Именно к этому моменту относится, как известно, мой последний телефонный звонок: я позвонил отцу. Я знаю, что он рассказал об этом, потому что об этом говорили по телевидению, когда обсуждали мое таинственное исчезновение, – впрочем, как мне кажется, это был последний раз, когда обо мне вспомнили. Мой отец, который не знает, куда себя деть с тех пор, как от него ушла моя мама, ни разу не упустил возможности что-нибудь обо мне рассказать (будь то прошлое или настоящее), и даже тот факт, что во время нашего последнего разговора он обещал мне молчать, не слишком его смутил. Но я-то знал наверняка, что он ни за что не сдержит слова, так что не стал ему говорить, где я теперь живу и под каким именем. По правде, я вообще воздержался от каких бы то ни было объяснений и какой бы то ни было информации на мой счет, сказал только, что у меня все в порядке, чтобы он не волновался (впрочем, ему и так на все наплевать, единственное, что его занимает сейчас, это вернется мама или нет, он с этого и начал – “ты знаешь, она не вернулась”, – не успев даже спросить, как мои дела и куда я, господи боже, запропастился, или даже просто выразить радость по поводу того, что он меня слышит). И еще я сказал, что не собираюсь возвращаться на телевидение.
Сам не знаю, зачем я сделал этот телефонный звонок – наверно, чтобы услышать в последний раз голос из моей предыдущей жизни, чтобы обрубить последнюю нить, связующую меня с миром. Это был последний знак, который я посылал сообществу людей, к которому когда-то принадлежал. Я произнес вежливое “до свидания, папа”, как будто уезжал в летний лагерь. Но я твердо знал в этот миг, что уже не принадлежу к их числу и что даже немногочисленное общество моих теперешних соседей слишком для меня велико – ведь занятие философией требует полного и необратимого одиночества.
Начиная с этого момента моя жизнь целиком и полностью слилась с философией, то бишь с книгами. Поэтому в моем последнем объяснении, которое я посылаю в мир, я ограничусь списком книг, хотя и неполным, в которых теперь сосредоточена вся моя жизнь. Я купил их перед тем, как запереться и исчезнуть, в следующем порядке:
Монтень “Эссе”.
В состоянии полного одиночества, ставшего для меня привычным, прекратив всякие сношения с внешним миром, я начал вести беседы, и первый, кто со мной заговорил, был Монтень – он говорит со мной и по сей день и остается единственным человеком, с кем я общаюсь. Он поведал мне о множестве противоречивых вещей. Во время одной из таких свободных бесед (они проходили у нас три раза в неделю, по вторникам, четвергам и субботам) я сделал открытие, что однажды умру – мысль, которая более чем за сорок лет моего существования не посетила меня ни разу. Открытие это, разумеется, было не из приятных, но в конце концов я понял, что “четверть часа агонии не требуют никаких особых приготовлений”[5].
Я сказал в начале, что жизнь моя была спасена. Должен уточнить, что она была спасена постольку, поскольку отмечена печатью неизбежности и неминуемой кончины. И сразу же, конечно, моя предыдущая жизнь показалась мне довольно-таки ничтожной. Я начал жалеть себя, потому что в то время был подвержен самому ужасному из всех страхов, но в силу незнания не мог этот страх назвать. Зато в состоянии назвать теперь. Смысла в окружающем мире не прибавилось, но теперь я, по крайней мере, знаю, что жизнь не имеет смысла.
Под воздействием Монтеня я также перекрасил потолок в квартире.
Кант “Критика чистого разума”.
Избрав путь философа, я познал и взлеты, и падения. Кант дался мне непросто. Должен признаться: возможность синтетического суждения a priori никогда прежде меня не волновала.
Само собой, когда я открыл для себя, что время и пространство не являются вещами в себе, но относятся к нашей перцептивной способности, у меня началось пренеприятное головокружение: в этот период мне стало трудно перемещаться по квартире, потому что предметы двигались одновременно со мной, – но, возможно, этому способствовал также мой режим питания.
Тем не менее я продолжал чтение Канта (я не все в нем понял) до тех пор, пока не узнал, в частности, что невозможно ни доказать существование Бога, ни его опровергнуть. Эта перспектива (что придется смириться с полной неопределенностью) привела к тому, что я утратил всякую надежду на будущую жизнь – что само по себе не так уж плохо: меньше думать надо.
