Читать книгу «Художественная культура русского зарубежья. 1917–1939. Сборник статей» онлайн полностью📖 — Коллектива авторов — MyBook.

Быстрая смена эстетических ориентиров и даже некоторый эклектизм масютинского творчества 1920-х годов связаны со многими причинами. Под влиянием суровых жизненных испытаний мастер постепенно утрачивает интерес к тем вычурно-фантастическим, демоническим образам, которые населяли его ранние офортные сюиты. Отныне он видит свою задачу в воссоздании скрытой мистики обыденной жизни (данная тенденция заметна уже в некоторых произведениях конца 1910-х годов). Но поиск пластического языка, приемлемого для решения этой задачи, оказывается исключительно сложным и мучительным. Очень важную роль в эволюции художника сыграло и обращение к новой для него графической технике. В России Масютин тщетно ждал благоприятных условий для неспешного, сосредоточенного исследования скрытых возможностей офорта. Увы, и в Германии эти планы постоянно отодвигались насущными делами и срочными заказами на неопределенный срок и вскоре отошли в область несбыточных мечтаний. Первые берлинские иллюстративные серии создавались пером и тушью, впоследствии мастер со свойственными ему азартом и основательностью увлекся ксилографией, которой раньше почти не занимался. «Я должен преодолеть все трудности дерева, с ним я уже значительно свободнее обращаюсь, чем раньше, – пишет художник Н. И. Романову в 1925 году. – Офорт пока в забросе: для него нужно больше времени, чем для дерева, которое можно оставить в любой стадии»[40].

Осваивая ксилографическую технику, Масютин заинтересовался ее историей, предпринял серьезные архивные разыскания, почувствовал в себе склонность к теоретизированию. Об этом он сообщает с присущей ему самоиронией: «Я хотел постигнуть: что за штука гравюра, как раньше постигал тонкости офорта, и теперь могу рассуждать с некоторым обоснованным апломбом. Как полагается русскому человеку, я и к этому делу подошел с вывертом – просмотрел изрядное количество материала и засел за книгу о гравюре. И здесь увял: гравюра оказалась предлогом для пространных и престранных выводов и размышлений. Но работой увлечен, как, впрочем, всяким новым делом»[41]. Потребность в научном обосновании тех принципов, к постижению которых художник пришел опытным или интуитивным путем, постоянно росла, порождая все новые прожекты. Перерывая берлинские библиотеки и гравюрные кабинеты (если верить письмам, его любознательность приводила в ужас нерасторопных хранителей), Масютин проявлял живейший интерес не только к корифеям европейской графики, но и к именам, давно забытым даже дотошными историками.

Те немногие теоретические и исторические работы, которые мастер сумел опубликовать в Берлине (очерк «Гравюра и литография» (1922), монография об английском гравере XVIII столетия Т. Бьюике (1923), несколько статей в немецкой периодике), были лишь началом задуманной грандиозной работы; они не дают полного представления об исследовательских приемах художника и его полемических способностях. Благодаря сохранившимся письмам можно реконструировать общие контуры намеченного проекта. Предполагался выпуск целой серии монографий о графиках разных эпох и стран, причем каждый из них должен был персонифицировать эстетическую и философскую сущность той или иной техники. Так, Ф. Брэнгвин представлял в этом цикле офорт, А. Тулуз-Лотрек – литографию, П. Дюпон – гравюру на меди. Новоявленный историк искусства подходил к изучаемому предмету довольно своеобразно: техническое мастерство, понимание специфики материала, точность применения определенных приемов интересовали его больше, чем художественное совершенство того или иного произведения.

