Читать книгу «XX век: прожитое и пережитое. История жизни историка, профессора Петра Крупникова, рассказанная им самим» онлайн полностью📖 — Гунты Страутмане — MyBook.

Были и другие увлечения. Например, летом 1928 года все мальчики разделились на две группы по интересам: одни только и говорили, что об Олимпийских играх в Амстердаме, другие не хотели слышать ничего, кроме новостей об экспедиции Нобиле к Северному полюсу. Минули десятилетия, мы с женой смотрели фильм «Красная палатка»[20]. Жена не могла понять, откуда я знаю заранее все события, имена героев. «Когда ты все это узнал?» – «В 1928 году». Я и сегодня могу перечислить всех участников той давней героической экспедиции по именам.

Мой старший брат Григорий учился в Париже, но из-за недостатка средств вынужден был вернуться в Латвию. Позднее, в тридцатые годы он уехал еще раз заграницу, в Неаполь, уже вместе со своей невестой Мирой. Ему помог материально дядя Илья, помогали и другие бездетные дяди, в кармане у которых что-то еще оставалось от царских времен. С их помощью Григорий продержался на плаву еще какое-то время, но денег не хватило, и ему снова пришлось вернуться в Ригу.

Колоссальное, незабываемое впечатление на меня оставил средний брат, Илья. Один случай я вспоминаю всю жизнь. У меня был друг Витольд[21], латышский парень, живший в нашем доме этажом выше. Сын инженера, он наследовал профессию отца. Я слышал, что после войны он попал в Америку и в Чикаго стал главным инженером крупного завода. Уже в детстве у Витольда были игрушки с техническим уклоном, даже миниатюрная паровая машина. Я никакой не технарь, но играл с ним самозабвенно. И в один прекрасный день мы с ним рассорились вдрызг. Илья, заметив, что с нами что-то неладно, осведомился, в чем дело. «Мы с ним рассорились». – «И ты больше не хочешь дружить с ним?» – «Я бы хотел, но он меня обидел! Мы с ним вообще не разговариваем!» – «И как давно?» – «Шестой день!» Илья обдумал ситуацию и сказал: «Подождем еще один день, тогда будет полная неделя. У индейцев принято после недели разлада выкуривать трубку мира».

Через день он усадил рядом нас обоих. Витольд тоже был не прочь выкурить трубку мира. Брат размял концы папирос так, чтобы там не осталось ни крошки табаку, зажег папиросу, дал одному, потом другому, сам третьим втянул первый дымок. «Так, теперь по индейским законам вы снова друзья!» Мы оба, бесконечно довольные, тут же побежали играть с машинами Витольда.

В другой раз мы – я и еще один, тоже семилетний мальчик, поспорили с Лидой Браун, которой было уже девять. Ее аргумент – почему мы неправы и не можем быть правы – состоял именно в том, что нам всего семь лет, а ей на два года больше. «Но вместе нам целых четырнадцать!» – не сдавались мы. Как разрешить спор? Отправились к Ильюше. Он отпустил Лиду и сказал: «Знаете что – возьмем пятнадцать младенцев. Вам двоим вместе четырнадцать лет, но так как младенцев пятнадцать, они будут главнее». Я возмутился. Как можно каких-то там пятнадцать сосунков сравнивать с нами! «Слушай, нам ведь семь лет!» Илья задумчиво покачал головой и произнес: «Да, семь лет – это уже большая птица!». С Лидой он в тот же день также достиг компромисса.

В детстве я очень любил совершать путешествия по географической карте. У меня был большой географический атлас, и однажды я сказал Ильюше, что, мол, неплохо было бы хорошенько изучить большую карту Европы. И на другой день я увидел расстеленную на чертежной доске большую карту Европы на немецком языке. Брат уже ушел, но оставил мне задание: найти кратчайший путь из Петербурга в Мадрид. Найти кратчайший путь! – это меня завело, я принялся за исследования и расчеты. Похожие задания брат давал мне не раз. Однажды, внимательно изучив предложенный мною маршрут, он указал на какое-то место: «Вот здесь у тебя неправильно!». Но я был убежден, что у меня все верно, потому как старательно все измерил и рассчитал, и я готов был защищать свою правоту до последнего. Илья меня выслушал, пожал мне руку и сказал: «Да, ты был прав!».

Я так радовался, что брат признал мою правоту! Думаю, Илья с самого начала знал, что ошибки нет, но хотел, чтобы я учился отстаивать то, в чем уверен.

В 1928 году, когда я уже занимался перед школой в подготовительном классе, а маме пришлось задержаться в пансионе в Кемери, две недели мы прожили вдвоем с Ильюшей, и эти две недели до сих пор остаются в моей памяти как момент абсолютного счастья. Я был все время рядом с взрослым братом, и он обращался со мной как с равным. Мы говорили о множестве вещей. Например, о слове «изнасиловать», попавшемся мне на странице газеты «Сегодня»[22] (в семь лет я уже читал эту газету). Ничего не зная о настоящем смысле слова, я интуитивно чувствовал, что за ним скрывается что-то злое и в то же время интересное.

