Жизнь мне спасло одно интервью.
Это событие тем более достойно рассказа, что оно многое проясняет из того, что произошло тогда в моей жизни и что, как мне представляется, так и осталось непонятым всеми теми, кто меня знал. Мой рассказ прольет новый свет на те несколько недель, что предшествовали моему исчезновению. Кроме того, все, что я здесь поведаю, является моим первым и последним объяснением.
Это интервью произвело тем более ошеломляющий эффект, что в то время я даже не подозревал, что мою жизнь надо спасать. Более того, все у меня складывалось как нельзя более благополучно. Я достиг, если можно так выразиться, зенита своей карьеры. Как всем известно (или, может быть, как многие помнят), у меня была своя программа на телевидении, в которую я мог приглашать кого считал нужным и одеваться как мне вздумается. Это была литературная передача на пятьдесят восемь минут из разряда “не пропустите”, да что тут рассказывать, кто же не знает эту передачу? И все, разумеется, видели мою беседу с Хемингуэем (или во всяком случае слышали о ней от других): я сделал ее к сорокалетию со дня смерти последнего, и эта передача мгновенно стала лидером литературных программ. Посредством монтажа мне удалось услышать мнение классика касательно опасности генетически модифицированных продуктов и колонизаторского характера первой войны в Заливе и, более того (это было самое удачное место), мне удалось расспросить его о том, что он испытал, выстрелив себе в голову из охотничьего ружья – способ не так давно снова введенный в моду Куртом Кобейном, солистом группы “Nirvana”. Точно так же, как Чарлтон Хестон стал экспертом по римской античности, сыграв в “Бене Гуре”[1], я практически в считаные дни был возведен в ранг литературных критиков, специалистов по прозе XX века. То, что писатель уровня Хемингуэя решил post mortem довериться такому молодому человеку, как я, то, что он выбрал именно меня (который только что перешел из рубрики “Хоккей на льду” в спортивной передаче, транслируемой днем по воскресеньям, в передачу “Как одеваются знаменитые писатели”, выпускаемую в эфир в понедельник утром), оказалось весомей всех университетских дипломов – и тем лучше, потому что как раз дипломов у меня никаких нет.
Но речь не об этом интервью – не оно спасло мне жизнь. Хотя, конечно, существенно ее изменило: после него я смог покупать такие костюмы, которые до этого даже не предполагал, что смогу когда-нибудь себе позволить, я залил в себя столько шампанского, что им можно было бы заполнить трюмы “Титаника”. И еще я купил “вольво” со всеми возможными наворотами.
Разумеется, я был достаточно осмотрителен, чтобы не повторять трюк с посмертным интервью, но с этого момента позволил себе взять несколько менторский тон, то есть добавлять нотку презрения в голос, когда рассуждал, к примеру (с видом знатока, само собой), о частичном провале книги Трака “Побережье Сирта”[2]. В результате меня стали приглашать на всевозможные круглые столы и другие передачи. Моя компетенция расширилась до универсального масштаба.
Отныне меня окружали журналисты. Я сам их отбирал, если мне нравились их взлохмаченные волосы или экстравагантные наряды, а что касается их осведомленности в области литературы, то она не превосходила моей. Каждый из них успел опубликовать какой-нибудь сумбурный и откровенный личный дневник, который никто никогда не читал, а что до книг, о которых они брались писать, то прочли они на своем веку не больше, чем я сам. Что касается отбора литературы для анализа, тут работал принцип мимолетного пристрастия, то есть они выбирали еще более “от фонаря”, чем я сам, и в этом-то и состоял парадокс, потому что не все тут сводилось к случаю, а скорее так: мне надо накатать статью, скажи, что ты сейчас читаешь. Или: у девахи, которая это написала, такой сногсшибательный зад – и все в том же духе. Я нежно любил этих журналюг, порой даже возил их с собой на море, усадив в мою “вольвочку” с откидным верхом. Казалось, чего же еще можно ждать от жизни.
