Читать книгу «Сторож брата. Том 1» онлайн полностью📖 — Максима Кантора — MyBook.
image
cover




Он всякий вечер напивался за обедом, падал на казенную кровать и тут же засыпал. Обнаружил, что надо выпить полторы бутылки вина, чтобы спать без сновидений.

Потом пришло известие, которое заставило уехать из Оксфорда насовсем. Он даже обрадовался, что подведена черта. Не хватало, как выяснилось, еще одной прорехи в жизни, и без того уже порванной. Он потребовался в Москве – по скверному поводу.

Больнее, чем есть, быть не может; что значит отъезд из чужой страны, если ушел из семьи? Что значат политика и границы по сравнению с детьми и их смехом?

Оказалось – он это выяснил опытным путем, подписывая бумаги, составляя заявления, сдавая служебный компьютер, – что мелочи повседневной жизни были защитой от пустоты; когда ушли и эти мелочи, сделалось совсем пусто.

Сама жизнь как таковая защитить от смерти не может, но вот привычка к жизни помогает оттягивать неприятный момент. Привыкаешь к заполненности пространства вокруг себя, и это спасает. Конечно, толчея знакомых возле смертного одра – защита сомнительная, но пока умирающий еще не простерт на одре, круговорот привычных лиц и дел отвлекает от неизбежного, тормозит, если можно так выразиться, ход событий. Привычка воплощается в разных вещах, но прежде всего в коллективе. Порой привычку обозначают словом «родина», иногда говорят про «семью», часто поминают пресловутую «работу», то есть занятость на службе. И даже если дело это незначительное, например работа почтальоном, оно, тем не менее, отвлекает человека от его собственной бренной субстанции. Так солдат в атаке, увлеченный стихией общего бега, не замечает собственной смерти, и встреча с небытием происходит как бы невзначай, исподволь.

Все вышеперечисленное – от сакрального служения Отечеству до прозаической службы на почтамте – способствует погружению в густую среду, которая прячет от бренности. Что уж и говорить о братстве колледжа. Стоит отказаться от милых привычек, как обнажится пустой горизонт. Если разобраться, то суть любой деятельности человека в умножении привычек, в укреплении обороны от собственной бренности – а в Оксфорде такие, в сущности, приятные привычки.

Когда с привычкой порываешь в молодые годы, то дело поправимо: расставшись с почтовой конторой, можно стать футболистом. Но каково пожилому гражданину, у которого времени обрести новую привычку нет?

Перемена страны и потеря колледжа – ерунда, говорил он себе; ведь уехал же я однажды из Москвы. Тогда, много лет назад, уехать из Москвы было просто: все прежние привычки враз отменили – перестройка общества! Вдруг не стало страны, где прежде жил. Конец коммунистической диктатуре, все – заново! Долг борца с тоталитаризмом звал принять участие в изничтожении призрака коммунизма – в пепел втоптать! Но он рассудил иначе: менять – так все сразу. Да и борцом он, по сути дела, стать не успел: так, поучаствовал в вольнолюбивых застольях. Было ему едва за тридцать, подле него возвышались величественные фигуры подлинных участников сопротивления – они, закаленные в борьбе с делом Ленина, заслужили лавры, пришло их время!

Уезжал он из России в тот момент, когда в стране вечного произвола появилась надежда на обновление. Эмигранты, некогда бежавшие (а то даже изгнанные) из Советского Cоюза, в ту пору возвращались в Москву – их голоса ждали на трибунах. В институтах, на вокзалах, на площадях – в лучших традициях революционных эпох – закручивались водовороты толп, над головами алчущих правды воздвигалась фигура очередного витии. Вот в это-то время он и уехал – в противоположную от исторических путей сторону.

