Читать книгу «XX век: прожитое и пережитое. История жизни историка, профессора Петра Крупникова, рассказанная им самим» онлайн полностью📖 — Гунты Страутмане — MyBook.

Еще позднее, после войны, в помещении этого магазина было «Балтийское ателье мод», теперь там кафе Nostalgija[27]. И каждое лето, бывая в Риге, я по крайней мере один раз захожу в это кафе. Если погода хорошая, я сижу за столиком снаружи и какое-то время предаюсь воспоминаниям. Louis Tahl, жар от горящего Pestalocci в 1944 году… Мой первый костюм, сшитый в «Балтийском ателье мод», между прочим, с браком. А дальше – я просто наблюдаю за прохожими. В последние годы здесь летом толпы туристов.

Мы переехали на улицу Веру. Далеко не все рижане (даже коренные) знают эту улочку; начинается она от улицы Видус и через несколько домов кончается, упираясь в улицу Валкас, в тыл территории прежнего посольства США, фасад которого выходил на улицу Ханзас, напротив Царского сада[28].

Между прежним жильем на Лачплеша, 36 и новым, на Веру, для меня была «преогромная, невообразимая разница». На Лачплеша был асфальтированный маленький двор, детям негде было играть. Ближайший парк был Верманский, до которого еще несколько перекрестков с оживленным (конечно, по тогдашним меркам) движением. А тут – большой сад, причем, к нашему, детскому счастью, совсем не устроенный, пустырь с диким кустарником и отдельными деревьями. Совсем недалеко начинался Царский сад, подальше – Стрелковый сад. Но самое, самое главное – там, за улицей Аусекля (или Царскосадовой, или Kaisergarten Str), за Экспорта (Виля Лача) был торговый порт!!! Склады с зерном, около которых было невероятное количество голубей. Вспугнешь их – они шумно взлетают, роняя перья, которые потом служили нам материалом для «индейских» головных уборов.

В порту каждый раз открывалось что-то новое. Были таинственные закоулки, приходили корабли (не слишком часто, на дворе был кризис), шагали вразвалку моряки. Как-то мы добрались до залива, где стоял – на летнем отдыхе – ледокол Krisjanis Valdemars[29]. Нас пустили на корабль, показали машинную часть, трюм и прочее. В этом же заливчике стояло много барж. Между ними были перекинуты мостки, можно было перебегать с одной баржи на другую.

Вокруг было столько любопытного, что глаза разбегались. В нашем доме детей моего возраста не было, но к нам во двор приходили ребята из дома напротив. Это были Леня и Боря Соковы, племянники владельца обоих домов, доктора Лаздыньша. Приходили Нора и Франк (фамилию точно не помню, кажется, Эрдман), а также мой одноклассник Аксель фон Кипарски и его брат Вольдемар. Приходили Владек и Юрек с улицы Видус. Иногда снисходил к нам и участвовал в наших играх молодой Лаздыньш, кажется, Раймондс (или Роландс).