В ознаменование чтения Канта, которое превратилось для меня в подлинное испытание, я назову мое обращение коперниковской революцией, потому что, как мне кажется, именно к этому я пришел, сам того не сознавая. Действительно, в определенном смысле, в моей предыдущей жизни все как-то очень усложнилось: перемещения людей вокруг меня, круговорот денег, рост моей известности – все труднее становилось соединять одно с другим, как-то это все подсчитывать и упорядочивать. Все вокруг меня неслось и кружилось. Все усложнилось и запуталось, потому что положение мое мешало мне все это оценить, соответственно, надо было, чтобы я в корне поменял точку зрения, а это и была революция. Начиная с этого момента вращения и перемещения (на них, впрочем, я стал взирать отстраненно) объяснять стало легче. Когда вышеупомянутый переворот во мне свершился (так Коперник поместил в центр мироздания Солнце, а не Землю), все эти сверхсложные круговороты (вещей, людей, слов, стремлений, обид, денег) упорядочились в регулярные и гармоничные циклы – но их движение происходило теперь бесконечно далеко от меня. Мир стал прост – но крайне, крайне далек.
Платон “Федр”.
Я начал разговаривать сам с собой, но это меня ни мало не беспокоило. Я вел дискуссии с целым сонмом собеседников, которых я находил на каждой странице, хотя все они вроде бы отвечали на вопросы, которых я не задавал. Короче, я сделал капитальное открытие, положившее конец моим размышлениям о том, кому принадлежал голос, обращавшийся ко мне дважды. Это было как вспышка, как озарение: голос принадлежал демону Сократа.
Двадцать пять веков прошло, и он снова дал о себе знать. И выбрал для этого меня. То, что говорит по этому поводу в “Федре” сам Сократ, является тому неопровержимым доказательством. К примеру, он говорит, что этот гений, направляющий и вдохновляющий мысль, может проявить себя только через отрицание, то есть он может лишь запретить или указать, чего делать не надо, – а голос, дважды обратившийся ко мне, вел себя именно таким образом. Кроме того, как все помнят, я сразу заметил, что говорил он с иностранным акцентом: а именно с греческим. Любая другая гипотеза, в частности примитивнопсихологическая, намекающая на то, что слышал я свой собственный внутренний голос, смешна и заведомо ошибочна. Но поскольку такой упрощенный способ интерпретации является наиболее распространенным, я хочу в последний раз подчеркнуть: я не разговаривал сам с собой, со мной говорил демон Сократа собственной персоной. Тот факт, что я немедленно ударился в философию, лишний раз доказывает это. Не вижу в этом никакого бреда: сколько на земле существует людей, регулярно заявляющих, что двадцать веков спустя после смерти и воскресения Иисус Христос вернулся на землю, – и я имею в виду не только Достоевского. Я внятно изложил эти свои доводы во время одной из моих последних и немногочисленных бесед с человеческими существами. В данном случае я имею в виду моего соседа по лестничной клетке, возвращавшегося домой вместе со своим псом Флопом в тот момент, когда я ставил два дополнительных замка на входную дверь (причину моих действий я объясню ниже). И тот факт, что сосед полностью меня поддержал (молча: он ограничился тем, что посмотрел на меня, но я сразу понял, что он меня поддерживает), и то, что я смог вразумительно объяснить ему, что к чему, доказывает совершенную обоснованность моих доводов.
Именно в период чтения Сократа я решил, следуя примеру самого Сократа, ничего не записывать, как бы глубоки ни были мои философские открытия. Объяснения, которые я здесь даю, – единственное отступление от правила, которое я себе позволил. Тем не менее я все же записываю незначительные вещи, касающиеся моего фактического существования, но умалчиваю о моем существовании философском. Так, я доверяю бумаге второстепенное и случайное, но ни в коем случае не абсолютное и не главное, представляющее собой идеи, которые пришли мне в голову (Спинозу я тоже читал).
Лейбниц “Монадология”.
Опускаю мое новое толкование “Монадологии” Лейбница, привожу только в качестве примера и в той степени, в коей оно как-то связано с моей фактической жизнью, а точнее, с моей бывшей профессией.
Мне кажется очевидным, что определение, которое в 1714 году Лейбниц дал монаде как первичному элементу бытия (это индивидуальная точка зрения, герметичная и потенциально заключающая в себе все свои предшествующие, настоящие и будущие превращения: каждая монада, со своей собственной точки зрения, отображает бесконечность мира на множестве разных уровней от самого ясного до самого смутного, иными словами, бесконечность других точек зрения) – это определение является абсолютно точным определением телевидения, то есть пространства, в котором с разной степенью достоверности отражается весь мир. Было бы также логичным заключить, что телевидение составляет фундаментальный элемент бытия. Я говорю об этом мимоходом, не придавая этому особого значения по причинам, которые я уже изложил выше. Я не собираюсь писать исследование на эту тему (предоставим это другим). Я всего лишь сообщаю то, что сегодня всякий, наверное, уже понял: коперниковская революция, которая во мне произошла, и тот факт, что именно ко мне решил обратиться демон Сократа, то есть сама Философия, напрямую вытекает из моего исключительного на сегодняшний день положения в мире, точнее сказать, на телевидении, то есть в прямом контакте с фундаментальным элементом бытия.