Оттепель, перестройка! Как можно отказаться от участия в ликовании свободной мысли? Таких протуберанцев истории русские люди ждут десятилетиями: от оттепели до оттепели, как правило, проходит сорок лет; подморозит, а потом оттает, и уж так развезет, что и ступить некуда, везде лужи; и вот, «когда разгуляется», пользуясь выражением одного поэта, тут-то и начинается самая интересная, захватывающая страда в России. Длится такое душевное ликование, как правило, лет семь: вековые скрепы слегка слабеют, и в образовавшиеся щели проникают европейские веяния. В такие минуты фрондеры Российской империи мнят себя европейцами или, по выражению одного прогрессивного автора, «русскими европейцами», и эти избранные, усвоившие культурный код цивилизации, намечают перспективные пути развития страны. Почему «африканские европейцы» или «индийские европейцы» так и не сумели сделать Индию и Африку Европой – такие соображения в голову реформаторам не приходили; русские европейцы взялись за дело бодро. Чего только в эти мокрые, слякотные годы не мерещилось, каких метаморфоз не возжелали либеральные мечтатели! Мнили Россию объявить Европой и даже Турцию прочили в Евросоюз наперекор опыту Крестовых походов, и Британию зачислили в Европу с упоительной наивностью. Задумываться было некогда: историю ковали заново, второпях и из дрянных материалов.

Раз уж свобода во всем, рассудил он, так пусть будет и свобода передвижения. И уехал. А есть ли в мире более притягательное место для молодого ученого, нежели Оксфорд? Нет такого места. Британию русские интеллигенты традиционно чтят: консерватизм в почете. В Британии не то, что здесь, в России, – так говорили люди умственные, – у нас произвол, а там закон! В Британии королева – воплощение традиции и права (отчего традиция непременно связана с правом и чье это право – не уточняли), да к тому же еще имеется Черчилль! «Remember Churchill» выбито в камне на пороге Вестминстерского аббатства, но крепче и глубже, чем в граните, выдолблено это славное имя в сознании русского интеллигента. Когда сегодняшнего расстригу, молодого тогда еще человека, друзья спрашивали: «За что ты так любишь англичан?», – он со смехом отвечал: «А кого же любить? Молдован, что ли? Цыган, может быть?» Британия манит русского человека, даром что более последовательного противника у России сроду не было.

Факт принадлежности к обновленной России на первых порах способствовал укоренению в Оксфорде.

– Теперь все по-новому? – спрашивали у новоприбывшего. Интересовались, желая заглянуть в бездны русского бесправия.

– О да, – отвечал гость просвещенной части света. – Во мгле брезжит надежда.

– А раньше было плохо?

– Чудовищно. – И собеседники прикрывали глаза, воображая сталинские застенки и психиатрические больницы, где Брежнев, по слухам, гноил диссидентов.

Интерес к сталинским репрессиям угас быстро, как только завершился процесс приватизации. Пока делили недра и расписывали собственность на нефтяные скважины – еще обсуждали кровавого тирана и его гнет. Связь между сталинским произволом и приватизацией народной собственности была самая прямая: фигура злодея пригождалась всякий раз, как заходил спор о воровстве природных ресурсов – тут же вспоминали слова поэта: «Ворюга мне милей, чем кровопийца», и собеседник соглашался, что воровать хорошо, а строить лагеря плохо.

Нувориши (ловкие люди, ставшие в одночасье миллиардерами и собственниками угольных бассейнов и нефтяных скважин) покровительствовали свободной печати. Выходили отчаянные по смелости газеты «Сегодня», «Независимая» и еще что-то столь же непримиримое к преступлениям семидесятилетней давности – основали эти издания олигархи, разворовавшие бюджет страны. Сколь важно было узнать жителям Череповца и Архангельска о произволе тридцатых годов прошлого века! Их собственное бесправие рисовалось беднякам в розовом свете: если выбирать между собственностью карьеров, где добывали сырье для алюминия, и правдой – необходимо выбрать правду. Эту истину внушили населению, и большинство выбрало правду; единицы, впрочем, предпочли карьеры, где мужички добывали глинозем, обогащенный магнием и кремнием. Но, согласимся, парящий в поисках свободы дух редко бросает взгляд на глинозем.

Едва с приватизацией месторождений было покончено, тут же и критика подлой советской власти перестала быть актуальной; о сталинских лагерях говорили реже; пенсионеры-правозащитники еще норовили выступить перед иностранцами с воспоминаниями о вологодском конвое – но пыльных говорунов приглашали лишь политологи, что сочиняли книги о кремлевских интригах. А когда политологи написали каждый по три книги, и книжные магазины уже отказались брать разоблачения лагерной системы Крайнего Севера, тут нужда в правозащитниках испарилась.