Я подумывал выпустить сборник собственных высказываний о мировой литературе; водил знакомство с Жераром Депардье; упоенно распускал всевозможные слухи по поводу моей ориентации; собирался завести кошку; имел три пары мокасин от Джона Лобба и официально заявил о конце литературы постмодернизма.
Надо, тем не менее, отдать мне должное, я обладал особым даром улавливать дух времени (эпитет этому духу я давал в зависимости от настроения, характеризуя его как “тошнотворный”, “легковесный” или “разрежённый”). Я довольно быстро заметил, что в нашу эпоху, когда отмирают традиционные этико-религиозные ориентиры (это, кстати, название моей статьи: “Отмирание этико-религиозных ориентиров”), у общества возникает потребность в философских вливаниях свежей мысли. Еще мне пришла в голову счастливая мысль приглашать к себе в студию не только писателей и литературных критиков, но и мыслителей, то есть людей, способных сформулировать окончательное суждение о современной эпохе за две с небольшим – три минуты. Приглашенных было множество, так что возникало ощущение, что в рамках телеэфира философская мысль бьет ключом. Конечно, не обошлось без проколов, например, когда Деррида, забывшись, возжелал объяснить, что такое метафизика присутствия, или когда Леви-Стросс, который, по моим представлениям, был достаточно стар и утомлен, чтобы не вдаваться в пространные разъяснения, вдруг изъявил желание поговорить о структурализме. Это были затруднительные моменты, вынудившие меня стать более требовательным в отборе мыслителей нашего времени для эфира. Переориентация не заняла много времени, поскольку мне помогала моя команда критиков-журналистов, которые знали, где найти истинных мыслителей: разумеется, в студиях конкурирующих передач.
Я демонстрировал все большую озабоченность судьбой Запада, употреблял такие выражения, как “нигилизм”, “равенство полов” или “глобальное потепление”.
Как раз в это время была сделана фотография, где я сижу за своим рабочим столом, заваленным книгами (главным образом, это экземпляры, бесплатно присланные издательствами в целях рекламы). Я курю трубку – как раз начал незадолго до этого. Если не ошибаюсь, это моя последняя фотография.
А потом было это интервью.
В тот день на мне был безукоризненно строгий костюм, в зубах – трубка из вересковой глины. На вечер у меня была назначена встреча с начинающей журналисткой. От меня веяло дорогими духами.
Я решил, что передача будет посвящена Богу, но этой беседе предстояло быть воплощением хорошего вкуса, без всяких ученых мудрствований и профессиональных разглагольствований. Гость программы идеально подходил для этого. Я знал его лично и имел возможность оценить его философские познания, поскольку мы с ним ужинали в одном ресторане. Он обладал весьма ясными и глубокими мыслями о Боге, его смерти и будущем религии. Как он сам любил повторять на всех телевизионных каналах, он был натурой свободомыслящей и бескомпромиссной, независимой от убийственных религиозных предрассудков и не боялся повторять вслух, вопреки всем опасностям, что он думает о святом апостоле Павле. Кроме всего прочего, он обладал отменным вкусом и не углублялся в философские дебри, в иезуитский лабиринт умозаключений, порождающий иллюзию, будто между философами существуют кардинальные различия, хотя, если присмотреться, можно различить среди них только хороших и плохих: прогрессивных мыслителей и дремучих мракобесов – тех, что желают нам добра, и тех, что у всех сидят в печенках. Как обычно, он кипел от негодования по множеству различных поводов. Только что он выпустил свою очередную книгу.
Обсудив с ним заранее пинг-понг вопросов и ответов, я перестал прислушиваться к тому, что он говорит, и с головой погрузился в размышления, где он покупает себе рубашки. (Недавно в ресторане он признался мне, что эти рубашки обеспечивают ему стопроцентный успех у женщин, и возможность покупать их является главной причиной, почему он занимается философией, а уж на втором месте, разумеется, желание избавить человечество от сковывающих его лживых предрассудков.) И вдруг – как обухом по голове: я услышал голос.
Этот голос сказал мне абсолютно внятно: Какого хрена ты тут делаешь?