Соковы были русские, Нора с братом – немцы, Владек с братом – поляки, Лаздыньш – латыш. Я был среди них единственным евреем. Кроме одного раза я никаких трений или инцидентов по этому поводу не помню. Зато этот «один раз» запомнился накрепко. Мама вручила мне сетку (в советское время я сказал бы «авоську» или «тару») и дала поручение – купить хлеба и масла. Я вышел во двор, там стояли Лаздыньш и еще кто-то, Лаздыньш загородил мне путь и спросил издевательским тоном что-то вроде – kur tu, žīdiņ, iesi? (т. е. «куда это ты, жиденыш?») Я пытался его обойти, но мне не дал этого сделать кто-то другой (или другие, не помню). Я вернулся домой. Мама удивилась: «Что это ты так скоро? И где покупки?». Я объяснил ей ситуацию и сел читать. Но мама не успокоилась. «Если ты будешь праздновать труса, тебя всегда будут бить!» – сказала она. Я с тяжелым сердцем взял «тару» и пошел. Те же стояли у крыльца. Все повторилось, кроме одного – я попытался пробиться силой. Раймондс оттолкнул меня. Я снова попытался прорваться. Он был выше и крепче меня, но я не отступался. Наконец, он кулаком ударил меня по лицу. Из носа пошла кровь. Он опустил руки и смотрел, улыбаясь, на меня. И тут я ему ответил – ответил так же, тем же способом. Теперь и у него из носа пошла кровь. Он был крайне удивлен. Я спокойно вышел на улицу, двинулся в магазин. Хозяин дал мне сперва «хлебной бумаги» (тонкая светло-коричневая бумага, в которую заворачивали только хлеб). Расплатившись, я пошел домой. Те же, кроме Раймонда, стояли у калитки. Никто меня не тронул. Дома я обнаружил, что наготове ждут меня вата, йод и бинт. Мама меня обработала, пришлось сменить и нижнюю, и верхнюю рубашку. Я сел опять читать, придерживая вату у носа. Мама нет-нет и посматривала на меня, кажется, очень довольная.

История имела продолжение. Оказывается, Соковы рассказали о происшедшем матери, та – своей сестре, госпоже Лаздыньш. Доктор Лаздыньш, встретив на другой день маму, высказал сожаление по поводу инцидента и прибавил, что Раймондс получил взбучку. Мама ответила, что мальчишеские драки – обычное дело. Лаздыньш возразил: если бы то была обычная драка, он бы и слова не сказал, но до этого Раймондс произнес слова, которых не следовало говорить. Мама была довольна разговором. Мне она о нем сообщила лишь несколько лет спустя.

На улице Веру мы прожили, может быть, не больше года, но у меня остались о ней светлые воспоминания: наши игры, походы в порт, раздолье нашего запущенного сада и пустыря. С тех пор я всегда оцениваю место жительства по тому, насколько оно приспособлено для детей. К сожалению, сегодня «телек» и «комп» вытеснили прежние игры – прятки, «собачки», «Стой!» и Völkerball… Мы опять переехали – на Сколас, 4, в квартиру № 3. Дом состоял из двух частей – парадный вход с улицы, с фасада, и другой вход – со двора, проходили туда через ворота. Вариант, типичный для многих рижских домов. Здесь был большой двор и как бы спрятанный малый двор. В нашу третью квартиру вход был с улицы, но окна выходили не на улицу, а на оба двора. Мы не принадлежали ни к «одним», ни к «другим». С одной стороны был Еврейский клуб и Еврейский театр, с другой, близко – кинотеатр «Форум». С той стороны «Форума», через Елизаветинскую улицу, была Эспланада – большой парадный плац между Кафедральным собором на Александровской улице (в разное время Бривибас, т. е. Свободы, Гитлера, Ленина) и Börsen-Kommercgymnasium (теперь Академия художеств) и музеем на Николаевской (она же Кр. Валдемара, Геринга, Кр. Валдемара, Горького, снова Кр. Валдемара). На Эспланаде проходили парады, праздники песни, выстраивались киоски рождественских базаров, зимой здесь, бывало, заливали каток, конькобежцы катались под музыку. В начале полета Цукурса в Африку музыку иногда прерывало громкое восклицание: «Цукурс вылетел в Гамбию!», через некоторое время – «Цукурс прилетел в Гамбию!».

Вокруг плаца шла аллея, били фонтаны, стояли скамейки. К приезду шведского короля Густава V в 1929 году за собором построили деревянную трибуну для высоких гостей, принимавших парад.