Но к тому времени он уже защитил диссертацию, стал жителем Оксфорда, привык к скверному климату и простудам, а пуще того привык к уюту Камберленд-колледжа и каминам. Россия отодвинулась далеко, тамошние волнения и гражданские протесты против новых феодалов долетали в стены колледжа, но уже не волновали воображение; где-то там далеко построили, как они выражаются, «суверенную демократию»; смешно, конечно, но какая разница? Рассказывали, что в России реформы свернули; но находились также и свидетели того, что реформ в России хоть отбавляй: решительно все приватизировано, с социалистической собственностью покончено навсегда. А если кто-то не вписался в рынок, так на то и рыночная экономика, is not it?

Сейчас приеду и сам все увижу, говорил он себе. Хотя не ждал ничего и никакого интереса к разворованной стране не испытывал. Ведь и раньше что-то звало домой – но, пока жил в Оксфорде в своей семье, голос Родины звучал глухо и тихо. Обратного пути в Россию не существует в принципе. Всякий интеллигент знает про это.

Мандельштам в статье о Чаадаеве высказался на этот счет определенно. Осип Эмильевич описал историю Петра Чаадаева, вернувшегося из долгого путешествия по Европе домой, в Басманный переулок. Вот удивительно: уезжал российский говорун в Германию, к философу Шеллингу, ума набраться, а вернулся домой и стал общепризнанным идиотом, царь Чаадаева сумасшедшим объявил. Мандельштам заключил: «Нет обратно пути от бытия к небытию». Сам Осип Эмильевич успел поучиться в Гейдельберге, вдохнул, так сказать, воздух Просвещения непосредственно в месте изготовления такового. Вдохнул, вернулся, выдохнул и как раз угодил в Воронеж. А потом на пересыльный пункт во Владивостоке попал, там и сгинул. Оказалось, что имеется путь от бытия к небытию – мы сами себе не хотим признаться в наличии такового. А путь этот имеется, если вдуматься, по нему идет все человечество.

Вспоминал эти строчки Мандельштама он всякий раз, когда в первые годы эмиграции подумывал, не вернуться ли. Тогда не вернулся, а вот сейчас пришла пора.

Едва сказал себе: «Еду обратно», как оказалось, что желтые стены колледжа, серый твидовый пиджак, прогулки вдоль холодного канала, обеды с профессорами закрывали зияющую черноту.

Садовник Томас высказался положительно насчет отъезда из Оксфорда.

– Валить отсюда надо, ты прав. Хорошо тебе, есть куда податься. Была бы квартира в Москве, дня бы здесь не пробыл. Тьфу, – Томас харкнул на тюльпаны.

– Нет у меня там квартиры.

– Женщину найдешь. С жилплощадью.

– Мне шестьдесят скоро.

– И что? А то женщин не знаешь. Набегут.

– Да, это они умеют.

От садовника Томаса жена ушла к пожилому профессору философии, сама поступила в университет, даже защитила диссертацию, из садовницы стала ученой дамой. Правда, впоследствии ее избранника-профессора арестовали за распространение детской порнографии, и семейная жизнь у новоиспеченной ученой дамы не сложилась. Но и садовнику от того легче не стало. Правды ради, не только она, но и весь колледж расстроился.

Едва мысли двинулись в направлении дружной семьи колледжа, как мимо прошел сам мастер колледжа, сэр Джошуа Черч, мужчина осанистый, краснолицый. Адмирал Королевского флота двигался враскачку, как свойственно морякам. Взгляд флотоводца, привыкший смотреть на серую гладь океана, не опознал в садовнике одушевленный объект, но задержался на капеллане и его собеседнике.

– Ну, что ж, решение принято, – сказал адмирал расстриге, – соответственные распоряжения отданы. Желаем удачи.

Насчет «попутного ветра» адмирал не прибавил ни слова, поскольку службу нес не на парусных судах. Он сказал обычную в таких случаях фразу: «Приятно было вас здесь видеть. It was nice seeing you here», – и двинулся далее.

