Папа улыбнулся, застыл, словно каменный дуб, тяжело опершись на трость, и жестом подозвал его к себе. Паоло резво подскочил к нему, украдкой осмотревшись, чтобы проверить, стал ли кто-нибудь свидетелем этой сцены.
– Как поживаете, адвокат? – произнес Папа. – Все хорошо?
Паоло смутился, он не был уверен, но надеялся, что патрон узнал его, всего лишь пешку, рядового сотрудника юридической фирмы. Гримальди не представлял его Папе, только однажды, в обычный рабочий день, ткнул в него пальцем в коридоре: «Это Манчини, а вон тот, второй, – Джулио Марганти, оба занимаются МБО на Фламинии». Паоло был покорен этим человеком, исходившим от него ощущением власти, невозмутимым спокойствием при общении с журналистами, его суровым тоном, умением подбирать слова перед телекамерой: он помнил о своем происхождении и знал, что грубость и ругательства – его хлеб насущный. Гримальди, живой, быстрый, непубличный, служивший тенью у тени, был его полной противоположностью.
– Хорошо, патрон, а как ваши дела?
– Не жалуюсь. Обычные дрязги, – произнес он и взглянул на Паоло смеющимися глазами. – Но пока есть здоровье и дерьмо, мы идем вперед, вы согласны?
– Несомненно.
– Хорошего дня, Манчини, до свидания.
Паоло почувствовал, как во рту пересохло, ноздри слиплись и ему стало нечем дышать. Ему даже не хватило духу попрощаться с Папой, он удрал, чувствуя, что патрон провожает его взглядом. Благодушный и уверенный в себе. Он знает, кто я. Знает мое имя. Почему? Положив руки на руль, Паоло смотрел, как патрон важно шествует к своей цели – к двери. Широко расставляя ноги, походкой, исполненной неоспоримого превосходства.
Паоло завел мотор и быстро поехал назад, следуя обычным маршрутом, тем же, каким ездил четырежды в день, он знал его наизусть, как свои пять пальцев, – все углы, бордюры, повороты, светофоры. Попытался дозвониться своему другу Симоне. Они знали друг друга со школьной скамьи, потом вместе учились в университете, проводили летние каникулы в Сабаудии и Чирчео. Они не виделись целую вечность, редко созванивались: Симоне уехал работать в Лондон. Соединение никак не устанавливалось, в трубке слышался какой-то звон.
– Паоло, быть не может, не поверишь, но ты мне приснился, не то вчера, не то сегодня. Мы с тобой были в Террачине, и…
– Симо, я потерял Элиа.
– Что?
– Я шел в парк во время обеденного перерыва, мне нужно было подменить Виолу, но тут мне позвонили из офиса – непредвиденные обстоятельства, пожар на заводе. Я вернулся на работу, решив, что она меня не видела, но она меня заметила и, подумав, что я пришел ее подменить, ушла. Мы его оставили одного на долгое время, больше чем на час. Я туда сейчас возвращаюсь.
– Черт!
– Я в отчаянии, Симо, не знаю, что мне делать.
– Ты сейчас где?
– Еду в парк, Виола уже там, я еще нет.
– Вам надо самим его искать.
– Вот поэтому я и звоню, хочу посоветоваться: подавать заявление о пропаже или…
– Паоло, если вы пойдете в полицию и расскажете эту историю, у вас заберут его навсегда. Он не сам пропал, вы по собственной воле бросили его одного, это оставление в опасности малолетнего…
– Но…
– Никаких «но». Вы должны сами его искать. Еще и тот несчастный случай на дороге. Скажут, что Виола пережила слишком тяжелое потрясение, и ты тоже, потому что переживал за нее. У тебя могут отнять родительские права, это как карта ляжет. Они могут доказать, что она неспособна заботиться о сыне и не хочет этого после случившейся с ней беды, и…
– Нет, вот это – нет. Психиатр, психотерапевт и невролог могут дать показания и засвидетельствовать, что…
– Что? Что ты развернулся, как по команде «Кругом!» – и понесся на работу, а она просто отчалила в неведомую даль? Что вы не поняли друг друга и оставили своего сына, которому нет еще и двух лет, одного в парке? И спохватились, когда прошло больше часа? Сказать тебе правду, Паоло? Тут наклевывается возбуждение уголовного дела. Не занимайтесь фигней. Позвони отцу, попроси его помочь вам с поисками. Молчи и действуй. Если пойдешь в полицию, вам конец.