Хотя на Эспланаде с весны до осени было пыльно, там собиралась молодежь, дети, подростки. Играли в футбол и – главным образом – в «билеты». Я был страстным «билетчиком». То была особая мальчишеская игра. Мы использовали картонные железнодорожные билеты, у каждого из которых была своя ценность. Рига-Юрмала, 3-й класс, в одну сторону – простой билет. Рига-Юрмала, туда и обратно – двойной билет. Если попадался билет 2-го класса, туда и обратно, он котировался вчетверо дороже простого. Затем шли другие города и станции, и тут все решало расстояние. Например, Балви ценились дороже Валмиеры. Однажды один мальчик показал нам билет царского времени Харбин-Хабаровск. Он его именно только показал, не выпуская из рук. Еще у кого-то нашелся билет Париж-Тулуза. Мы постановили, что он стоит двухсот обычных билетов. Иноземные бумажные, а не картонные билеты нас не интересовали, они не годились для игры. Тут требовались именно картонные билеты, которые строго по правилам выстраивали в одну линию, потом каждый метал свою монету, биток, и ударял по билетам, стараясь, чтобы они перевернулись на другую сторону. Это делали, стоя на коленях, поэтому штаны мальчишек на коленках вечно были протерты.

* * *

В школу я пошел семи лет, когда мы еще жили на улице Лачплеша. Сам момент выбора школы запомнился мне на всю жизнь. По воскресеньям за столом собиралась вся семья; покончив с обедом, вслух читали рассказ или стихи из свежего номера какого-нибудь русского журнала, иногда это были стихи Пушкина, не публиковавшиеся раньше. В нашем доме царила атмосфера высокой русской культуры.

Моей обязанностью было после воскресного обеда унести на кухню грязную посуду. Я это сделал и на сей раз, а когда вернулся в столовую, отец сидел на моем месте, и кресло главы дома было свободно. Я стоял и ждал, когда отец в него пересядет. Но он сказал: «Садись на мое место!». Я слегка струхнул – может, я что-нибудь не так сделал? Но что ж – у всех на виду пошел и сел во главе стола.

Так и так – мне надо будет идти в школу. Говорили понемногу все. Отец совсем кратко, мать тоже сказала всего несколько слов. Речь держали в основном братья. В русской школе мне было бы совсем легко, я ведь умею читать и писать, знаю наизусть стихи, песенки. Меня признавали хорошим декламатором. На семейных торжествах я читал, например, стихотворение Лермонтова «Бородино» или стихи Пушкина. «Короче говоря, русская школа – это одна возможность, там учиться было бы нетрудно, и тебя ждала бы легкая жизнь. Но есть и другая возможность – немецкая школа. Немецким языком ты не владеешь нисколько, тебе придется тяжело, особенно вначале, но зато ты освоишь новый язык, а вместе с ним откроется и новый мир – нечто такое, чего ты раньше не знал и не узнал бы, если бы не пошел в эту школу».

Так они говорили, и за их словами я, семилетний мальчик, ощутил вызов – если ты стоящий парень, выбирай то, что труднее!

Я выбрал второй вариант даже не из-за обещанных мне открытий, а именно потому, что он был труднее. Я инстинктивно чувствовал, – такое чувствует и знает любой ребенок, – что в глазах матери и всех остальных я потеряю, если выберу легкий путь. Поэтому я твердо сказал: «Немецкая школа!».

В Риге было семнадцать или восемнадцать немецких школ, но лучшими из них считались две – 10-я и 13-я. Мой старший брат Григорий пошел поговорить обо мне в 10-ю немецкую начальную школу. Ее директор долго не соглашался брать меня, так как им оплачивали обучение только немецких детей. Сколько-то латов надо было платить и родителям, но расходов на обучение эти деньги не покрывали. Под конец директор спросил брата: «А вы-то сами в какую школу ходили?» – «В петербургскую Petrischule». Не говоря больше ни слова, директор раскрыл журнал и вписал мое имя.

Подготовительный класс располагался в так называемом Forburg'е, на улице Аусекля, следующие классы, включая и гимназию, – на улице Стрелниеку, 4 а, в доме, построенном по проекту Михаила Эйзенштейна (теперь там Стокгольмская высшая школа экономики в Риге).