Некоторые намекали, что мое исчезновение выражало якобы яростный и категорический протест против современного мира. Похоже, тот факт, что я продал сначала “вольво”, а затем свою роскошную квартиру, был понят именно в этом ключе. Совершенное заблуждение, и я еще раз, в последний, хочу это подчеркнуть. Мое новое философское призвание не имеет ничего общего с реакционным протестом против предполагаемого упадка нашей цивилизации, против общества потребления, засилья денег и глупости, против беззакония, катастрофического индивидуализма, поверхностности нашего времени, против краха системы ценностей или пагубного распространения в мире телевидения и техники вообще. Совсем наоборот: если я в качестве философа должен высказать какие-то суждения о современном обществе, то я скорее буду утверждать, что никогда еще наш мир не был так близок к истине, а человечество – к осуществлению своего предназначения. Мой окончательный уход из этого мира, который я пытаюсь целостно осмыслить (очевидно, что средства для этого у меня есть), преследует только одну цель: думать — а думать я должен о приходе Нового человека, – пусть даже я заплачу за это собственной жизнью.
Ницше “Так говорил Заратустра”.
Ибо в конечном счете мое предназначение заключалось в том, чтобы ретироваться в какое-нибудь уединенное (квартирка неподалеку от железнодорожных путей) и возвышенное (с видом на крыши) место, где я мог бы развивать радикально новые идеи в стороне от людского общества, и не просто в уединении, а в пещере и на вершине одновременно. Разумеется, велик был соблазн вернуться к людям раньше времени, не додумав все до конца, и обратиться к ним, пусть даже не ко всем, чтобы поведать о моих первых открытиях. Но еще и с психологической точки зрения в первое время одиночество было для меня очень тяжелым испытанием, я чувствовал, что близок к помешательству – попросту говоря, бывали моменты, когда я с трудом удерживался, чтобы не пойти выпить пива в кафе на углу.
Тогда, чтобы устоять перед соблазном и остаться на высоте, как Заратустра, я придумал следующее. Я заказал по Интернету солидный запас продуктов, достаточный, чтобы продержаться нужное время, соблюдая строжайшую дисциплину. Потом я собственноручно поставил на дверь несколько задвижек, причем не изнутри, а снаружи, и попросил другого моего соседа, того, кто изучает насекомых или что-то в этом роде (и чего только люди не придумают, лишь бы не заниматься философией), запереть меня снаружи. Мы условились о знаке, который я ему подам в тот день, когда решу покинуть мое уединение и вернуться к людям. Сигнал может быть использован лишь один раз, когда я буду абсолютно уверен. Чтобы заручиться его поддержкой, я обеспечил соседу небольшое ежемесячное вознаграждение взамен на обещание никуда не переезжать в течение нескольких лет и быть готовым к тому, что сигнал может прозвучать в любой момент и он должен немедленно на него отреагировать. После чего сосед меня запер. Иногда я боюсь, что мысль об этом меня доконает. Но время идет.
Шопенгауэр “Мир как воля и представление”.
Мое здоровье начало стремительно ухудшаться, вероятно, из-за систематического недоедания и отсутствия физической активности. У меня появились головные боли, головокружения, продолжительные приступы гипотонии, галлюцинации, экзема. Что-то во мне угасало. Одновременно я чувствовал, как мысль моя ширится, границы ее раздвигаются, как разрывается пелена иллюзий, застившая от меня единство целого. Поскольку двигался я все меньше, движения мои сделались экономны, а сопротивление вещей, их инаковость по отношению ко мне, все менее ощутимой. Можно было бы предположить, что я впал в бредовый мистицизм, грозивший мне с самого начала. Но это не вполне так – прежде всего потому, что то, что я открыл, нимало не походит на видения мистиков, и к тому же, несмотря на ухудшение моего здоровья, я вышел из этого состояния, близкого к упадку духа: я пережил последний радикальный перелом.
Ницше “Сумерки богов”.
Первое предупреждение: Ницше говорит, что идеи рождаются на ходу, он порицает (особенно это касается Флобера) “свинцовые задницы”, то есть тех, кто не встает со стула. Я встал со своего кресла.