– Ты посмотри на него. Вот он, хозяин жизни, – рассуждал Томас, глядя вслед шелестящей мантии. – Этот парень и на Фолклендах воевал, и в Ираке отличился, и в правительстве посидел… – Классовая ненависть – чувство, которое признали анахронизмом – колыхнулась в голосе садовника.

– Известно, куда ты едешь? – спросил капеллан Бобслей. – На родину едешь, разве не так?

– На родину, – он был рад, что беседа ушла в сторону от Черча.

Основным принципом обучения в Оксфорде является устранение генеральной посылки. Требуется увести рассуждение от общего к частному, показать ошибки в деталях и сделать бессмысленным обобщение. Ну, для чего знать, что дважды два – четыре, если мы толком не понимаем, что такое «два»? К чему погоня за результатом, если в слагаемых нет уверенности?

– А вот и герой дня! – К ним приблизились два аккуратных человека, одинакового роста и одетых почти одинаково, их можно было принять за родственников, настолько прилежно второй копировал жесты и интонации первого. То был профессор германистики и славистики (дисциплины иногда совмещают) Адам Медный со своим аспирантом Иваном Каштановым, немолодым русским юношей, решившим писать диссертацию по Ницше. Каштанов был из тех немногочисленных российских аспирантов, что не являются сыновьями олигархов; приехал с Урала, из города Челябинска, и каждый день выражал признательность колледжу и лично профессору Медному. Тихие жесты Каштанова, негромкий голос, невыразительное лицо – все это мешало запомнить аспиранта; мешало даже его научному руководителю.

– Рекомендую, это Каштанов, – сказал Медный, уже неоднократно представлявший подопечного за последние два года, но постоянно забывавший об этом. – Этот юноша всерьез увлечен германской философией. Уверяю, нас ждут открытия. Не так ли, Каштанов?

Иван Каштанов ответил тусклым взглядом из-под красноватых век; так смотрит ящерица, прячась в траве. Серое лицо немолодого юноши, в складках, как лицо рептилии, было неуловимо. Так ящерицы покажутся и тут же прячутся в траве, мелькнут и исчезнут. Капеллан Бобслей сказал аспиранту несколько ободряющих слов.

– Вот как, значит, Ницше, – сказал капеллан.

Медный между тем тронул рукав «героя дня».

– На прощание решили всех удивить, не так ли? Рассказывают, мастер попросил вас представить колледжу Алистера Балтимора, галериста из Лондона, а вы публично назвали милого джентльмена спекулянтом. Шутка острая, но уместная ли?

– Разве то, что я сказал, кому-то неизвестно?

Медный прикрыл глаза, выражая терпеливое несогласие.

– Осмелюсь предположить, – сказал Медный, – что мастер колледжа пригласил в колледж гостя, взвесив обстоятельства его биографии.

– Послушайте, Медный, меня просили представить галериста. Чем конкретно приторговывает Балтимор – русским авангардом или современными кляксами, – я этого не знаю. Неужели я сказал «спекулянт»? Сожалею о сказанном.

– Алистер Балтимор – щедрый донатор; уверен, вы в курсе его пожертвований колледжу. Воображаю, вам стало впоследствии неловко.

– Помилуйте, Медный! Уж не из-за торговца абстракциями я уезжаю отсюда.

– О, конечно, конечно, – Медный снисходительно улыбнулся. Медный был поляком, и, если бы дал волю пылкостям шляхтича, профессор расхохотался бы над наивностью отставного коллеги; однако годы пребывания в колледже высушили эмоции. Подобно итальянскому профессору Бруно Пировалли, поляк Медный стал подлинным островитянином. – Колледж не может себе такого позволить. Впрочем, вы уже не несете ответственности. Как быстро мы стали чужими! – Медный негромко посмеялся, затем придержал смех.

Медный был аккуратно слеплен природой, не допустившей излишеств ни в чем. Подобно прочим оксфордским коллегам, он был одет в пиджак и брюки слегка поношенные, но опрятные, имевшие неброский цвет. Что же касается до аспиранта, то пиджак Каштанова был поношен сверх меры, так что возникало подозрение, что причиной изношенности явилась бедность. Аспирант невзрачен, а профессор Медный – в расцвете сорока пяти лет, успешный розовый экземпляр ученого.

