Анна не видела, как её грузили в машину. Только чувствовала — руки, чужие, сильные, но бережные и аккуратные, перекладывали измученное тело с больничной койки на жёсткое ложе носилок. Потом были шаги — торопливые, глухие, хлопанье автомобильных дверей и натужный, надрывный шум мотора, врывающийся в салон вместе с выхлопными газами. Рядом, совсем близко, дышала мама. Анна слышала это дыхание — частое, испуганное, то и дело срывающееся на нервные, сдавленные всхлипы. Машина резко остановилась. Снова зашевелились люди, послышались шаги, хлопанье дверей, снова к ней прикоснулись чьи-то настойчивые, требовательные и чужие руки. Потом появился новый, незнакомый звук. Ровный, тягучий гул, пробирающая до костей вибрация, давящая на уши тяжёлой, неумолимой мощью.
Вертолёт.
— Мы куда-то летим? — спросила она одними губами.
— В Подкитежье, — ответил знакомый голос Верещагина. Он сидел здесь, совсем рядом, и это почему-то успокаивало. — На нашу базу, Анна. Там уже всё готово. Лично для тебя.
— На базу?
— Научно-исследовательский центр. При нашем закрытом акционерном обществе. Специализированный комплекс для таких, как ты. Операционные, нейрофизиологические лаборатории, жилые модули с индивидуальным уходом. Всё, что нужно для реабилитации. Повторюсь: лично для тебя.
Анна не ответила. Просто слушала ровный гул винтов и вдруг осознала, что находится в воздухе. Летит, впервые за долгие, бесконечные месяцы. Раньше она летала часто. На великолепных бизнес-джетах — сверкающих белоснежных «Гольфстримах» — с салоном, как в гостиной дорогого особняка: кожаные кресла из мягкой кожи, мягкий свет, панели красного дерева, свежие цветы в углублениях полированных столиков, стюардессы бесшумно скользящие мимо, с вежливыми улыбками разливающие шампанское в бокалы из богемского хрусталя. Доводилось летать и на частных геликоптерах — элитных машинах, что забирали пассажиров прямо из аэропорта и доставляли, минуя пробки и суету, к закрытым вертолётным площадкам на крышах отелей, в частные резиденции, удалённые поместья. «АугустаВэстлэнд», «Еврокоптер» — вспомнила Анна — их салоны напоминали скорее интерьеры винтажных лимузинов, чем летательных аппаратов: полированная сталь, матовое дерево и карбон в отделке, почти безупречная тишина, нарушаемая лишь лёгким гудением лопастей где-то сверху, за слоями звукоизоляции.
Теперь Анна размещалась на жёстких, непривычно узких носилках, пристёгнутая ремнями к полу военно-транспортной «вертушки». Вокруг глухо и монотонно гудели двигатели, густо пахло терпким машинным маслом и раскалённым воздухом. Без рук, без ног, без возможности даже повернуть голову, она слушала ровный, тяжёлый гул винтов и чувствовала, как мелкая, злая вибрация отдаётся в каждой клетке изуродованного тела. Где-то глубоко внутри, под рёбрами, тяжело ворочался страх — не перед неизвестностью, а перед тем, что надежда, если она вдруг появится и не оправдает себя, сделает падение в пропасть ещё более невыносимым. Ведь Верещагин был в чём-то прав. Кроме этой надежды — отчаянной, слепой и, возможно, призрачной — у неё не было больше ничего. От прежней сытой и глянцевой жизни не осталось ни друзей, ни любви, роскоши. Разве что… фамилия. Да имя с отчеством.
Мазепа. Анна Игоревна.