Я испытал такой шок, что резко вскочил, и все мои бумажки полетели на пол. Я так стремительно повернулся к моему гостю, что он осекся посреди фразы “пора начать говорить правду, нравится это кому-то…” – и теперь смотрел на меня полными ужаса глазами. Потом я поочередно повернулся к каждому из моих журналистов, которые съежились под моим взглядом.
Наступила пауза.
Она длилась несколько секунд, это было жутко.
Я снова повернулся к моему гостю и, совершенно забыв, что я в прямом эфире, спросил:
– Что ты сейчас сказал?
После минутной заминки, когда он в свою очередь стал искать глазами журналистов, он изобразил улыбку, покашлял и произнес:
– Я говорил, что пора начинать наконец говорить правду, нравится это кому-то…
– Нет-нет. До этого.
Снова пауза.
Журналисты, вконец растерявшись, принялись вертеть головами в разные стороны (все помнят, что передача шла при полном зале и в прямом эфире). Но в этот момент я понял, что прозвучавшая реплика исходила не от моего собеседника и даже не из публики – голос прозвучал совсем с другой стороны. На короткое мгновение меня охватила настоящая паника. Но только на мгновение. Потом я овладел собой. Ладно, забудь, сказал я, давай дальше толкай свой спич.
Сбитый с толку, он с грехом пополам вернулся в русло начатых рассуждений:
– Да, правда может кому-то и не понравиться…
И тут я буквально прозрел: как будто пелена с глаз спала. Все мое существо испытало невероятное потрясение. Я видел, как ресторанный философ шевелит губами, произнося “да, правда может кому-то и не понравиться”, – и вдруг меня как громом поразила абсолютная, непоколебимая, прямо-таки космическая уверенность, что этот тип – законченная скотина, самый что ни на есть распоследний и беспардонный самозванец, какого только производила эра пустоты, выскочка, бахвал и прощелыга, одержимый манией величия и возглавляющий когорту ему подобных самодовольных хлыщей, которым я и другие мои собратья в течение долгих месяцев предоставляли стол, кров и всяческие почести. И под воздействием этого сногсшибательного откровения я, как мне показалось, во всеуслышанье заявил (до сих пор не знаю, произнес ли я это на самом деле):
– Да, какого хрена я тут делаю?
Конец передачи был похож на страшный сон.
Кто же это был, за кем я повторил слово в слово ту революционную фразу? Из студии я вышел в сомнамбулическом состоянии, абсолютно глухой к тому, что творилось вокруг меня, даже не сказав “до свидания” философу, коего отныне я буду называть не иначе как Скотиной. Домой я вернулся сам не свой, намертво забыв о встрече с начинающей журналисткой, и на ужин проглотил какую-то банку сардин – это стало отправным моментом моего аскетического преображения.
Сначала я полагал, что этот таинственный голос принадлежит Эрнесту Хемингуэю. Мне казалось, я даже узнаю его легкий американский акцент. Но от этой гипотезы пришлось отказаться: как Хемингуэй мог предъявить мне такой упрек (потому что фраза прозвучала именно как упрек), ведь он стольким был мне обязан (и я ему тоже)?
Вне всякого сомнения, это было предупреждение, что-то среднее между голосом Командора и падением с лошади святого Павла[3]. Эта лаконичная фраза поставила под сомнение и перевернула с ног на голову весь мой образ жизни, в ней содержалось указание на необходимость пересмотреть всю мою систему ценностей. Тогда я подумал о Боге.
Разумеется, тот факт, что Он обращался ко мне в передаче, Ему посвященной, только подтверждало мои предположения. Впрочем, ледяная пустота, разверзшаяся во мне после этих слов, тоже подтверждала догадку, потому что в этих словах отразилась вся вопиющая бесцельность моего существования. Жуя на ужин сардины, я спрашивал себя: ты ищешь Бога? То, что ты испытываешь, может быть, это тоска по Богу?