В 1929 году брат Илья уехал в Россию: там образование было бесплатным. Он работал на фабрике, организовал очень хороший физкультурный кружок и за это был награжден поездкой на Кавказ. Там, спасая какую-то подвыпившую женщину, Ильюша утонул. Это случилось в 1930 году. Через годы, узнав и осознав то, что происходило в СССР в 1937 году, я пришел к ужасному выводу: лучше уж такая смерть, чем то, что неминуемо ожидало бы Ильюшу: арест, избиения и пытки в чекистских подвалах, чтобы выбить признание: да, я иностранный шпион… Ибо, по их разумению, зачем еще, как не шпионить, мог приехать человек в Советский Союз?

* * *

В нашем доме все решала мать, – отца я большей частью помню как старого, сломленного недугом человека. Мама не была красавицей, но умела привлечь к себе внимание. Выглядевшая «очень по-русски», она, как правило, успевала ненавязчиво подчеркнуть свое происхождение.

Маму можно было считать эмансипированной женщиной. Это особенно заметно стало в Петербурге, куда перебрались мои родители. В том кругу, где они были приняты, женщину уважали. Задеть ее достоинство считалось проступком непростительным.

У матери была своя система воспитания, назвать ее атеистической было бы преувеличением, но направленность была, пожалуй, именно такая. Однажды, когда мне было года четыре и отец еще не болел, он надумал научить меня какой-нибудь молитве на древнееврейском языке. Я ничего не понимал, только смеялся над словами, такими странными. И хорошо помню, как мама сказала отцу: «Яков, оставь ребенка в покое. Ты ведь видишь, он ничего не понимает». Однако и сама она пересказывала мне библейские сюжеты из Ветхого и Нового Завета. Рассказывала о Моисее, о Христе и апостолах, но подавала это как легенду, сказание. В том же ключе, что и античные мифы и былины про русского богатыря Илью Муромца. От матери я получил первое общее представление о культуре.

Один из таких рассказов матери был об Иисусе Христе – как он с учениками в Ханаане увидел грешницу, которую толпа собиралась забить камнями. Христос сказал тогда: «Кто из вас без греха, пусть первым кинет камень». И распаленные гневом люди один за другим уронили из рук приготовленные для расправы камни. Этот рассказ напомнил о себе во время войны, когда я был офицером Красной Армии. Политрук Янсон, бывший чекист, приказал мне наказать солдата, допустившего опоздание, но я приказ не выполнил. Наутро Янсон потребовал объяснений: как это я посмел ослушаться приказа? Я ответил: «Знаете, я очутился примерно в такой же ситуации, как Христос, когда он сказал людям: «Кто из вас без греха, кинь первый камень». И все побросали свои камни на землю. Вчера я тоже бросил наземь свой камень». Политрук остолбенел и на миг просто лишился дара речи. В 1943 году на фронте Великой Отечественной войны я объяснял свое поведение словами Иисуса!

Наш комиссар только и произнес «Можете идти!». Он не нашелся, что сказать.

Двенадцати или тринадцати лет от роду я сам для себя придумал некую комбинированную религию. Она включала в себя что-то от христианства, что-то от иудаизма плюс кое-что из малоизвестных страниц Толстого о буддизме и карме. Я читал эти работы, и они мне очень понравились.

Иногда, засидевшись в гостях у Либманов, я оставался у них на ночь. Моя кровать была посередине между кроватями братьев. Мы рассказывали друг другу разные занимательные истории, но, укладываясь на ночь, Миша всегда говорил: «Сперва – 10 минут молчания, потом поговорим». Когда это повторилось в третий раз, я спросил: «Ты молишься Богу?» – «Да!» – «Я тоже».

Позже у меня выработалось такое отношение к религии: я не могу доказать, что Бог есть, и не могу утверждать, что его нет. Это – вопрос веры. И второе: если религия своей моралью способна хотя бы немного обуздать ту бестию, что прячется внутри человеков, пусть делает это. И если для этого ей требуется соответствующий ритуал, я не имею ничего против.

Мне было пятнадцать, когда под влиянием одного друга (который позже перестал быть другом) я испытал особый интерес к католицизму. Уже потому, что он существует две тысячи лет. Но тут я где-то прочел о разговоре Наполеона с папой римским. Наполеон сказал: «Я разрушу вашу церковь!». Папа начал смеяться. Ответ его был таков: «Если уж наши священники и папы своим поведением не смогли ее погубить, то что вы сможете?». Примерно такое отношение к религии сложилось и у меня.