Фамилия — словно со страниц учебника истории. Знаменитый гетман, вставший три века назад на сторону Гардарики и сражавшийся за воссоединение разъединённого православного этноса — обратно, в один, единый, неразделимый. Средняя школа. Третий класс. Да уж, фамилией Господь одарил — анекдот. С другой стороны — фамилия как фамилия. Мало ли сколько людей с такими же «историческими» фамилиями по планете гуляет? Толстые, Пушкины, Жуковы, Гудерианы. Наверняка и какой-нибудь Шикльгрубер нет-нет да и подвернётся на узкой улочке в Вене. Не единственный же Адольф Алоисович был в роду? Так что она — Мазепа — вовсе не тот Мазепа. А тот Мазепа — совсем-таки не она. Свою историю — каждый пишет лично. Вот и она — писала лично. Писала — пока было чем. Не открывая слепых глаз, Анна криво усмехнулась. В конце концов, не было ведь у гетмана двух миллионов подписчиков? И бюст, надо полагать, был несколько поскромнее. А ноги — покороче. Хотя…
Нет, ног «покороче», чем у неё — теперь наверное будет трудно сыскать.
Вертолёт мерно сотрясал воздух монотонным гулом. В полёте нещадно укачивало, и Анна незаметно для себя провалилась в липкое, тревожное забытьё. Ей снилось, что она снова на том самом белоснежном «Гольфстриме», среди своих — весёлых, красивых, вечно беспечных друзей, что они несутся над океаном, держа курс на Маврикий, а внизу, под самым крылом, проплывает бескрайняя, синяя-синяя гладь, сливающаяся с небом у самого горизонта. Никакой боли, никаких ампутаций, никакой слепоты. Есть только она, прежняя — целая, смеющаяся, — есть только свобода и Небо. То самое небо, которого она теперь, возможно, никогда больше не увидит. Разве что через видеокамеру, да и то если эти коновалы во главе с Верещагиным не соврут.
Вертолёт сел мягко, почти незаметно — лишь лёгкий толчок, и двигатели, вздохнув напоследок, затихли. Снова чьи-то руки, снова носилки, торопливые шаги по бетонке. А потом снова — запахи, снова звуки. Странная, ни с чем не сравнимая смесь: хлорка, холодный металл, свежая краска и ещё что-то неуловимое, сугубо больничное, но совершенно не похожее на ту убогую, пропахшую лекарствами и отчаянием палату реанимации в бюджетной больнице. Здесь пахло иначе — стерильностью и дороговизной. Лёгкий озоновый шлейф от работающей аппаратуры, едва уловимая нотка пластика и резиновой изоляции, а где-то в глубине коридора, кажется, варили кофе — настоящий, свежемолотый, дорогой. Короче, усмехнулась про себя Анна, здесь пахло «высокими технологиями». Натуральным кофе — и бесконечным казённым баблом.
— Мы приехали, — негромко произнёс Верещагин.
Её занесли внутрь. В помещении было тепло, тихо, на удивление уютно. Никаких криков, никаких телевизоров. Никакой, будь она неладна, Габеевой с её вечными детскими кричалками про патриотизм. Которым, очевидно, после просмотра её телепередачи, с какого-то перепугу должны были пропитаться зумеры и миллениалы, не только никогда не видевшие, но даже ничего не читавшие ни про древнюю Тиевскую Русь, ни про Гардарийское царство, ни про Гардарийскую империю, ни про построенный на их фундаменте великий, могучий СССР. Анна мысленно махнула рукой на эту ерунду. Да и какой смысл был думать об этом здесь?
— Это твоя комната, — пояснил Верещагин, и в его голосе впервые проскользнуло нечто, отдалённо напоминающее неуклюжую заботу. — Пока временная. После операции получишь постоянную.
Её осторожно переложили на кровать. Мягкую и широкую, с туго натянутыми белоснежными простынями, даже, кажется, пахнущими лавандой, — без складочки, без морщинки. Да уж, точно, это была не «простая» больница с казённым, скомканным, даже затхлым запахом равнодушия, или, точнее — бюджетной или страховой медицины. Здесь даже воздух был каким-то иным... Высокотехнологичным? Домашним? Да нет. Анна скорчила гримаску и покачала головой: просто вокруг новое здание, широкие окна, заливающие всё ярким светом, мощнейшая система вентиляции с какими-нибудь «умными» ароматизаторами — распылителями и увлажнителями с эфирными маслами — вот и вся великая тайна.
— Здесь есть кнопка вызова, — деловито, будто инструктировал пациента в процедурной, продолжал Верещагин. — Если что-то понадобится — нажимай. Рядом всегда кто-то есть.