Стилистика этих сочинений бесконечно далека от сухого академизма. «Как видите, взялся за теоретизирование, – пишет Масютин в 1922 году Эттингеру. – Обычно это губит художника. Но графика основана на контрастах, противоречиях, и в книжках моих Вы найдете знакомого Вам спорщика из Божедомского переулка… очень боящегося признать чей-нибудь признанный авторитет»[42]. В исторических экскурсах мастера почти всегда просматривался злободневный полемический подтекст. Например, сверхзадачей монографии о Т. Бьюике было низвержение «московского Перуна» И. Н. Павлова. О методике своих изысканий художник говорил с откровенной иронией: «Я становлюсь понемногу типичным немецким теоретиком, гравюра – мое любимое дело, и в ней все обосновать – крик капелек моей немецкой крови. Пишу книгу, которая приведет Вас в уныние: перечитал уйму умных книг, покопался в своей душе; психологию, физиологию, психоанализ и прочие милые вещи хорошо вымесил и теперь пеку»[43].

Параллельно с названной серией монографий (к сожалению, энтузиазм издателей иссяк после первого же выпуска) в письмах постоянно обсуждается другой, самый масштабный и утопический масютинский проект: «Размечтался я об преинтересной вещи и, кажется, она осуществится: решил поднять всех, кого можно, для составления 5-томной истории гравюры (тут и история, и техника, и справочники, и о коллекционировании; салат Оливье, Мюр и Мерилиз – энциклопедия графики). Изложил издателю, ошеломил, увлек, теперь отдуваюсь»[44]. К этой работе художник пытался привлечь и московских искусствоведов, авторам предстояло свести воедино и систематизировать обширнейший фактический материал, накопленный учеными за несколько веков. Энциклопедия замышлялась как исчерпывающий коллективный труд, подробно рассматривающий историю разных способов гравирования и всех видов прикладной графики. Разумеется, эта идея, в значительной степени опередившая свое время, не могла быть реализована в условиях экономической нестабильности 1920-х годов.

Масютин брался за изучение не только узкопрофессиональных вопросов, но и глобальных эстетических проблем. Среди его неосуществленных или незаконченных работ – объемный трактат о законах книжной иллюстрации, фундаментальные исследования о «физиологических основах эстетики» и о методах оценки художественных произведений. Та решительность, с которой он отвергал традиционные представления и устоявшиеся взгляды, во многом напоминала максимализм некоторых советских теоретиков тех лет. Показательны, например, строки из письма к А. А. Сидорову 1927 года: «Моя цель – перенести эстетику из заоблачных высей, дать ей материалистическую основу (что для меня ясно). Это помогло бы приблизить искусство к жизни… Пусть это не настолько сенсационно, но право же: все многочисленные книги по эстетике в значительной степени толчение воды»[45].

Штудируя прошлое и настоящее западного искусства, Масютин мысленно возвращался к российским реалиям, постоянно проводил параллели между отечественной и зарубежной художественной культурой. Из Берлина он внимательно следил за деятельностью своих бывших коллег, часто просил прислать для ознакомления произведения «генералов» и «новобранцев» московской гравюры, высказывал непредвзятые, иногда – довольно резкие суждения об их работах. Его удивляла повальная зависимость советских ксилографов от индивидуальной манеры В. А. Фаворского, раздражала тенденция воспроизводить фактурные эффекты одной техники средствами другой. В письмах содержится немало ироничных высказываний о «многих наших прославленных героях книги».

Когда в 1925 году Романов прислал Масютину каталог выставки И. И. Нивинского, художник ответил запальчивым и патетичным письмом, в котором сформулировал свое отношение к отечественной графике в целом: «Я мог бы написать целый доклад о современной русской гравюре, разбирая ее не как пример анархистских устремлений, что, в конце концов, не только понятно, но и необходимо время от времени, но как пример извращенности. То, что делает Нивинский (да и Фаворский очень часто), – это противуестественно. Воля Ваша, но «белая линия» в офорте это не только непонимание сути его, это просто-напросто бессмысленное извращение. Немцы тоже мастера в этом деле, но на то они и выдумщики по профессии… В гравюре всякая имитация другой техники уже компрометирует. Можно передавать акварель, масло, репродуцируя. Но след инструмента, весь ход работы должен быть ясен. В гравюре личность художника выражается малейшим движением его руки, закрепленным на доске. И эти движения должны быть однородными. В живописи малопочтенны смешения хотя бы акварельной и масляной техники уже потому, что они принципиально отличны. Оркестровка гравюрных произведений наложением разнородных приемов (соединение офорта, литографии, гравюры на дереве в одном листе) указывает только на неосознание всех возможностей определенного способа. Вам не приходилось слышать, как спавшие с голоса певцы помогают себе, заставляя флейту в оркестре брать верхнюю ноту?»[46]

