. Я открою засов. Беги на восток, вдоль ручья, там есть брод через болото, он не огораживает болото, слишком глубокая грязь для столбов. Через две мили выйдешь к старой ферме Уилерсов, там никто не живёт, но в колодце может быть вода, и оттуда десять миль до трассы. Беги. Он убьёт тебя, если ты останешься.

— Почему ты мне помогаешь?

Девушка взглянула на неё, и в глазах была пустыня. Ни надежды, ни отчаяния, ничего живого.

— Потому что сестра, которую убили сегодня, была моя мать. И потому что я не могу бежать сама. Но ты можешь. Беги. Ради неё. Ради меня. Чтобы кто-то узнал. Чтобы кто-то остановил это.

— Беги со мной.

— Не могу.

— Почему?

Девушка подняла подол серого платья. Под ним, на голой ноге, было клеймо — шрам, глубокий, белый, в форме буквы. Латинская «P». Pastore. Пастух.

— Я не могу уйти, — сказала она. — Он всегда находит своих. У него есть чутьё. Как у собаки. Но ты — чужая. Ты не его. Он не знает твой запах. У тебя есть шанс. Беги.

И она ушла. Засов задвинулся снова.

Журналистка ждала ночи.

Она лежала в темноте и слушала, как затихает дом. Шаги улеглись. Пение смолкло. Окна стали чёрными. Только внизу, в столовой, горела лампа, и тени метались по стенам — там кто-то ещё не спал. Может быть, Пастух читал свою чёрную книгу. Может быть, просто сидел и смотрел в темноту.

Когда всё стихло, она встала. Подошла к двери. Нажала.

Засов был открыт.

Она выскользнула в коридор. Половицы скрипели, но тихо, как дышит старый дом во сне. Лестница. Вниз. Мимо столовой — лампа горела, но никого не было. Входная дверь. Не заперта.

Она вышла во двор.

Ночь была холодной. Луна стояла высоко над холмами, и всё было залито серебряным светом, резким, как лезвие. Пыль под ногами была белой. Сарай, где утром убили женщину, был чёрен и молчалив. Она пошла на восток, как велела девушка. Мимо амбаров. Мимо курятника, где спали куры, нахохлившись. Мимо козьего загона — козы смотрели на неё прямоугольными зрачками, жевали пустоту.

Ручей был там, где сказали. Узкий, с рыжей водой, заросший камышом. Она пошла вдоль него, пригибаясь. Болото начиналось сразу за поворотом. Ноги ушли в грязь по щиколотку, потом по колено. Она продиралась сквозь камыш, задыхаясь, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Страх гнал её вперёд. Физический, животный страх, сильнее разума. Страх добычи.

Сзади, с фермы, раздался колокол.

Тот же железный звон, что утром. Но теперь — среди ночи. Он бил часто, тревожно. Бил, бил, бил.

И в камышах зажглись огни.

Факелы. Они приближались с трёх сторон. Она слышала шаги, хлюпанье грязи под ногами, тяжёлое дыхание преследователей. Они знали. Они ждали. Девушка предупредила её — или предупредила Пастуха? Она не знала. Уже не имело значения.

Они окружили её у старой ивы, склонившейся над ручьём. Восемь или девять Овец. В руках — факелы и колья. Лица твёрдые, решительные. Как тогда, в сарае. Она стояла по колено в болотной жиже и смотрела на них.

— Вы же люди, — сказала она. — Вы же понимаете, что он делает. Зачем? Зачем вы ему помогаете?

Овца 3 шагнул вперёд. Тот самый, с верёвкой.

— Ты не понимаешь, — сказал он. — Если она сбежит, — он указал на неё, но обращался к другим, — он накажет всех. Ты слышала, что он сказал утром. Без жертвы нет очищения. Если уйдёт чужая, он возьмёт одного из нас. Может, меня. Может, моего сына. Может, твою дочь, Мария, может, твою, Елена. Вы этого хотите?Молчание.

— Мы не убиваем тебя, — сказал он ей. — Мы возвращаем тебя. Это для твоего же блага. И для нашего.

Она пыталась бежать прямо через болото, но грязь держала, как клей. Они настигли быстро. Ударили, не сильно, но достаточно. Она упала лицом в воду. Её подняли, связали руки той же верёвкой, что висела на поясе у Овцы 3. Повели обратно.

Она думала: почему они? Почему они защищают убийцу? Почему сами ведут на убой, поют, молятся, едят хлеб, смоченный кровью своей сестры?

Она знала из книг. Стокгольмский синдром. Выученная беспомощность. Цикл насилия. Слова были точные, клинические, правильные. Но там, в болоте, под луной, под звон колокола, слова не работали. Слова были пусты. Что-то другое двигало этими людьми. Что-то древнее, что жило в людях с тех пор, как первый вождь поднял первый нож.

Когда её привели на ферму, Пастух ждал на крыльце.

Он стоял в своей белой рубашке, без передника, без перчаток. Просто человек с посохом. Луна освещала его лицо, и оно казалось лицом статуи — вечным, бесстрастным. Без злобы. Без торжества. Только знание.

