Читать книгу «Вор» онлайн полностью📖 — Леонида Леонова — MyBook.

IV

Черный хлеб своей беспутной жизни барин Манюкин добывал враньем, то есть рассказываньем заведомых небылиц, какими, впрочем, становятся к старости даже совершенно достоверные, как раз наиболее дорогие сердцу эпизоды, в особенности – после жестоких житейских или политических крушений. С целью заработка он всякий вечер с неизменной точностью заявлялся сюда, в подвал, за гулящими полтинниками, причем всегдашними потребителями его бывали людишки со столичного дна: прокучивающий казенные червонцы чиновник, запойная мастеровщина, бражничающий перед очередною садкой вор. Манюкин врал то с отчаянием припертого к стене, то, по миновании лет, с жаром наивного удивленья: ему, кое-как перебравшемуся через огненную реку революции, прошлое именно таким фантастическим и представлялось с нового, достигнутого берега. Он не старался применяться к грубым вкусам заказчика, немногие умели оценить цветы и перлы манюкинского вдохновенья, тем не менее его простодушные слушатели с интересом вникали в пороки, тайны и сарданапальские роскошества чужого класса, да еще в передаче столь осведомленного свидетеля их и участника. Нередко, когда иной раскутившийся скоробогач не щадил манюкинского достоинства, весь тот ночной сброд урчал и стенкой подымался на защиту – не артиста, не барина, не человека даже, а заключенного в нем горя.

– Итак, заехал я раз к старинному дружку моему Баламут-Потоцкому в придунайское его поместье. Лето тропическое стояло, помнится, и гроза шла. – Манюкин набрал воздуху в грудь, и все потеснее сомкнулись вокруг, стремясь поближе – ухом, глазом и случайным прикосновением – вникнуть в очередное приключенье. – Вхожу, а он – батюшки! – сидит у себя на терраске, какой-то весь насквозь проплаканный, и одной рукой пасьянс раскладывает, – «изгнание моавитян» назывался! – а другою пенки с варенья жрет. А вокруг все мухи, мухи! Призовой толстоты был человек и погиб в последнюю войну: записался рядовым, однако, не умещаясь в окопах, принужден был поверху ходить. Тут его и подстрелили…

– Наповал, значит? – подзадорили из публики.

– Вдрызг, аж брызнуло!.. – скрипнул Манюкин, и стул скрипнул под ним. – Чмокнулись мы, всего меня вареньем измазал. «Распросиятельство, – спрашиваю его озадаченно, – чтой-то рисунок лица у тебя какой-то синий?» – «Несчастье, – отвечает. – Купил, братец, кобылу завода Корибут-Дашкевича: верх совершенства, золотой масти, ясные подковочки. Сто тринадцать верст в час!..» – «Звать как?» – недоверчиво спрашиваю, потому что я лошадиные родословные наперечет знал, а про эту не слыхал. «Грибунди! – кричит, а у самого опять невольные слезы, помнится, даже плечо мне обмочил. – Дочь знаменитого киргиза Букея, который, помнишь, в Лондоне на всемирной выставке скакал! Король Эдуард, светлейшей души человек, портрет ему за резвость подарил… эмалированный портрет с девятнадцатью голубыми рубинами…» – «Объяснись!» – кричу наконец в нетерпении. «Да вот, отвечает, шесть недель усмиряем, три упряжки изжевала. Корейцу Андокуте, конюху, брюхо вырвала, а Ваське Ефетову… помнишь берейтора-великанища? Ваське это самое, тоже что-то из брюшной полости!» Я же… – и тут Манюкин подбоченился, – …смеюсь да потрепываю этак моего Баламута по щеке. «Трамбабуй ты, граф, говорю, право, трамбабуй! Я вчера пол Южной Америки в карты проиграл… со всеми, этово, мустангами и кактусами, а разве я плачу?»

– Как же ты ее проиграл? – недоверчиво протянул Николка, отирая пот с лица и с подозрением косясь на прочих слушателей.

– Обыкновенно-с, в польский банчок! Трах, трах, у меня дама – у него туз! Получайте, говорю, вашу Америку. Признаться, целый месяц чертовку проигрывал, велика! – отбился Манюкин и мчался далее, не щадя головы своей. «А ты, трамбабуй, из-за кобылы сдрюпился? Брось реветь. Член мальтийского клуба, и государственного совета, и еще там чего-то, а ревешь, как водовозная бочка!» А по секрету вам признаться, я с одиннадцати лет со скакового ипподрома не сходил: наездники, барышники, цыгане – все незабвенные друзья детства! Обожаю красивых лошадей и, этово… резвых женщин. У нас в роду, у всех Манюкиных, какой-то чертов размах в крови. Во младые годы дед мой, Антоний, чего только в Париже не выкомаривал! Раз крепостных мужиков запряг в ландо сорок штук, на ландо гроб поставил, в шотландскую клетку, на гроб сам уселся в лакированном цилиндре, с креповым бантиком, да так и проездил по городу четверо суток. Впереди отряд заяицких казаков на жалейках наяривает, а на запятках, извольте видеть, – полосатых индейцев восемь голов… Ну, тамошний префект, разумеется, взбесился…

– Да бывают ли они разве полосатые? – с подозрением, что его по нарочному сговору обставляют мошенники, переспросил Николка.

– Специально для этого случая из Доминиканской республики выписал, четверо по дороге в трюме погибли: экваториальный, девяносто шестой пробы менингит… Ну, взъярился этот чертов префект. «Ты, кричит, Антон, оскорбляешь не только наше французское гостеприимство, но и мировое религиозное чувство, и за это обязан я тебя поместить пожизненно в каторжные работы!» А дед только усмехается: в любимцах ходил у Екатерины-матушки, Потемкина подменял в выходные дни. «Вот положу, грозится, на ваш дурацкий Монблан триоквадро-бильон пудов пороху, да и грохну во славу российской натуры!» Пришлось старухе через римского папу дело расхлебывать: чуть до войны не докатилось дело.