Ответ родился во мне мгновенно, и он был вполне определенным: нет. Тогда я пошел спать. Как ни странно, спал я вполне спокойно.
В последующие дни я осознал, что задавать себе вопрос о том, кто сказал эти слова, было делом абсолютно бессмысленным. Главное было понять, что же мне теперь предпринять. Первая моя реакция облеклась как-то сразу в форму отрицания, очень действенную: неделю спустя я продал “вольво” с откидным верхом. Это была моя первая победа и первый знак духовного преображения, которое можно сравнить разве что с обращением Игнатия де Лойолы[4] (его я прочел несколько позже, в тот период, когда полагал, что моим призванием является религиозная стезя). Что касается моего ухода с телевидения, то весть о нем долго (целый месяц), можно сказать, будоражила культурную жизнь Франции (а также Бельгии, где у меня было много телезрителей). Должен признаться, что я довольно удачно устроил финансовую сторону дела: мое обращение не лишило меня окончательно рассудка. Меня заменили одним журналистом из моей команды, конечно же, самым плохим, который позже, уже вне телевидения, прославился тем, что написал сценарий к мюзиклу “В поисках утраченного времени”. Итак, я ушел, получив солидный гонорар, которого вполне хватало, чтобы потихоньку готовиться к аскезе. Впоследствии, как всем известно, я продал квартиру и поселился под чужим именем в очень скромном квартале неподалеку от Северного вокзала. Именно в этом жилище я и пишу сейчас эти строки.
Итак, я окончательно встал на путь обращения, вот только не знал к чему. Как я уже сказал, мне приходила в голову мысль о моем религиозном призвании. Несмотря на посещавшие меня сомнения (и на тот факт, например, что я не верил в Бога, но с этим еще можно примириться), какое-то время я думал развиваться в этой сфере. И вот тут как раз мне было второе откровение.
Как я уже сказал, жизнь я вел все более уединенную и строгую и большую часть времени проводил взаперти. Более того, я принялся читать. И если бы я не отошел окончательно от мира, то всеми силами ратовал бы за чтение во всех публичных местах: вы даже представить себе не можете, насколько это увлекательно. Это было настоящее открытие. Я прочел два романа Хемингуэя, от корки до корки. Тем самым я отдал должное тому, кто так решительно повлиял на мою карьеру почти в тот самый момент, когда я отвернулся от него, влекомый другим голосом. Куда же податься теперь? Я продал машину, но этого мало. Я переселился в убогий квартал, но и этого мало.
Поскольку я одновременно испытывал двоякую потребность – в чтении и в духовной пище, которую не знал как определить, я взялся за чтение Игнатия Лойолы и Хуана де ла Круса.
Провал. Но этот провал умерил на какое-то время мою неофитскую страсть к книгам. И тем не менее, именно во время скучного чтения я прозрел во второй раз. Я снова услышал голос.
Я сидел в старом кресле лицом к окну, за которым громоздились крыши, и держал в руках книгу “Темная ночь”, как вдруг услышал:
– Искать надо не здесь.
Я прекрасно понял смысл фразы. И тогда с торжественностью, которую я лично счел как нельзя более подходящей к ситуации, вышвырнул в окно Хуана де ла Круса. С моим религиозным призванием было покончено.
В этот раз, несмотря на прежнюю лаконичность приказа и на его запретительный характер (в первый раз это тоже было критическое замечание, подразумевавшее, что я не должен находиться там, где нахожусь), я довольно быстро понял, что от меня требуется. Я вспомнил, что в первый раз голос прозвучал во время интервью с шутом, претендовавшим на звание философа. Теперь он требовал от меня отойти от религии. Значит, моим призванием – я в этом уже не сомневался – была именно философия.
Все было предельно ясно. Я подошел к окну и глубоко вздохнул. Итак, значит, философия. В эту минуту я почувствовал себя очень одиноким, и даже думаю, не было ли у меня внутреннего малодушного порыва отступиться, когда я понял, что ждет меня впереди, – впрочем, так всегда бывает, когда становятся философами.
О проекте
О подписке
Другие проекты