Как-то один очень религиозный еврей спросил меня: «Твой отец часто посещает синагогу?» – «Да». – «Как часто?» – «Дважды в год», – отвечал я. «В синагогу нужно ходить каждый день!»

Мой отец вместе с дедом братьев Либман посещал синагогу действительно два раза в год и, кажется, думал, что тем самым свои счеты с Богом уладил. А я праздники помнил животом. Обычно в праздничные дни много едят, готовят особые блюда по особым правилам, и это бывает очень вкусно. Готовить было женское дело.

* * *

Женщины, бывшие рядом с моей матерью, и сегодня вызывают во мне уважение. Это были истинные дамы. Да и жизнь в Латвии двадцатых годов прошлого века протекала совсем иначе, нежели сейчас. Без спешки.

Вскоре после нашего переезда на Лачплеша, 36 мама стала участницей бабника. Так как в Риге у меня уже не было бонны, мама брала меня с собой на собрания женского кружка. Кто были его участницы? Лишь немногих я могу назвать по имени, в то время всех этих дам я звал «тетями».

Людмила Исидоровна Якобсон мне, особенно ближе к повзрослению, казалась едва ли не самой интересной из всех. Она жила вместе с двумя сыновьями на улице Дзирнаву, нигде постоянно не служила, но занималась философией, писала рецензии и заметки для газет – немецкой Rigasche Rundschau[23] и русской Сегодня. Очень образованная дама. Я навещал ее и потом, через годы. Тетя Ванда была полячка, если не ошибаюсь – жена врача. Адель Вильгельмовна – немка. Тетя Глафира и тетя Оля – русские. Тетя Ива – латышка (так ее называл только я, взрослые – Ивандой, прибавляя иногда и отчество, которого я не помню). Роза Марковна и тетя Дора – еврейки.

Все эти анкетные данные относительно национальности участниц бабника я почерпнул много позже из рассказов мамы. Что объединяло этих женщин, столь разных? Санкт-Петербург и русская культура. До революции все они или жили в столице империи, или часто там бывали – посещали театры, оперу, выставки. Собрания кружка – поочередно в доме каждой из участниц – посвящались обсуждению прочитанных книг, прослушиванию грампластинок, воспоминаниям, просмотру фотографий и репродукций. Вдобавок ко всему этому – вкусное угощение, которое сумел оценить и я. В памяти остались два или три вечера у нас дома. Кулинарные способности мамы пользовались общим признанием.

Ничего конкретного из содержания тех собраний я не запомнил. Зато помню их атмосферу – дружескую, сердечную, одновременно и шутливую, и серьезную. Когда мы вконец обеднели и мама начала работать, она каждую участницу бабника уведомила, что в собраниях кружка больше не будет участвовать, потому что не имеет возможности принимать подруг у себя дома. Людмила Исидоровна позднее, уже после смерти мамы, рассказывала мне, что все они много раз просили маму изменить это решение, но она была непреклонна и прервала почти все связи с бабником. «Почти», потому что дамы к ней все равно приходили. Тетя Ванда являлась, чтобы заказать какое-то вязание и сказать: она надеется, что хотя бы как клиентку ее не прогонят. Затем звонила у дверей Роза Марковна, потом Людмила Исидоровна.

Однажды в начале тридцатых годов в кинотеатре «Маска»[24]показывали документальную ленту «Ленинград». Мама взяла меня в кино с собой. У входа пришлось стоять в очереди, после предыдущего сеанса публика начала выходить. Мы увидели нескольких дам из бабника, они, да и многие другие, выходили с заплаканными глазами.

После маминой смерти участницы кружка позвали меня в гости. Их было пять или шесть. Тетя Адель уехала в Германию, еще одна в Париж. Говорили только о моей маме, каждая делилась своими воспоминаниями. Я слушал со слезами на глазах. Они предлагали мне помощь – до того, как я достигну совершеннолетия. Мне дали неделю на обдумывание. Через неделю, посоветовавшись с Гришей и Мирой, я сердечно поблагодарил милых дам, но от помощи отказался. Не знаю, было ли это правильно.

Через много лет, когда я уже преподавал в Сельскохозяйственной академии, коллега Патурская упомянула, что ее тетя в свое время посещала собрания бабника и все еще вспоминает мою маму. Тетя, правда, сильно болеет. Хотела бы, как только выздоровеет, пригласить меня в гости. Через две или три недели Патурская сказала, что тетя умерла и уже похоронена. К сожалению, не помню ее имени. И Патурской, увы, больше нет.