– Ну, а кобыла-то?.. – облизал губы Николка, втягиваясь во вкус повествованья.

– Как заслышал я про лошадь, тут и разгуделся я: меня хлебом не корми, а дай усмирить какое-нибудь там адское чудовище! «Тащи его сюда, кричу, буцефала твоего… Я ему, четырехногому, зададу перцу!» – Манюкин дико повращал глазами и сделал вид, будто засучивает рукава. – Мой Баламут глазам не верит, жену позвал: «Маша, шепчет, взгляни на этого неузнаваемого идиёта… желает Грибунди усмирять!» Та кидается отговаривать… Между прочим, умнейшая в Европе, ангельского сострадания женщина, только вот велелепием личности особо не отличалась.

– А я даже имел счастье видеть эту даму в Петербурге… – полушутливо вставил Фирсов, в расчете приобрести на будущее время расположение рассказчика.

– Она вообще много тратила на благотворительность, и всегда у ее подъезда толпилась уйма всяких клетчатых щелкоперов… – при общем смехе отмахнулся тот от Фирсова, поперхнувшегося на полуслове. – Тут и Маша вместе с мужем на колени бросается меня отговаривать: «Пожалейте отечество, дорогой!» А я уж вконец осатанел: «Седло мне, – кричу в запале, – и я вам покажу восьмое чудо света!» Пробиваюсь сквозь толпу, потому что к тому времени уйма народу собралась, даже из соседнего уезда прискакали! И хотя ливень уже хлестал как из ведра, никто, заметьте, даже не обратил на него ни самомалейшего внимания. Вдруг слышу как бы подземный гул… Богатыри, шестнадцать человек, выводят ко мне Грибунди в этаком железном хомуту, глаза в три слоя мешковиной обвязаны, а меня издали чует, тварь, жалобно так ржет. «Ставь ее хряпкой ко мне!» – глазами показываю челяди. Поставили! «Сдергивай, кто поближе, мешковину!» Сдернули. Покрестился я, этово… как раз на Андокутю пришлось: высунулся из-за дерева с перевязанным брюхом, только что из госпиталя, и зубы скалит, подлец! Мысленно прощаюсь с друзьями, с солнышком, да с ходу как взмахну на нее… и даже ножницы, помнится, сделал: старая кавалерийская привычка. Даю шенкеля – никакого впечатления: тормошится, ровно старый осел! Баламут мой, вижу, побледнел со страху, будто в саване стоит, а у меня как раз наоборот, характер такой потешный: чем грозней стихия вокруг, тем во мне самом спокойней. И даже такой, братцы мои, холод во мне настает, что дождик стынет и скатывается с плеч ледяной дробью, седьмым номером. И вдру-уг… – Манюкин живописно втянул голову в плечи, – как прыганет моя Грибунди да семь раз, изволите видеть, в воздухе и перекувырнулась. Тотчас седло на брюхо ей съехало, пена как из бутылки, хребтом так и поддает… «Боже, – сознаю сквозь туман, – и на кой черт далась мне эта слава? Она ж без потомства меня оставит!» Полосую арапником, сыромятную уздечку намотал так, что деготь на белые перчатки оттекать стал: ни малейшего впечатления! Закусила удила, уши заложила, несет с вывернутыми глазищами прямо к обрыву: адская бездна сто сорок три сажени глубиной! Небытием оттуда пышет, вдали Дунай голубеет, и на горизонте самое устье впереди, и даже видно, как… морские кораблики в него вползают, и тут кэ-эк она меня маханет!.. – Манюкин со стоном вцепился в край кресла и выждал в этой позе несколько мгновений, чтоб показать, как оно было на деле. – Впоследствии оказалось, об скалу на излете треснулся: полбашки на мне нету, а я даже сперва и не заметил! Припоминаю только, будто этакие собачки зелененькие закружились в помраченном сознании моем. Хорошо еще, упал удачно, прямо на орлиное гнездо! Очнулся, вижу – Потоцкие на альпийской веревке ко мне спускаются. «Жив ли ты, – кричат на весу, – задушевный друг, жив ли ты, Сережа?» – «Жив, – отвечаю ослабевшим голосом, – кобыла немножко норовиста, пожалуй, зато в галопе, правда твоя, изумительна!..» Ну, отыскали там недостающие части от меня, залили коллодием, чтобы срасталось…

Манюкин передохнул и для силы впечатленья бегло ощупал себя, как бы удостоверясь в собственной целости, затем смахнул испарину со лба и украдкой обвел взглядом лица слушателей своих, выражавшие скорее смущенье, чем даже сочувствие. Неспроста пятнистый Алексей обронил Фирсову, что еще полгода назад рассказцы эти получались у Манюкина не то чтобы занозистей, а как-то правдивее. Никто теперь не смотрел в глаза артисту, да и сам он сознавал, что с каждым днем заработок его все больше походит на милостыню. Один из всех Николка засмеялся было над неудачным укротителем, но тоже оборвался, пораженный наступившим молчаньем.

– Ведь это на какую лошадь нарвешься, – исключительно в поддержку рассказчика вздохнул один из слушателей.

– А то, случается, и хоронить нечего!

– Ее тогда кулаком меж ушей надо осадить, – учительно сказал Николка, и все со странною приглядкой взглянули на него. – Мне довелось однажды, этак-то, при возникших обстоятельствах, враз и рухнула, гадюка, на передние…

1
...