— Серьёзно? Вот прям нажимать? — рассмеялась Анна, чуть повернув голову в его сторону. — А чем?
Повисла неловкая пауза. Пару секунд Верещагин молчал.
— Скоро мы это исправим, — заявил он. — Так что будет чем нажимать. А пока… просто лежи, отдыхай. Завтра у тебя большой день.
***
Сознание после возвращалось не ровно, а обрывками, клочьями. Вокруг по-прежнему цвела тьма. Но тьма была не слепой, не пустой. А какой-то пульсирующей, извивающейся, с мерцанием и дрожью на самой грани восприятия. Анне казалось, что в глубине этой черноты мелькают искры — крошечные, далёкие, очень слабые, но... различимые и живые.
Потом пришла боль. Тягучая, тяжёлая, пульсирующая в такт сердцу. Голова раскалывалась так, будто череп разбили тяжёлым тупым топором, а потом вставили внутрь что-то чужое и инородное, распирающее лобную кость изнутри.
— Тише, тише, — звучал совсем рядом раздражённый шёпот медсестры. — Всё хорошо, вы в своей палате. Операция прошла успешно.
— Мой лоб… — выдавила Анна пересохшими губами.
— Во лбу у вас камерный блок. Скажем так, новые глаза. Три камеры, треугольником, как в мобильном телефоне. Сейчас они закрыты повязкой, и снимать её минимум сутки нельзя: мозгу нужно привыкнуть, а послеоперационной зоне — затянуться.
Ощущение было странным до тошноты. Её настоящие, человеческие глаза — слепые, оставались открытыми. Она чувствовала веки: могла моргать, поднимать и опускать их, наверное, даже хлопать своими длинными красивыми ресницами. Но глаза ничего не видели. Настоящее зрение — то которое пульсировало вспышками у неё в мозгу — теперь находилось выше, во лбу. Картинка поступала теперь — оттуда.
— А руки…
— Тоже пока в повязках. Имплант-крепление вживили, но протезы, разумеется, крепить к ним ещё рано. Потерпите немного: как только отёк спадёт, протезы сможете поставить. Возможно, даже самостоятельно. Они вставляются легко — один щелчок, поворот по часовой стрелке, чуть оттянуть вниз и потом поворот обратно. Крепление очень надёжное, не переживайте. Первый протез мы вам поможем прикрепить, но остальные будете ставить сами, чтобы научиться быть независимой от сиделок. К тому же у вас будет несколько вариантов протезов для выполнения разных операций, так что замучаетесь ещё их пристёгивать да отстёгивать, не торопитесь!
Не торопитесь. Легко сказать, когда не лежишь сам без рук, без ног, с чем-то чужеродным во лбу в полной темноте.
Но теперь в этой темноте что-то было. Искры. Светлячки. Линии. Они метались, танцевали, сталкивались и разлетались — хаотичные, беспорядочные, неуловимые. Впервые за долгие, бесконечно долгие недели после того, как мир погрузился в абсолютную черноту, Анна снова что-то видела.
И тогда её прорвало. Слёзы хлынули сами — горячие, солёные, безудержные. Они текли по щекам, смешивались с потом, стекали за воротник больничной пижамы, капали на подушку. Она плакала и не могла остановиться, задыхалась от этого внезапного, незнакомого чувства, которое никак не могла назвать. Удивительно: но когда её настигла эта боль и тьма, она не проронила ни слезинки. А теперь вот — «проронила». Ручьём, потоком. От радости что ли? Да какая, к чёрту, радость, когда от тебя осталась по сути только голова на подушке? И всё же… радость. Не человеческие лица, не бездонное небо, не привычный мир — но хотя бы эти сверкающие, неуловимые светлячки, танцующие джигу в темноте...
Увидев её истерику, рядом засуетились медсёстры, защебетали, забеспокоились, но она их словно не слышала — голоса сестёр сливались в тревожный, далёкий гул. Она всё плакала и плакала. Потому что в той беспросветной Тьме, которая три месяца была её единственном миром, единственной реальностью и вселенной, наконец-то зажёгся... свет.
О проекте
О подписке
Другие проекты