Пару лет назад летним днем, закончив работу в библиотеке Мисиня, я не спеша направился домой в Старую Ригу и, оказавшись на улице Стрелниеку, вдруг застыл возле здания своей бывшей школы. С ума сойти – я в этом доме не был с 1934 года! Войду. Вошел, никем не остановленный, там все «потроха» изъяты, все переделано, перестроено на современный лад. Лифтом поднялся на седьмой этаж, по лестнице спустился вниз, останавливаясь на каждом этаже, осматривая все и читая имена на дверных табличках. На третьем или втором этаже навстречу идет мужчина, спрашивает по-английски, что я тут ищу. Хочет мне помочь. Я ответил: «Ничего особенного я не ищу. Только свое прошлое». Он вопрошающе взглянул на меня: «Какое прошлое вы ищете?» – «Я учился в этом здании». – «Когда?» – «С 1928 по 1934 год». Незнакомец схватил меня за руку и повел к себе в кабинет. Оказалось – ректор. Вызвал латыша, лет тридцати, тот переспросил: «Когда вы здесь учились?» Я повторил: «С 1928 года». – «Сколько же тогда вам лет?» – «Восемьдесят шесть». Больше они ничего не спрашивали, только смотрели на меня – живого свидетеля далекого прошлого. Подарили мне галстук выпускника и книгу, в заключение пригласив на вечер выпускников, назначенный на начало учебного года. Но к тому времени я был уже не в Риге.

Итак, я поступил в немецкую школу, где брат записал меня в подготовительный класс. В первый день происходило общее знакомство со школой, потом урок физкультуры. Я в гардеробе переодевался и насвистывал. Подошел господин Ханке: в школе нельзя свистеть. Но я не понимаю его слов! Смотрю ему в глаза и продолжаю свистеть. В немецкой школе это что-то немыслимое – смотреть учителю в глаза и продолжать делать то, что запрещено! Господин Ханке повторил сказанное, уже гораздо строже. Я продолжал свистеть. Господин Ханке налился кровью, но тут другие дети хором стали объяснять ему, что я неполноценный, не понимаю по-немецки. Учитель, как потом выяснилось, был не балтийский немец, он прибыл из немецкой колонии в России. На чистейшем русском языке он обратился ко мне: «Ты что, вообще не говоришь по-немецки?» – «Нет, не говорю». – «Как же ты поступил сюда?» – «Я научусь!»

Как-то к концу второго года или в начале третьего мать утром разбудила меня, и я спросонок буркнул что-то по-немецки. Тогда она поняла, что язык в меня уже вошел. При том я освоил язык с балтийско-немецким произношением. Поздней, когда я работал в университетах Германии, этот балтийский акцент, считавшийся аристократическим, мне очень пригодился. После лекции слушатели нередко подходили, чтобы в самых лестных тонах похвалить мое произношение.

Школа дала мне, разумеется, не только язык, но и немецкую культуру. Мать однажды горестно вздохнула, убедившись, что я не знаю не только пушкинского «Медного всадника», но и множества длиннейших русских стихов, которые она помнила наизусть с времен женской гимназии. Взамен я мог прочесть ей, например, не менее пространные сочинения Шиллера. Ныне, в XXI веке, ни в Германии, ни, думается, в России или Латвии детей не заставляют так много учить наизусть. С каждым новым поколением это умение убывает.

10-я немецкая начальная школа была заведением подчеркнуто лютеранским. Во время занятий по религии евреи, например, были свободны, но по желанию могли и присутствовать. Я присутствовал. Для католиков уроки Закона Божьего, общего для христиан, были обязательными, но они освобождались от уроков, предназначенных только для лютеран.