— Ты хотела уйти, — сказал он.

Она молчала.

— Ты не можешь уйти, — сказал он. — Потому что ты уже здесь. Ты уже видела. Ты уже часть стада.

— Я не часть стада, — сказала она сквозь зубы. — Я человек. У меня есть имя. У меня есть жизнь.

— Имя, — повторил он задумчиво. — Жизнь. Скажи, человек с именем: когда ты умрёшь, кто вспомнит это имя через сто лет? Кто напишет его на камне? Никто. Имя — пыль. Жизнь — трава, сегодня есть, завтра нет. Мы все — трава. Но стадо — вечно. Я — вечен. Служение — вечно. Ты бунтуешь против того, чего не можешь изменить. Это глупо.

— Я напишу о вас. Я напишу так, что вас найдут. Вас посадят в клетку, как животное.

Он улыбнулся. Медленно, печально.

— Ты думаешь, это место где-то на карте? Ты думаешь, сюда приедет полиция, наденет наручники, и всё кончится? Нет. Это место — везде. Это место в каждой душе. Ты можешь сжечь эту ферму дотла, но ты не сожжёшь то, что здесь растёт. Оно прорастёт снова. В другом месте. С другими Овцами. С другим Пастухом. Потому что это — правда, а правду не убить.

— Какая правда? — крикнула она.

Он наклонился близко. Она почувствовала его запах — масло, кровь, старая кожа.

— Та правда, что всё, что ты видишь снаружи — государство, закон, мораль, права — это краска. Тонкая краска на лице трупа. Под ней — вот это. Стадо и Пастух. Жертва и нож. Так было, так есть, так будет. Вы придумали демократию, чтобы спрятаться от правды. Но она всегда возвращается. Потому что Бог — не добрый пастырь. Бог — это голод. А мы — его пища. И всё, что мы можем — выбрать, как нас съедят: быстро или медленно, с песней или с криком.

Он выпрямился и кивнул Овце 3.

— Отведите её в молельный сарай. Сегодня она будет молиться отдельно. Пусть подумает.

Её повели. Дверь сарая была открыта. Помост, на котором утром лежало тело, был пуст. Только пятно. Тёмное, замытое водой, но не отмытое до конца.

Её привязали к тому же кольцу у помоста — не туго, просто чтобы не убежала. Оставили гореть лампу, воду в кружке, ломоть хлеба. Как зверю в клетке. Как Овце.

Она села, прислонилась спиной к сухому дереву и стала думать: как убить Пастуха.

Ближе к утру она уснула — или провалилась в то забытьё, которое приходит, когда тело уже не может бодрствовать. Проснулась она от скрипа двери.

В проёме стоял мальчик. Младший из двенадцати. Тот, кого она заметила в первый день, с длинными руками и острыми ключицами. Ему было лет шестнадцать, может, семнадцать. Он боялся. Боялся каждую секунду своей жизни — это было видно по тому, как он стоял, ссутулив плечи, прижимая локти к бокам, словно пытаясь занимать меньше места.

— Зачем ты тут? — спросила она шёпотом.

— Пастух велел принести еду. И проверить путы.

— Как тебя зовут? Да не говори «Овца». У тебя должно быть имя. До того, как ты попал сюда.

Мальчик колебался. Потом прошептал едва слышно:

— Бен. Меня звали Бен.

— Бен. Ты помнишь жизнь до фермы?

— Да. У меня была мать. Она... она умерла здесь. Пять лет назад. Её выбрали. Как сегодня выбрали жену Овцы 3. Она тоже была моей матерью, но не та, первая. Вторая. Настоящая.

— Здесь все друг другу родственники?

— Да. Пастух... он соединяет. Овец. Раз в году, весной, он выбирает пары. Чтобы плодились. Дети — новые Овцы. Я родился здесь. Мой отец — Овца 2. Но он не говорит со мной. Говорить с детьми нельзя, пока Пастух не объявит их взрослыми.

— А ты хочешь стать взрослым?

Он посмотрел ей в глаза.

— Я хочу умереть, — сказал он, просто, как говорят «я хочу пить». — Но я не могу. Пастух говорит: самоубийство — грех против стада. Если кто-то убьёт себя, вместо него убьют двоих. За одного — две жертвы. И я не могу. Я не могу взять с собой ещё двоих.

По щекам его текли слёзы. Беззвучно. Он вытер их серым рукавом и отступил на шаг.

— Ты ещё не совсем умерла? — спросил он вдруг шёпотом, почти детским. — Там, внутри?

— Я жива, — сказала она. — Очень жива.

— Тогда слушай. Через четыре дня — Судная Ночь. Пастух объявил сегодня утром. Он сказал: чужая пришла как знак. Знак, что стадо должно очиститься. В Судную Ночь он выберет одного. Он всегда выбирает. Но теперь он сказал: вы выберете сами. Голосованием. И все боятся. Все шепчутся. Никто не хочет быть выбранным. А ещё он сказал: или вы выберете одного из стада, или жертвой станет чужая. Ты.

Он замолчал. В сарае было тихо, только мышь скреблась где-то в соломе.