– Ты прав, – чуть слышно просипел Паоло.
– Вот увидишь, вы найдете малыша, и вообще Вилладжо Олимпико – спокойный район, машин мало. Паоло, подумай хорошенько: если тебе придется подавать в розыск и оставлять заявление в полиции, вам понадобится правдоподобная версия: его похитили. Только не вылезай со своей дурацкой историей, понятно?
– Да, понятно.
– О’кей. Как только что-нибудь узнаешь, сразу звони. Ни пуха ни пера!
– К черту! – отозвался Паоло и посмотрел на небо. Оттуда, где он находился, не было видно черного облака – только ласточки, сбившись в дружную стаю и не разлетаясь по сторонам, носились в голубых небесах, потом от них отделилась небольшая группа птиц, похожая на черный хохолок.
На минуту Паоло потерял ощущение времени, оно разредилось, остановилось. На виа Париоли было четыре плавных поворота, ее обрамляли изумрудно-зеленые платаны; здесь толпились суетливые горожане, работали дорогие рестораны и кафе-мороженые, декорированные полосатыми панелями лавандового цвета; дальше, в глубине справа, начиналась Вилладжо Олимпико – олимпийская деревня, пустыня среди оазисов. Давным-давно здесь были болота. А потом – римские площадки для верховой езды.
Он притормозил напротив Аудиториума. После известия о пожаре и встречи с Папой, вызвавшей у него необъяснимый страх, в голове было пусто. Он словно начал все с нуля, превратился в ищейку, выпятил грудь и, посмотрев направо, потом налево, ринулся на поиски светлого пятнышка, маленькой фигурки – своего сына, плутающего в тени серебряных китов Ренцо Пьяно[8], которые поблескивали на холодном солнце. Сейчас, в 15:18, небольшая площадь была пуста, воздух казался сладким на вкус, ветки олеандров согнулись. Он скользнул, как змея, мимо безликих, словно отлитых в одной форме домов с ровными рядами окон, напоминающих слепые глаза. Он всмотрелся в пространство, послушал пустоту: его сердце оглушительно грохотало, как жестяной барабан.
Он поставил машину за парком. В нем играли только двое детей, рядом на лавочке сидел их отец – бородатый мужчина в квадратных очках. Младший из мальчишек упал и подскочил на упругом покрытии. Если бы в нашей стране умели утилизировать смешанные отходы, подумал Паоло, это покрытие было бы сделано из тысяч бутылок для воды: мы превратили бы переработанный пластик в крошечные шарики – гранулы – и расплавили бы их, добавив немного нефти. В Швеции таким способом изготавливают флисовые одеяла. Да и линолеум тоже. Паоло помнил, как здесь стелили покрытие, оборудовали парковку.
В те времена он ездил на велосипеде, возвращался на нем с работы домой, чтобы тренировать легкие; именно на этом месте он останавливался, пил воду из уличного фонтанчика, разминал ноги и входил в Вилладжо медленным шагом, восстанавливая дыхание. Он считал, что вместо парковки надо было поставить здесь киоск и продавать фруктовое мороженое, пиво, пиццу. Все, что касалось детей, было ему не интересно, они для него вообще не существовали, заводить ребенка он не собирался. Виола тоже не хотела.
Паоло хорошо помнил их первые свидания и бесконечные аперитивы, они сидели рядом, пили темно-красное чильеджоло, Виола пьянела от первого же стакана, становилась ласковой и разговорчивой, делилась сокровенным – выражала вслух свои желания. Съездить в Нижнюю Калифорнию, перевести роман Маргарет Этвуд, каждую субботу по утрам ходить в хаммам в Римском гетто[9], закупаться всякой всячиной на рынке Тестаккио, похудеть на четыре, пять, шесть килограммов.
– А ребенок? Ребенка ты хочешь?
– Ну… Я пока об этом не думаю, не знаю… Если получится…
Если получится.
Это стало их приговором.
Спустя несколько месяцев она согласилась переехать к Паоло, в квартиру в двух шагах от этой самой парковки; это не было продуманным решением, скорее уступкой традиции, заботой о потребностях партнера. Виола усердно редактировала свой первый роман и занималась переводами. Паоло только что приняли на работу в юридическую контору Гримальди.