И второе: эта немецкая школа, хотя и многонациональная по составу, была очень немецкой. Мы, прочие, понимали, что находимся здесь на положении нацменьшинств, и считали это нормальным. Вся литература, которую мы изучали, была, так сказать, немецко-патриотична. Правда, это отнюдь не гарантировало автоматического патриотизма школьников. С одним из трех «нациков» нашей школы я переписываюсь по сей день, он живет в Австралии. Когда я напомнил ему наши школьные дни, он написал мне: «Я повернулся к Европе спиной и трижды сплюнул через левое плечо». Он об этих делах теперь не желает ничего слышать. Хотя жена его – с юго-запада Германии, из Шварцвальда, свой немецкий язык они потеряли и общаются только по-английски. От национализма моего одноклассника не осталось и следа.

В нашем классе учились и трое латышей, Лапиньш и Граудиньш или, быть может, Лапинг и Граудинг[30] – точно не скажу. Третьего звали Эдгар Лакстигала, что в переводе на русский означает Соловей; он был истинный латыш и мой друг. Его отец однажды спас писателя Яниса Яунсудрабиньша, который в недолгой советской республике 1919 года работал в продовольственном управлении какого-то района, после чего его хотели арестовать. В то время, когда я подружился с Эдгаром, его отец служил где-то далеко, вроде бы в Даугавпилсе, начальником полиции, и дома появлялся редко. Были в классе и евреи, притом из очень разных семей. Мой друг Миша Либман так же, как я, дома говорил по-русски. Его мать пыталась нас собирать у себя, читать вместе русскую литературу – «чтобы вы не сделались совсем уж немчурой». И мы читали Гоголя и Лермонтова, Пушкина; это было лишь общее знакомство, но оно побудило меня самостоятельно прочесть «Мертвые души» Гоголя, мне было тогда около двенадцати. Потом я прочел «Войну и мир» Толстого, позднее перечитывал роман шесть или семь раз, прочел и «Анну Каренину». В конце концов мне стали одинаково близки обе культуры. А третью мне дал латышский язык.

Однажды у нас в классе появился новичок – Пауль Томас Базилиус Роденко, отец которого был, кажется, петлюровцем[31], белоэмигрантом, а мать полуангличанкой, полуголландкой. Пауль потом стал в Нидерландах эссеистом и поэтом. В школе он с помощью обыкновенного пера и чернил рисовал отличные портреты и так же, как я, интересовался историей.

Еще был один на четверть русский, на четверть датчанин, на четверть голландец, на четверть немец – в таком вот духе. Был эстонец, был поляк. Один выглядел, как 150-процентный еврей, но вовсе таковым не являлся; он погиб под Ростовом, будучи офицером вермахта[32].

Из настоящих немцев в классе был представлен целый спектр – от аристократов до бедняков. И как раз трое из малообеспеченных семей считались национал-социалистами. Школьники, то есть мы, сами себя именовали одни коммунистами (среди них был и я), другие социал-демократами, третьи национал-социалистами. И у меня как коммуниста наилучшие отношения сложились как раз с тремя нашими нациками. Дружба продолжалась и после окончания школы. Это было не случайно – просто детская среда отражала то, что происходило во взрослом мире. В Германии тоже ведь какое- то время коммунисты и национал-социалисты вместе участвовали в забастовках.

В тринадцать лет мне вырезали аппендицит. В частной клинике я, отделенный тонким пологом, лежал в одной палате с двумя женщинами. Одна из моих соседок оказалась ярой сионисткой[33]самого радикального свойства; она не признавала Трансиорданию (теперешнюю Иорданию), утверждала, что это часть Палестины, а вся Палестина должна принадлежать евреям. Второй была девица из умеренных. Я тут же объединился с сионисткой против умеренной, поскольку умеренность считал позорной мягкотелостью. Так же вот и Сталин, опасавшийся Англии и Франции, считал, что лучше уж нацисты, чем вялая, слабая демократическая Германия.

1
...