Не устраивал взыскательного знатока и уровень теоретического осмысления текущего художественного процесса в советской, да и в эмигрантской периодике. «Мне бывает всегда немного смешно, когда я читаю в русских журналах отзывы о гравюре, – сказано в письме к П. Д. Эттингеру 1925 года. – И профессор Сидоров, и не профессор Бенуа говорят много наивного, иногда нелепого. Это и не мудрено: своей «гравюрной» культуры, как на Западе, у нас нет. Мы открываем теперь Америки, давно открытые, и с присущей нам самоуверенностью стремимся учить Запад, переживший многое, прошедшее мимо нас»[47]. Анализируя работы своих предшественников и современников, мастер приходит к глобальному и весьма неутешительному выводу: «…русские по существу живописцы и к графике совершенно непригодны. То, что сделано в этой области, – недоразумение»[48].

Тем не менее в творчестве своих соотечественников Масютин находит нечто более важное, чем безупречный профессионализм: «…здесь я убедился, насколько живее дух искусства в русских художниках, даже если они озорничают. У немецких преобладает часто выдумка или эрудиция; они мало способны на экспромт, у русских недостаток: несовершенство техники, у немцев – совершенство ее связывает и мешает»[49]. Мастера огорчала невозможность печататься и преподавать в России, но его привлекала задача показать Европе вне рекламного советского обрамления совершенно неизвестный Западу «настоящий лик русского творчества».

В этот период Масютин находит время и для беллетристических опытов: в 1924 году он перерабатывает начатый еще в России роман «Царевна Нефрет» из жизни Древнего Египта (издан в 1930-х годах на украинском языке) и публикует в мюнхенском издательстве «Drei Masken» мистический роман «Два» (по настоянию издателя он получил более эффектное название «Двойник»). Художник обращается и к малым формам прозы. В 1925 году он сообщает Эттингеру: «Последнее время увлекся писанием небольших рассказов в библейском стиле и на библейские темы. Начал печатать их (в немецком переводе) в газете. Меня занимает форма. Конечно, это меньше всего «божественные» легенды. Собираюсь рано или поздно сделать иллюстрации. Пока написал 15 коротких рассказов о сотворении Адама и Евы, слона, муравья, крота, черепахи и пр. и пр. Если смилостивится надо мной судьба, даст мне возможность на два – на три месяца забраться куда-нибудь в глушь и спокойно поработать, тогда я к осени произведу на свет роман сверхсенсационнейший. Озабочен пристройством залежавшихся «Дней творения» и «Нефрет». Что-то будет? Это все равно как дочери, засидевшиеся в девках»[50]. Некоторые рассказы «библейского» цикла были напечатаны в берлинских газетах: «Так вышло, что на поприще беллетристики я выхожу в немецком одеянии. Русские открещивались от меня»[51].

Очень часто в письмах звучат не только рассуждения об искусстве и рассказы о собственных грандиозных планах, но и жалобы на бытовые и материальные сложности. «Бездомье наше длится. С квартирами здесь туго, – пишет художник в 1923 году. – А немки-хозяйки это своего рода выдумки ада. Можно написать о них книги. Немцы считают русских крезами, ждут долларов от них. С трудом содержа семью, нужно содержать вторую в виде квартирных хозяев. Они вслушиваются, всматриваются в ваши доходы, налагая на все свою жадную лапу. Германия – гордые немцы стараются жить на счет иноземцев, живущих на немецкой земле, там работающих и получающих те же ничего не стоящие германские марки. Иной раз даже неприятно становится, видя такое самоунижение и выпрашивание. Мне приходится отдавать за квартиру почти половину заработка»[52]