Диоген Лаэртский “Жизнь, учения и изречения знаменитых философов”.
Демон Сократа больше не посещал меня, да это было уже и не нужно. Я окончательно уверился, что двадцать пять веков спустя я заканчиваю то, что началось в тот самый момент, когда человечество вступило в последнюю стадию своего развития (Гегель ошибался, когда полагал, что заканчивает он, – все свидетельствует об обратном, и, в частности, тот факт, что демон Сократа заговорил уже побжнего и обратился ко мне). Я понял, что должен стать новым Сократом, и это укрепило мое решение встать с кресла и начать двигаться, ведь Сократ доказал, что философствовать и прогуливаться – одно и то же. Более того, я должен был выйти к людям, спуститься на землю.
А значит, пора было делать знак соседу. Но, погрузившись в жизнь Сократа, чтобы свыкнуться с ролью, которую мне предстояло играть, я в последний момент обнаружил одну деталь, на которую зачастую не обращают внимания: Сократ не просто ходил, он ходил босиком. Соответственно, и я должен был вернуться в мир в таком же виде, пусть я заплачу за это своим здоровьем.
Я торжественно разулся: не для того чтобы покинуть мир, но чтобы в него вернуться, чтобы вернуться босым и преображенным, вернуться в мир с босыми ногами. Этот шаг был в чистом виде философским поступком, в нем не было ничего вздорного и случайного, никакой дани new agevum хиппи.
Итак, я взял свою последнюю пару мокасин от Джона Лобба и широким жестом, венчающим всю мою жизнь (и определяющим судьбу эпохи), отправил ее в окно. Так получилось, что случайно один из мокасин приземлился на крышу напротив, в то время как другой исчез в недрах стиснутого домами дворика. После этого я послал условный сигнал моему соседу, чтобы тот отпер дверь.
Ответа не последовало.
Постучал снова. Нет ответа.
Эмпедокл, из Диогена Лаэртского, op. cit.
Вполне вероятно, что он не сдержал слова и съехал, не поставив меня в известность (но продолжая, тем не менее, получать денежный перевод, который я распорядился ежемесячно отправлять на его счет). Целую неделю я продолжал посылать ему сигналы (три удара в стену с интервалами в три секунды, повторить трижды). Безрезультатно.
Надо мне было поручить это продавцу ксероксов, который живет несколькими этажами выше: он как будто понадежней, и потом, имея жену и двоих детей не так-то просто исчезнуть (а дочка у него странная, сдается мне, ее тоже посещает философский гений).
Итак, я окончательно замурован в своей квартире, хотя мне во что бы то ни стало надо вернуться в мир. Телефон я срезал у себя уже давно, так что и слесаря теперь не вызовешь.
Нечего и говорить, что положение мое представляется мне несправедливым, затруднительным и одновременно смешным. В какой-то момент я потерял самообладание, тем более что мои продовольственные запасы подошли к концу. Но потом я понял смысл происходящего. Вернее, я понял необходимость возникшей ситуации. Все предельно ясно. Я имел глупость полагать, что смогу выйти из моей пещеры так же, как проник в нее, точнее, тем же способом. Абсолютная чепуха. Совершенно очевидно, что для выхода надо искать другие пути.
Какой же иной путь, как не через окно?
Итак, я решился, несмотря на мои угасающие силы, покинуть квартиру через окно и отправиться в новое странствие. Учитывая высоту здания и состояние моего здоровья, шансов выйти из этого приключения живым у меня немного, но мне не хочется думать, что уготованная мне судьба сведется к такому нелепому итогу. Все же я решил написать это первое и последнее объяснение, дабы мои современники, если я уже никогда не предстану перед ними, хотя бы знали, что произошло. Так или иначе, я все равно уже исчез для них, и, даже если теперь вновь появлюсь, я уже буду не тем, кого все знали. А значит, я исчезну в любом случае.
Помимо этих страниц, которые я оставляю человечеству, сохранится еще один след моего пребывания на земле. Известно, что философ Эмпедокл, которого современники почитали как бога, сгинул в Этне во время извержения. Бездна, в которую он провалился, кажется мне вполне равноценной той, что открывается из моего окна. По преданию, вулкан выплюнул золотую сандалию этого богоподобного философа. Что касается меня, то сейчас, когда я пишу эти строки, прямо перед собой на крыше соседнего дома я вижу собственный башмак, будто заранее выплюнутый расщелиной двора, над которой я склонюсь через минуту. Так какие же могут быть сомнения?
Кладу ручку и открываю окно. В путь!
О проекте
О подписке
Другие проекты