— Когда они начнут выбирать, — сказал он, — если начнут... я думаю, они выберут тебя. Не потому что ненавидят. Потому что ты чужая. Ты не одна из них. Легче отдать чужую. Легче спасти свою шкуру.

— А ты? — спросила она. — Ты будешь голосовать?

Он долго смотрел на свои босые ноги, на верёвку, которой она была привязана к кольцу.

— Я не знаю, — сказал он. — Я трус. Я всегда был трус. Но я не хочу, чтобы тебя убили.

— Тогда помоги мне ещё раз. Не ночью. Сейчас. Развяжи верёвку.

— Он убьёт меня.— Он убьёт тебя в любом случае. Может, не сегодня. Может, через год. Но ты сказал — ты хочешь умереть. Умри, спасая кого-то. Разве не лучше?Мальчик смотрел на неё, и в глазах его что-то боролось — что-то маленькое, слабое, почти задушенное, но ещё живое. Потом он шагнул к ней и начал распутывать узел. Пальцы дрожали, не слушались.

— Я не развяжу, — шептал он, плача. — Он затянул морским узлом. Нужен нож...

Дверь распахнулась.

Пастух стоял на пороге. За его спиной — серый свет утра, и в этом свете он казался огромным, выше человеческого роста. Рядом с ним стоял Овца 3. Лицо у 3 было каменным, но что-то подёргивалось в щеке.

— Хорошо, — сказал Пастух тихо. — Хорошо, что я пришёл посмотреть. Бен. Мальчик мой. Ты предал стадо.

— Нет, — прошептал Бен. — Нет, я только...

— Ты развязывал чужую. Ты хотел выпустить её. Акт бунта. Акт отпадения.

Пастух вошёл в сарай. Он не спешил. Он подошёл к мальчику, взял его за подбородок и приподнял лицо. Посмотрел в глаза. Долго.

— Ты боишься, — сказал он. — Это хорошо. Страх — знак того, что душа ещё слышит Пастуха. Но страх без послушания — плевел. Плевелы нужно вырывать.

Он отпустил мальчика и посмотрел на Овцу 3.

— Уведи его в Дом Тишины. На хлеб и воду. До Судной Ночи. Там решится, что с ним делать.

Овца 3 кивнул и взял мальчика за плечо. Бен не сопротивлялся. Он обмяк, как кукла, и дал себя увести. Только у порога обернулся и посмотрел на Журналистку. В этом взгляде было: извини, я пытался, я ничего не могу.

Пастух и Журналистка остались вдвоём.

— Ты пытаешься разрушить мой дом, — сказал он. — Ты говоришь с моими Овцами. Ты сеешь сомнение. Это заразно. Как болезнь. А я должен заботиться о здоровье стада.

— Я не вещь, — сказала она. — И они не вещи. Сколько ещё ты будешь убивать? Сколько имён ты закопал под этим сараем?

— Тысячи, — сказал он. — И закопаю ещё тысячи. И не только я. Везде, где люди, — там Пастух. Везде, где власть, — там нож. Ваши президенты, ваши жрецы, ваши боги. Вы думаете, что ушли от этого? Вы просто переодели стадо в костюмы. Переименовали жертву в «социальную справедливость». Назвали нож «прогрессом». Но вы каждую весну приносите кого-то в жертву. Просто вы не видите крови, потому что она далеко. В другой стране. В другой семье. В другой камере.

— Это бессмысленно. Ты убиваешь ради убийства. Твой бог — психопат.

— Да, — сказал он, и впервые в его голосе прозвучало что-то, похожее на усталую нежность. — Мой бог — психопат. И твой — тоже. Просто ты ещё не поняла. Ты думаешь, если молиться по-другому, бог изменится? Нет. Нож всегда в руке. Вопрос только в том, кого режут сегодня.

Он повернулся и пошёл к выходу.

— Готовься к Судной Ночи, — бросил он через плечо. — И помолись своему богу. Может, он ответит. Мой отвечает всегда.

В тот вечер ей принесли еду, но принесли молча. Овца 5, молодая женщина, не та, что вчера, другая. Поставила миску и ушла, не сказав ни слова. Но в миске, под ломтём хлеба, лежал кусок верёвки и записка на обрывке серой ткани. «Дом тишины за овчарней. Два окна. Одно без решётки. Завтра ночью».

Она не знала, от кого записка. Может, от той же девушки, что шептала ей про болото. Может, от жены Овцы 3, у которой убили мать. Может, от самого 3, который весь день стоял с каменным лицом, а под камнем — трещина. Может, это ловушка. Но терять было нечего.

Она ждала завтрашней ночи. Она не спала.

А где-то на ферме, под пение псалмов, которые Пастух пел искажённым, перевёрнутым смыслом, готовилась Судная Ночь.

Так кончается первая глава.

Ибо Пастух знает стадо своё, и стадо знает Пастуха своего, и нет среди них невинных, и нет праведных, и все идут на бойню, и все точат ножи.

Псалом 43:22 — «Но за Тебя умерщвляют нас всякий день, считают нас за овец, обречённых на заклание»

...
5