Весь день они с нетерпением ждали вечера и начинали его, как обычно, с бокала чильеджоло. Они могли часами гулять, прижавшись друг к другу и идя в ногу, спускались к плотинам на Тибре, смотрели на вспененную воду и в конце концов добирались до центра; питались жирной, нездоровой едой прямо в постели или в спешке, на ходу, иногда примостившись за буковым столиком на кухне, где Виола поставила горшок с плющом, доставшимся ей от отца, – свое наследство.
Она постоянно читала Томаса Бернхарда, Сола Беллоу, Джоан Дидион, и это вызывало у Паоло безграничное восхищение, которое неизбежно превращалось в желание – желание неодолимое, за первый год только окрепшее; они были словно спортсмены в процессе бесконечных тренировок, все более уверенные в себе, все более счастливые.
После секса ее волосы кудрявились, тогда они у нее были длинные, с челкой, она подкрашивала их в оттенок шоколада. Сидя на нем сверху, она вытягивала шею, набухшие груди колыхались (Паоло казалось, что они грохочут на всю комнату), живот и ягодицы становились упругими, как барабан. Ее маленькое стройное тело быстро двигалось, становилось влажным. Гибкая спина покрывалась каплями пота, несколько раз – вскоре после окрашивания волос – на ней появлялись темные пятна. На кухне тоже все пачкалось. Любовь везде оставляла свои отпечатки. После секса они обычно отправлялись в душ, и все начиналось сызнова. Прямо там, стоя под горячими струями, Виола произнесла:
– Может, сделаем ребенка? Что скажешь?
Ребенок в ее сознании был как бы новым шагом навстречу настоящему мужчине, но совершенно не обязательным, скорее подсказкой, скрытой в ее голове, как и в голове любой женщины. Виола от нее отмахнулась, сосредоточившись на самой себе.
Она тяжело пережила ранний развод родителей, ей было пять лет, когда папа не вернулся домой. Мать впала в уныние на целый год, и из всего этого долгого года Виола запомнила прежде всего ее глубокую печаль и тоску, которая полностью завладела жизнью женщины и ее маленькой дочери. Потом приходили и уходили разные мужчины, и каждый раз мать как одержимая со всей серьезностью погружалась в новые отношения. Она растила дочку так, словно та была ее подругой, и, едва дождавшись, когда Виола созреет, вывалила на нее полный мешок своих горестей, своей беспомощности, денежных проблем, мужских низостей, интимных признаний, не говоря уже о бесконечных эпитетах в адрес отца: «Эгоист, засранец, никчемный человек».
Виоле было хорошо с отцом, ей нравилось проводить с ним время, он был человек спокойный, математик с откровенно коммунистическими взглядами, страстный любитель парусного спорта. Она вспоминала, как на летние каникулы отец брал в аренду маленькую парусную лодку, как сверкало и переливалось море, как они ловили морских ежей (к иглам самок постоянно что-нибудь прицеплялось). Он и умер на лодке. Один. Приступ тахикардии. Он оставил в сердце Виолы ледяную пустоту, но что еще хуже, с его уходом рухнула стена, за которой она могла укрыться. С ним канули в вечность счастливые деньки на море, банки консервированного тунца, книжки Сальгари и ветер в голове – и все это в злосчастные подростковые годы.
Дети, думала она, дорого расплачиваются за жизнь своих родителей. Им нужно быть неимоверно взрослыми, чтобы пережить детство, – организованными, сильными. Твердо стоящими на земле, чуждыми самолюбования. Ей никогда и в голову бы не пришло, что мысль о ребенке может быть связана с желанием, она не принимала в расчет цепкую хватку любви, инстинкт слияния с другим. Властное веление времени. Призыв к жизни.
Когда она впервые спросила: «Может, сделаем ребенка?» – говорило ее тело, а не голос.
Паоло что-то пробурчал, входя в нее, ему отныне не нужно было контролировать оргазм; ее слова освободили его от необходимости резко отстраняться, вытираться; теперь можно было оставаться слитыми воедино, как они слились воедино, полагая, что Виола забеременеет после первого же соития. Они расстались с этой мыслью только после третьего месячного цикла, и тогда на ее лице появились разочарование, уныние и мука. Ее печальное настроение невольно передалось Паоло, у него в голове не укладывалось, отчего такая сильная любовь не хочет давать плоды.