– Нам, fellows, вас будет не хватать, – мягко сказал Медный. – Вы оставляете здесь друзей. Это не только мое мнение.

– О, неужели? Oh, really? – два человека, которые не были британцами, но выучились вести себя по-британски, улыбнулись друг другу фальшивыми улыбками.

– Уверяю вас. Не правда ли, Каштанов?

Аспирант профессора Медного тихо кивнул.

– Знаете ли, за ланчем, когда мы услышали о вашем увольнении…

– Как, и приказ уже подписан? Черч проходил здесь недавно. Я не думал, что он успел.

– Черч немного слишком формалист, вы знаете. Но мы склонны прощать адмиралу эту пунктуальность, не правда ли? Эти военные… Но на военных и держится Британия. Так вот, когда мы услышали о вашем увольнении, я спросил у окружающих… сидел напротив Стивена, а Майкл Ситон был слева, Джон Гордон справа… да, так я спросил у них, как они к этому факту относятся. И, знаете, был приятно удивлен: они недвусмысленно дали понять, что им вас будет не хватать.

– Я тронут, Медный.

Медный взмахом руки отмел благодарность.

– Столько лет бок о бок! Я догадался, почему наш друг уезжает, – сообщил профессор Медный капеллану Бобслею и аспиранту Каштанову. – Не сразу, но понял. Этот человек решил повторить поступок Эразма, простившегося с Оксфордом из-за тогдашнего Брекзита. Ха-ха. Признайтесь!

Аспирант Каштанов прилежно прокомментировал реплику научного руководителя:

– Эразм Роттердамский уехал из Оксфорда и не принял предложения короля остаться. Многие считают, что виной тому казнь его друга Томаса Мора и выход Британии из католической веры.

Медный поощрил аспиранта улыбкой.

– Но ведь вы никого не потеряли, друг мой? – мягко полюбопытствовал Медный. – Не случилось ли трагедии? Никого не обезглавили?

На такие вопросы не принято отвечать. Если вас спрашивают how do you do, это не значит, что интересуются анализами.

– Брата арестовали, – ответил расстрига. В колледже ничего нельзя скрыть. Британская сдержанность призывает молчать о частных проблемах, но узнают о них все.

В Оксфордском университете не любят казусов, бросающих тень на колледж. Под Рождество, когда все замерло в ожидании подарков и чудес, совсем не кстати слово «арест». Не столь давно бойкие активисты из молодого поколения профессуры бросились защищать оппозиционера в России, а потом выяснилось, что затравленный властями борец – педофил. Таких faux pas следует избегать.

– Oh, no! – сказал Медный, разумно выдержав паузу. Англичане всегда говорят «о, ноу», когда хотят выразить несогласие с бедой. Скверно, когда происходит беда – нехорошее следует отрицать. И поляки, живущие в Англии, научились этой в высшей степени здравой манере речи. – Oh, no! I can’t believe! Я не верю!

– У вас есть брат? И его арестовали? – большие глаза капеллана выражали сострадание. Священнику полагается понимать how do you do буквально.

– Ну да. В Москве. Арестовали.

Медный, чье славянское происхождение обязывало знать о России, объяснил капеллану, как обстоят дела в северной стране.

– В сегодняшней России, дорогой Бобслей, возродили империю. Аннексия Крыма, война с Украиной, аресты. Тридцатые годы вернулись.

– I am so sorry! – воскликнул капеллан, вложив в слова всю искренность.

Про Крым давно забыли, лишь наиболее рьяные из студенческих активистов задиристо задавали вопросы на семинарах по политологии: «Так чей же все-таки Крым?», да акварелист Клапан (в то время, когда не делал иллюстрации к Мюнхгаузену) выходил с плакатом «Долой тиранию». Что касается брата Рихтера, жившего в Москве, тому, насколько знал расстрига, несвойственно было конфликтовать с властью. Уж не из-за крымского вопроса старика арестовали.

Аспирант Каштанов решил сделать самостоятельное замечание.

– Вы знаете причину ареста?