Кажется, около 1925 года из России приехала к нам бабушка – мамина мама. Она была очень старенькой, лицо в одних морщинах. Не удивительно – она родила много (кажется, восемь) детей, пережила гражданскую войну и голод 1921 года[25]. Мама обращалась к бабушке на «вы», ставила вечером (не знаю, как часто) таз с теплой водой и тщательно мыла ей ноги. Папа и мама не садились, пока бабушка не сядет. Через несколько лет в разговоре с мамой я вспомнил эти подробности. Подумав, мама сказала, что времена меняются. Когда она росла, так было в семьях всех ее друзей и соучениц. А то, что времена меняются, можно видеть и по нашей семье – ни папа, ни она, мама, не ожидают, не требуют такого обращения. Ей было бы странно слышать, как Гриша, Ильюша или я говорят ей «вы». Но… И мама не без удовольствия рассказала мне о виденном в пансионе во Флоренции. Недалеко от общего обеденного стола стоял другой, «английский», как его называли, стол. Англичане собирались к трапезе, и каждый молча становился за своим стулом. Никто не опаздывал. И вот появлялась их бабушка – старая леди, очень бодрая, подтянутая. Она здоровалась и, садясь, жестом приглашала остальных сесть.

Мама говорила, что эта традиция нравилась всем.

* * *

В это время (в 1925 или в 1926 году) началась папина болезнь. Он простудил в холодильниках ноги, и на одной, на мизинце образовалась гангрена. Через десятилетия Женя, моя жена, тогда еще студентка, пришла в ужас, узнав, как лечили папу – горячими ножными ваннами (помню, как хирург, прощаясь, наставлял нас: «Чем горячее, тем лучше!»). Приходя, хирург отщипывал кусочки гангренозной ткани, что приносило папе невыносимую боль; я помню его лицо, лицо до конца измученного человека, его стоны и вскрики. Мизинец спасли, но папа изменился до неузнаваемости. До его смерти летом 1937 года это был сначала медленный, потом все более скорый процесс угасания, потери личности – памяти, речи, всего, на что способен физически и духовно полноценный человек. Когда я теперь думаю о том, что папе (он родился в 1872 году) в начале этого процесса было 53–54 года, другими словами, он был на три десятилетия моложе «меня сегодня», на душе становится тяжело… А маме в 1926 году было 45 лет. Страховки или социальной помощи семья не имела, больничные кассы охватывали, в основном, лишь людей наемного труда. Врачи приходили часто, гонорары были очень высокими, нас было шестеро в семье, и к тому же полагалось платить какие-то деньги за разрешение бабушке проживать в Латвии[26]. Денег не нашлось, и она вернулась в Россию.

В общем, к концу двадцатых годов семья обеднела. Мне приходилось донашивать вещи братьев, все они были мне велики и – что не оставалось незамеченным в классе – старомодны.

Моя мама не сдавалась. В 1928 году мы уже не жили в Юрмале, и она попыталась держать пансион в Кемери. Однако мать быстро прогорела, она не умела считать и комбинировать. Однажды какой- то человек даже заплатил ей больше, чем с него причиталось, и предостерег: «Мадам, вы станете банкротом, если за такой обед будете брать всего полтора лата». Пророчество быстро сбылось.

После этого в один прекрасный день в доме появилась вязальная машинка. Она была куплена в магазине Липперта на Смилшу. Мой первый вопрос был – откуда деньги на машину. Мама ответила, что продала золотые часы, бриллиантовое кольцо, еще что-то. И, кроме того, еще сколько-то одолжил Константиновский.

Мама показала характер – не повесила нос, когда, будучи еще недавно женой состоятельного человека, не знавшей забот, вдруг потеряла все. Она начала вязать. Сначала для магазина на Скарню, 8 (номер, впрочем, под вопросом). Он принадлежал Глазману, владельцу квартиры, в которой мы снимали комнаты. Вскоре я заметил, что дома мама показывает Глазману готовую работу, он все осматривает и одобряет готовые вещи. Потом мама относит все в магазин и возвращается озабоченной, совсем непривычно мрачной. Один раз я помог маме отнести вещи и вышел потом на улицу. Спустя какое-то время и мама вышла, зашла в ворота Конвента сета, прислонилась рукой и лицом к стене. Ее плечи подергивались, я понял, что она плачет, что Глазман ее, мою маму, обидел. Я начал гладить мамину спину, утешать ее. Как я жалел, что я маленький. Что не могу открыть дверь, зайти к Глазману в магазин и переломать ему все кости. Папе еще можно было что-то рассказывать, и я поведал ему обо всем этом. Он твердо сказал маме – надо переехать на другую квартиру, но до этого найти другого заказчика.

Не знаю, как, но заказчик был найден – магазин Louis Tahl. Я в дальнейшем нередко относил туда готовые вещи и хорошо знал этот магазин. В октябре 1944 года я дошел до него по улице Калькю; дальше пройти было невозможно – на другой стороне улицы (там, где теперь площадь Ливу) горел магазин Pestalocci. Жара была невероятная.

1
...