Виола в срочном порядке набралась знаний о базальной температуре и сроках овуляции, заявила, что надо беречь сперму и реже заниматься сексом: так семя будет, по ее словам, более «структурированным». Сексом пожертвовали ради запланированной любви. Ей тогда было тридцать девять, время уходило.
Спустя полгода ожидания они решили сделать анализы. Криптозооспермия у Паоло и непроходимость одной из труб у Виолы. Время начинало поджимать, а между тем желание стать родителями неожиданно переросло в необходимость, а потом и в навязчивую идею. Ее жизнь превратилась в постоянный прием лекарств и длинную череду процедур (врач, проводившая ЭКО, называла их процедурками). Виола каждый вечер колола себе в живот гепарин, а Паоло стоял у окна, курил и представлял себе лицо будущего сына. Внезапно гормоны закружились в бешеном хороводе. Виола исправно поглощала их, хотя от них у нее раскалывалась голова и земля уходила из-под ног. Головокружения, слезы и нервы. Натянутые как струны. Как оголенные провода. Она размышляла о немолодых дамах, принимающих эстрогены, чтобы отсрочить менопаузу, одну пилюлю в несколько дней, чтобы сохранить эластичность кожи (и мышц), ослабить приливы, справиться с перепадами настроения. Жизнь женщины усеяна гормонами, вздыхала она. Гормоны, чтобы рожать, чтобы не рожать, чтобы законсервироваться и не стареть. Гормоны как столпы капитализма, как эликсир долгой жизни, как монетки, которые суют в тело, чтобы машина всегда работала как надо: чакра, виагра, тестостерон – все вращается вокруг секса.
– Иди-ка лучше сюда, займемся любовью, – говорил ей Паоло.
Любовь. Виола забыла, что это значит. Средство неизвестно для чего, бесполезный инструмент. Она полностью сосредоточилась на матке, яичниках, открытой трубе. Гепарин. Эстрогены. Четыре яйцеклетки. Две неудачные попытки. Куча денег впустую. Потом успех, оплодотворенный эмбрион, имплантация. Они были так счастливы и весь вечер провалялись на татами, на желтой простыне, лежа на боку очень тихо: у нее в животе был их малыш.
– Малышка.
– Почему?
– Я чувствую.
На УЗИ Виола нарядилась как невеста, а Паоло – нет. В то утро он сходил на пробежку, на нем были старые кроссовки Nike, внутри бурлили эндорфины, усы топорщились, на подбородке красовался графитовый ободок щетины.
Гинеколог нанесла на живот тонкий слой геля, чуть заметно улыбнулась Виоле, долго водила датчиком около подвздошной кости, вокруг пупка, вздохнула, надела очки, висевшие на бронзовой цепочке, и, помедлив, сказала:
– Мне жаль, но сердцебиения нет.
Виола повернулась к нему: в ее глазах застыл мрак.
– Мы его потеряли…
Если бы он только мог, он стер бы это выражение с ее лица поцелуями, заботой, любовью. Той самой любовью, которую она возненавидела, – любовью бесплодной.
Это выражение лица он заметил издалека, угадал его даже на расстоянии, когда выходил из машины и шел по парковке. Виола стояла под большой железной звездой цвета ржавчины, установленной на границе парка. На ней было удлиненное сзади черное пальто с золотыми пуговицами и хлястиком. Тем утром он этого просто не заметил. Он не смотрел на нее, на свою маленькую темноволосую мадонну, которая, закрыв рот руками, стояла за низенькой оградой, будто за тюремной решеткой. Она плача побежала ему навстречу. Она никогда не плакала. Больше не плакала. Несчастный случай уничтожил ее чувства, а заодно и желания, убил в ней радость; казалось, все это осталось на полосках пешеходного перехода. Она проговорила измученным голосом:
– Мы его потеряли…
Он крепко прижал ее к себе. Уже несколько месяцев он к ней не притрагивался.
Сколько потерь может пережить человек?
Потерям не будет конца, если не поставить им заслон. А он хорошо знал: если бы они не смирились, если бы по-прежнему старались разобраться, к чему пришли, Элиа был бы здесь. В холодном гнезде их окаменевших сердец.
О проекте
О подписке